Волхин не стал заходить за ограду, не стал креститься, как нынче водится среди местных. Постоял, подумал ни о чем – ни о чем определенном, вздохнул – и дальше в путь. После кладбища идти стало тяжелее, как будто и его, как цыганскую собаку, кто-то посадил на веревку и другой конец привязал к чугуну. Идти к матери, и идти от матери? Глубокое неравенство, отсутствие симметрии в пространстве времени. После афганского похода у него был выбор – либо к матери и ее новому мужу, либо к отцу в Москву. Выбор – нарушение симметрии. Или ее отсутствие. Да, идти стало тяжело, но он похвалил себя за то, что решил не ехать на машине.
Добравшись до поселка, где мясом торговал ракомский дагестанец Рустам, он закупился в придорожном магазине с запасом, дня на три. Представить себе, что отшельник Львов едет к нему на подольше, Волхин не мог. Так что на обратном пути он, махнув рукой на лишние траты, вызвал такси. «А то, не ровен час, обгонит меня Львов», – оправдал и это решение его хозяин.
– Кому столько мяса, Виктор-ата? Вот тебе лучший шашлык. Друзья приехали? Радость?
– Да, сынок, варяги, видишь, ожили. Старлей да его пес.
Волхин оставил Рустама в недоумении. Что за варяги? Зачем им мясо? Поминки, что ли?
Проезжая мимо полуразрушенной ракомской церкви, Волхин вспомнил о жутких боях, которые тянулись в этих болотистых краях два года. Красная армия и армия Вермахта два года уничтожали друг друга, и, кажется, не было дерева в этих лесах, которое осталось бы без отметки осколком либо пулей… Может быть, под куполом краснокирпичного храма Знамения божьей матери засел советский снайпер, недавний осоавиахимовец. Или там обосновался наводчик батареи сорокапяток, которые укрылись от немца за рекой, у самого озера? И его, снайпера или наводчика, оттуда, из-за стен, расписанных древними ликами, выкуривали фашистские танки, вышедшие на прямую наводку? А теперь где-то под Харьковом, вот в такой же церкви, сидит наводчик или снайпер по имени Иван или Микола, и на прямую наводку со жгучим желанием сбить его из-под купола выходит танк, а им управляет Иван или Николай. Две армии Иванов и Николаев бьют друг друга полтора года, стоя по пояс в земле. По шею в земле. По макушку в земле. Горько. Хотя, если Волхин честен с собой, то горько не от этого. Горько от мысли, что тех, кто до такого довел, некому призвать к ответу. И черт с ними, с американцами и со всякими прочими немцами, с них-то что взять, чего другого от них ждать, были врагами и остались врагами. Вон, у церкви спросите! У камней храма. Да и с нынешними хохлами – тоже черт. Не зря в народе говорят про таких – бес вселился. Нет, хочется призвать к ответу тех, кто допустил этого беса, сидя в Москве. Этих бы – к стенке…
Разве могло такое случиться в Советском Союзе! Тут Волхину вспомнилось другое неприятное. Как-то в ходе редкого разговора со Львовым на темы политические речь зашла и об этом – чтобы к стенке. И Львов сказал, что никто в истории не платит по своим счетам. Бандеровцев с нар отпустил Хрущев, их на партийные должности по-тихому назначали при Хрущеве и при Брежневе, Крым им тоже отдал Хрущев, а Украину из Малороссии и Новороссии сделал Ульянов-Ленин. И возразить на такой довод Волхину было нечем. Нечем возразить. А в сердце есть возражение, но оно никак не строится в слова. И сердце оттого болит. Болит его сердце…
Хозяин успел домой до гостя. Заранее растворил ворота. Затопил камин, хотя не было холодно, напротив, солнце распалилось, зацепившись за зенит. А Волхину – вдруг зябко, его сердце, как колокол, раскачали порывы необъяснимой тревоги. Вот-вот, и загудит зеленым звоном его душа. Ожидание встречи?
Наконец, случилось. Подъехали…
Первая неожиданность случилась на пороге. Шарон как ни в чем не бывало проследовал в незнакомый дом за Львовым, которому хозяин распахнул дверь с крыльца. Пес удостоил Волхина коротким взглядом исподлобья и приступил к изучению территории. Первым делом он обнюхал хозяйский ботинок и утащил его в гостиную.
– Эй, Саша, это нормально вообще? – вырвалось у Волхина.
– Иваныч, этот прохвост не пропадет, только корми-пои. Как понадобится, он попросится на двор.
«Ну и ну. Хорошее начало. Может, он и спать на мой диван уляжется?», – подивился про себя Иваныч, но не стал обострять, а подал руку «старлею». Мужчины, как водится у спецназовцев, коротко коснулись друг друга плечами наперекрест. Потерпит он такое неудобство, перетерпит. Но сколько терпеть? День? Два? Хотелось бы понимать… Привычка к обустроенному по своей воле одиночеству дала себя знать.
– Ты как, проездом, или меня навестить?
– Ты налей с дороги, Виктор Иваныч. Налей – и поговорим, – откликнулся Львов, дав понять, что разговор предполагается нешуточный.
– Ну так, рассказывай, – усевшись в доме, спиной к камину, снова предложил Волхин. На столе из мореного дуба уже теснились друг к дружке две рюмки, наполненные до краев самогоном. Тарелку с солеными огурчиками-помидорчиками дополнила широкая разделочная доска, на которой выложено сало, буженина, крепкие зубцы свежего чеснока.
Шарон уселся у стола и собрался слушать, о чем люди будут беседовать. Он то и дело поглядывал на Волхина. В карих диких глазах существа Виктору Иванычу померещилось странное, почти человеческое любопытство. Заинтересованность.
– За встречу! – поднял рюмку Львов и глотком опустошил ее содержимое в себя. Волхин задержался, наблюдая, как скатится ледяная жидкость по пищеводу в желудок. Пес следил за его замершей рукой.
– Пей, Иваныч. И надо тебе камин почистить, а то коптит…
– Посмотри, почисть. Ты за этим приехал?
– Я – за ленту, Иваныч. Все, не могу больше тут маяться. Ночь у тебя, если не прогонишь, а с утра в путь. И выпей уже, а то водка испарится. За нашу победу…
Волхин очнулся и выпил. До него очень неспешно дошли слова гостя. Так же неспешно, как тепло от холода спирта расходится по сосудам тела. Так, как капля глицерина, упавшая в воду опускается на дно. Наконец, он переспросил:
– Туда? Воевать?
Львов кивком подтвердил и налил обоим.
– Погоди, куда бежишь? Закусим. И что это значит, за ленту? Это что, забег легкоатлетов? Тоже, выдумали. И кем? Под чье начало? Нынешним генералам наш майор-»афганец» сапог бы не доверил чистить. Да что майор – капитан! Нет, нечего там голову класть, пока тут, – он указал куда-то наверх, – одна корысть в головах. Слово «корысть» он произнес с ударением на первый слог.
К тому же ты здесь всех так «любишь», кроме пса, что поубивать готов… Сам же говорил!
Львов усмехнулся.
Волхин продолжил бы переубеждать «старлея». Но – вспомнил о дочери. Сколько раз он старался отговорить ее выйти замуж за последнего ее ветрогона! На гладкой морде же написано, что ходок и сволочь отменная. Артист больших и малых… Академических… Нет, выскочила. «В Москве, папа, жить должно быть интересно. Тут свое минное поле. Ты по своим полям находился – теперь мне не мешай». Он и не мешает. Только как можно сравнивать – его государство на те поля направило, а тут – по своей воле, и за свой интерес. Тоже мне, за артистом замужем побывать… Счастья – полная горница. Предлагал ей хоть Катеньку взять к себе, так нет. «Сначала компьютером обзаведись, а потом ребенка приглашай. Что ей в твоем мезозое делать»? Слово это, «мезозой», обидело. Прямо заноза в сердце.
Худой, сухой ладонью Александр провел над столом. Волчьи глаза пыхнули сухим пламенем. Так горит сухой спирт.
– Ямэ+, Иваныч, пьем да закусим. Все решено. Я не к тем, я к этим. Они умеют и хотят. Да что я тебе говорю, ты же за сводками с полей не следишь. Расчехлись, и выпьем как люди, дай бог, не в крайний раз.
Волхин нахмурил густые седые брови. Крупный, картофельный нос побагровел. Он взял графин и молча разлил, точно под кромку.
– Брось, Иваныч, не хмурься. Я же не один такой. Много наших ушли, многие еще придут. За правое ведь дело. Если генералы плохи, так что же, руки в гору? Или, как ты, на завалинку?
Львов рассмеялся сухо, а глаза его остались стальными, они измеряли лицо хозяина точной мерой. Львов любил этого человека, и ему жаль увидеть на крупном, еще красивом лице признаки старения. Увядания.
– Надо бы тебе почаще к людям. К Катьке со Светкой.
– А что так? Чем я плох стал? Стол, вроде, не сиротский накрыт. Вот и рука наливать водку не по норме, а по совести пока не отвыкла.
– Да бог с тобой, Иваныч! Мне ли тебя столом сиротским пенять? А лицо у тебя, уж извини, дичает.
– Ты, «старлей», следи за псом, а за мной – ни к чему, не надо, молод еще, – обиделся, надул по-детски губы Волхин.
– Молод – молод, а кулак – как молот, – миролюбиво отозвался Львов и приставил кулак к собственному тонкому прямому носу. Лицо Волхина помимо его воли расплылось в улыбке. Убедившись, что гроза миновала, Львов пригубил рюмку беленькой, и, – о своем, о главном.
– Тут такой коленкор, Иваныч. Шарона я на тебя оставляю. Уж не взыщи.
Лафитник, уже, было, коснувшись нижней губы хозяина, вернулся на место, в вымороженный кружок.
– Это как так?
– А как? Я не границу сторожить иду. И не в саперы. Хотя какой из Шарона сапер – ленивый и умный, зараза. Ему бы в политруки, он подкованный, да не возьмут, языками не владеет. Так что прости, на тебя, старый, одна надежда. Нет у меня никого… Никого надежного. А пес тебя признает.
Послужи еще раз родине вот так, заочно. Типа, через меня. Не в приют же мне его сдавать!
– Типа, типа… Уже послужил. И очно, и безналично тоже. А заочно студенты учатся, – проворчал Волхин, но не зло, не сердито, а, скорее, задумчиво. Вот ведь, всё не так, а как отказать? Не откажешь.
Он решительным жестом поднял рюмку и выпил. «Все не так с этой войной. Ну, все не так. Не дельно воюем, не по-жуковски, не по-суворовски, а все равно, если до самого доведут, то и он, Виктор Иваныч Волхин, сгодится, и не заочно». Обидело это занозистое словосочетание – «послужи заочно», под самый ноготь залезло, так что не вытащить… Хуже мезозоя.
– А этот твой (Волхин не захотел называть пса по кличке) – этот твой не помрет с тоски? Он, поди, кроме тебя и людей не знает. Я вот исключение. Или по следу протекторов не потащится за тобой? Я за ним гнаться не стану, ты учти.
– Не побежит. Я с ним воспитательно-пропагандистскую работу провел, как тот политрук Клочков+. Важность задачи он осознал, значимость исторического момента прочувствовал. Не то, что некоторые», – послышалось Волхину. Пес тем временем подошел ко Львову и потерся носом о его колено.
– Нынешних политруков только собакам и слушать. Говорить-то нечего, кроме долларов, идей нет как нет. Хорошо хоть твой ушастый со мной политграмотой заниматься не будет. А если попробует, я ему голодовку устрою. У меня не забалует! – повысил голос Виктор Иваныч.
– Ты его мистикой твоей не будоражь… Как это – трансцендентально-кинетической…
– Еще чего, это не собачьего ума дело.
Львов поднял кулак, мол, «но пассаран». Все, значит, улажено, все ровно и все хорошо. Теперь можно на фронт со спокойным сердцем.
– Завтра? – верно понял его знак Волхин и прикрыл веки.
– Да, завтра. Через Москву, а оттуда на Ростов. В Москве ребята справный бронник обещали подогнать, и еще всякое разное. Сейчас ведь так – сбор в «телеге» кто-то из ходких открывает под изделие – под тепловизор или прицел, или под сухпаек для снайперской пары; две-три недели и готово, народ в теме и в духе, деньги приходят как по свистку – не как у Шойгу. Народ не подведет, так что дошагаем до победы, – ответил Львов на незаданный хозяином вопрос.
Волхин тяжело вздохнул. «Народ-то да. А начальники? Они к чьей победе топают?» – еще вчера поинтересовался бы он, а тут – смолчал, удержал в себе такие слова. Ни к чему они «старлею» в его пути да на дорожку. Вместо них другое спросил.
– В Москве как, успеешь моих навестить? Я бы Катеньке и Светлане кое чего собрал бы с огорода. А, как ты, забежишь?
– О чем речь, Иваныч… Найду время. А нет – через ребят передам. Они не кинут, не сожрут твои ценности. Ты же Свете не водку с виски шлешь, верно?
– Ты сам передай, будь ласков. Что там твои ребята…
– Ладно, принял. Сам.
Только услышав это надежное «сам», Волхин поднял белесые веки и посмотрел в глаза Львова. Было в том взгляде что-то собачье.
Поутру, стоило только подняться из-за холма ровному колобку солнца, Львов выезжал с участка. Холм, длинный и невысокий, отделял поселок от огромного озера, которое гуляло туда-сюда, от берега к берегу, качало тяжелую черную воду. Среди старожилов ходит легенда, будто здесь солнце оттого белесое, а не густое, что яичный желток, что поднимается оно прямо из вод Ильменя и смешано с песком.
Львов прощался со Шароном долго, а с Волхиным – минуты не прошло. Руки скрестились в крабовом хвате, плечами стукнули друг дружку – и довольно. Волхин не стал глядеть вослед автомобилю, когда тот выехал на Посадскую улицу и меж полей земных, бурых да глухо зеленых, покатился в сторону Свято-Юрьева монастыря, чей золотой купол был виден издалека и блестел маяком в небесном поле.
Волхин взял в кулак повод и намотал его на руку так, что он не давал лага собачей шее. Но пес и не рвался по следу, он послушно и понуро последовал за человеком, который был ему давно знаком по дурному запаху сигарет и по всяким другим особенностям, в собачий список которых, размещенный в носу, внесен кисловатый привкус старости. Голос человека тоже знаком и даже изучен. Не хозяина, конечно, голос, но тоже терпимый; в голосе Человека (так для себя определил этого индивида Шарон) есть нечто, что делает его похожим на голос Хозяина. И понятное, повелительное и оберегающее, доброе, не подлое. Пес проводил долгим взором створы тяжелых железных ворот, когда Человек затворил их и запер на крупный амбарный замок. Ворота ужасающе скрипнули, и псу померещилось, что уже от такого звука уберутся отсюда все чертовы птицы, все эти чайки, которых нет дома, в Рютино, а тут, по всему видно, им дали волю; и всякие галки, вороны, прочая суетливая шелупонь, которой участок Человека будто медом намазан. У Хозяина шелупонь так не наглела, и размерами они помельче – дятлы да синицы – и не орут, а щебечут. Дятлы – те вообще труженики. Хозяин гвоздь вбивает, а эти – клювам так же орудуют. Дятла уважать следует, не пустая птица. А здесь – либерализм, как говорит Хозяин.
Когда, отгородившись от чужих, Волхин отцепил повод и потрепал пса по холке. Шарону подумалось: «Ничего, обживусь пока». Очень плохо, что Хозяин уехал. Но он понял Хозяина. Он понял самое главное – это не предательство, которого ему не довелось пережить, но знание о котором по какой-то причине ужасом живет в его животе. Нет, Хозяин не бросил его, Хозяину очень, очень нужно было уехать, и взять с собой пса он никак не мог. То, что не мог – не вмещалось в понимание пса, как в самую большую печь не вместится целиком зрелое дерево, дуб или сосна. И все-таки Шарон принял это «не мог», потому что он понял слова «так нужно», не умом, а своим собачим знанием не-слов и не-команд. Это – не предательство, а, значит, можно и нужно перетерпеть. А, значит, даже задаваться вопросом, вернется ли Хозяин, никак нельзя.
Первый день прошел, как и положено проводить день человеку с собакой. Человек занимался хозяйством в доме и в саду, он вытачивал из деревяшки фигурку, сидя у столярного стола на террасе, он готовил еду для себя и для животного, он кормил животное, вычесывал животному шерсть. А еще он курил, он глядел в небо и на воду Ракомки, к августу больше напоминающую болотце… Плоскодонка, а не речка. А ведь были времена, когда по Ракомке ходили пароходики… Что еще? С точки зрения пса самым интересным, (помимо еды и чесания, конечно), самым заслуживающим внимания было наблюдать за тем, как в руках Человека из полешки возникает нечто узнаваемое – Шарон силился, силился, силился понять, что же это, но не мог прорвать, продавить ту пленку, которая отделяет знание от того, что происходит между ушами, что кипит под крышкой лба. Пес топорщил уши и силился, силился, фыркал, будто это назойливая муха привязалась к животному и лезет то в его ухо, то в нос. Волхин отрывался от мужского рукоделья и, закидывая черные очки на затылок, вглядывался в воздух, все еще полный летним светом, взмахивал полотенцем, приговаривая: «Вот курил бы, и тебя бы мухи не мучили».
Псу нравилось совать нос под ветерок, производимый полотенцем, и он уже фыркал чаще и чаще.
– Ладно, ладно, не мешай. Парень, я не просто так, а твой портрет мастерю, потом Саше подарю, на память. Дай ему… уж не знаю, кто, пережить нас с тобой.
Ближе к вечеру, когда солнце стало корольковым и перекатилось к городу, на сторону дальнего поля, Шарону захотелось повыть. Но он сдержался. Он знал, что Хозяин огорчится, узнав о таком его несдержанном поведении с Человеком.
А когда небо загустело над головами двоих обитателей дома на Великой русской равнине, хранящей останки воинов, воинов, воинов… когда протиснулась сквозь темно-сизый холст бледная луна, тогда между Волхиным и псом возникло недопонимание, если не сказать – конфликт. Шарон проник в дом, уселся перед телевизором, уставился в мертвый экран и замер, уши торчком. Так он просидел с полчаса. Волхин делал вид, что не замечает стойки гостя. Иваныч не собирался жить с животным под одной крышей, благо места и на террасе довольно, крыша широкая, с откосом, она укроет от ливня. А к зиме – Саша вернется. Конечно, он обязан вернуться. К зиме. Нет, собаке в доме Волхина не место, но и гнать животное, разбалованное Левиным, он в первый же день отчего-то не решался.
И вот пес сидел, сидел, да и сорвался в такой лай, что хоть всех святых выноси. Лай подхватили ракомские собаки, и пошло.
– Ты что хулиганствуешь? А? Я к тебе по-хорошему, а ты вот как? – осерчал Волхин. Он взялся за поводок. Пес попятился, прижал уши к затылку и изобразил на морде такое сочетание чувств, что Человек покачал головой, сам уселся в кресло и задумался, что же он такое изобразил? Что себе думает? Чего хочет?
Тем временем собачий лай несся отовсюду и превратился в хор, где-то вступил хозяйский женский голос, и он уже сулил карами чьей-то пустолайке. Цыганская собака узнаваемо визжала переливами – ой, ромалы… Надо же…
– Ну, брат, устроил ты хор Пятницкого. Тоже мне, дирижер. Гергиев ты, а не Шарон. Что, нравится самому? Живо? А? И не совестно?
Пес понял Человека по-своему и снова уселся в стойку перед экраном, вытянув спину в струну.
Тут Волхину вспомнилось – надо же, ведь он у Львова телек привык смотреть!
– Ну что, а если посмотришь, то угомонишься? Дашь мне покой наконец, уйдешь на террасу, зверь?
Не ожидая ответа, Волхин вытащил пульт, обтер его о штаны и нажал на красную кнопку. Экран моргнул и засветился. Собачий ракомский хор заглушила простенькая, но забористая веселая мелодия, забегали существа, не похожие ни на людей, ни на собак – с розовыми хвостиками и розовыми рожками, на кончиках которых колыхались шарики.
– Тьфу ты, опять не нашел… – о чем-то своем чертыхнулся Волхин, но вспомнил о госте, – что, будешь смотреть? Гляди, а я пойду, почитаю. Полчаса тебе. Я эту пендосную дрянь не люблю, а наши такое старье показывают, что колени ноют. А новое и снимать, поди, некому. Хотя, тебе про волка и зайца поинтереснее смотреть, чем на эту розовую стыдобу…
Пес вытянул шею. Он сосредоточился на экране и на Человека уже внимания не обращал. Волхин покачал головой, положил пульт на тумбу под телевизор и ушел, но не в спальную комнату, а на террасу. Известная ему сила потянула его за собой, поглядеть на Луну, дождаться, когда вылупятся желтые цыплята звезд. Нет, звезды – хорошо, но надо позвонить дочке, предупредить – пусть хоть дома примет Львова, чаем напоит, покормит перед дорогой. Не на ярмарку, на войну идет. Ему вспомнились слова песни, которую Львов пел давным-давно, в Кунаре. «Когда мы были на войне…» Хорош был Львов, и голос, и на гитаре. А как стрелял с обеих рук из трофейного «Глока»! И сухой спирт в душе…
Сердце отяжелело, как перед дверью кабинета опасного врача.
Волхин достал сигарету, а закуривать не стал, только помял пальцами. Какое нынче высокое небо…И тихо! Собаки разом унялись. Слышно, как за холмом, на том берегу, у Ильменя, крякает запоздалая утка.
– Молчи, дура, тебе спать пора, – по-доброму обругал, но и посоветовал ей Волхин. «О чем она? Кто ее разберет, мозги-то утиные, а все туда же».
Не то что Шарон, этот у нас умник», – пришло ему на ум такое сравнение, тем более нелепое, что оно вызвало в нем гордость за пса – вот ведь, мультики смотрит. А еще подумалось о том, как же вышло так, что жизнь казалась, еще вся впереди, еще ее так впереди много, – казалось – казалось, и вдруг обнаружилось, что ее осталось только на хвостик. А внучка не едет. Зато – вот, пригодился. С собакой сидеть, чтобы один боец родину защитил… Так сказать, смысл жизни, смысл ее хвоста…
Так и не покурив, так и не позвонив, Человек вернулся в дом. Он зашел и замер. Пульт лежал на дощатом полу, возле крупной мохнатой лапы Шарона, а на экране вместо мультика – диктор федерального канала. Поначалу Волхин решил, что кто-то умер или что-то очень важное случилось в стране, но вскоре разобрался, что нет. Голос, выговаривая слова с окончаниями, словно ими гвозди забивая, вещал про то, как на южно-донецком направлении наши артиллеристы уничтожили склад боеприпасов и орудие американского производства «три семерки»… Мужество и героизм проявили старший лейтенант Клочков и сержант Куимов, которые, попав в окружение…
Волхин, крякнув, наклонился к полу и с силой, как в гашетку пулемета, вжал в красную кнопку большой палец. Какой, к дьяволу, героизм! Чье-то бестолковство и чванство – этот героизм. Волхин был твердо убежден в том, что всю эту обезумевшую Украину с ее чубатой армией, с ее нацистами, Россия прихлопнула бы, как муху томом БСЭ, если бы не предательство кого-то наверху и страх перед американцами да немцами. Страх и предательство – две эпидемии, распространившейся среди тех, кто отдавал приказы и командовал народом, командовал Клочковыми да Куимовыми… Страх, лень, чванство и предательство – вот корни чьего-то героизма. Мужество и долговременная верность долгу – долгий долг – это совсем другое дело. Такой закон он сам усвоил на своих войнах. Вот поэтому он не смотрит новости.
– А ну, пшел отсюда! Еще будешь у меня свои порядки наводить! Нечего тебе смотреть, не собачье дело, дура! И хозяин твой – дурак, не та, не наша война…
Иваныч хлопнул ладонью по тумбе так, что экран заморгал. Шарон все понял. Поджав хвост, он проскользнул тенью мимо ног Волхина и длинным овчарочьим носом боднув дверь, выскочил на улицу. До утра его Иваныч не видел и видеть не желал. Ему потребовалось время, чтобы унять возмущение, нахлынувшее на него. Не на собаку, конечно – умная псина, раз сама программы переключает – но все равно, должно ей место знать; нет, на себя разозлился, а на что именно – бог знает. Конечно, наша это война, просто и ты для нее стар, и не наши ей командуют. Хотя, не дай бог, придет Горбачев, и вообще все сдаст. Начал с Хоста и Баграма, потом Армению, а потом всю страну большую – и нету других забот… Уж лучше так, с героизмом… Запутался… И Светлане не позвонил… Волгин прикрыл глаза, посидел так с пять минут, глубоко вдыхая и долго не выдыхая тихий воздух.
Придя в себя, он первым делом набрал номер дочери. Та ответила, но ее деловой тон не устроил отца. Что значит «Да, папа, все нормально. Голос? Нормальный голос, устала на работе. Приходится трудиться некоторым, папа. Масло – юо грамм – сотня и больше. Катин тренер по теннису в Грузию уехал от ваших игр в войну, надо нового искать, новое – всегда дороже старого». Такой разговор. Волхин послушал, послушал, и рассказывать про Львова счел неуместным, унизительным, что ли. Снова рассердившись, разволновавшись, он оборвал разговор, изобразив усталость – выпил таблетку тазепама и в самом деле отправился спать… А не спалось. Разное лезло в голову. Примерещился Кунар. Костер, дышащий голубым огнем, ровное лицо, произносящее слова о явленном и о движении. Движение – это только движение сознания, которое мы воспринимаем как время. «Улитка обладает неясными ощущениями окружающего и инстинктивно отползает от сухого поля уже объеденного листа, на котором она оказалась и тянется к необъеденному краю листа. При этом ей кажется, что край листа движется к ней, а не она – к нему. Этот край появляется перед ней так, как для нас появляется утро», – рассказывает лицо. На скулах – голубые отблески. И вопрос молодому от старшего – если все уже явлено, и только не видно еще сознанию, находящемуся в движении, то, значит, уже есть итог борьбы с «духами», и незачем бороться? Пыхнуть местного табачку, прикрыть веки, и представить себя у края листа, пока «духи» сбрасывают в ущелья «красных учителей»? И странный ответ молодого: «Петр Успенский так считал – улитка-одномерное существо, а собака – уже двумерное. Но дом, например, она целиком, сразу со всех сторон, не видит. Человек – он трехмерный, он может дополнить зримое воображаемым. И так далее. А дополнить прошлое будущим – это особенный Человек. У него уже нет выбора». От невозможности овладеть этой мыслью, от безумного напряжения души, Волхин провалился в сон. И снова Чатрал. Черные скалы, и спина первого номера, каска, автомат, солнце, повисшее чугуном на шее. И другой чугунный пуд – в животе. Этот чугун – страх засады, страх оказаться раненным в плену у «духов». Кунар перемежался с образом дочери, внучки и себя самого – Светлана нисходит в залу роддома, с лестницы, у нее изможденное серое лицо, обрамленное жидкими желтыми волосами, нос острый, как у Буратино, фиолетовый больничный халат. На руках – конверт, белый-белый как снег, а над конвертом плывет бурое личико. Крохотный морщинистый старичок. Личико раскрывает веки – на Волхина, молодого, крепкого, счастливого, глядят внимательные васильки глаз. Здравствуй, мир, я – Катя.