Книга Граница - читать онлайн бесплатно, автор Виталий Леонидович Волков. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Граница
Граница
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Граница

И он принимает конверт, обнимает его своими крупными ковшами ладоней – Катя ничего не весит, а руки напружинились так, словно они держат три пуда. Он – в страхе. Только это совсем другой страх. Волхин проснулся и так лежал с закрытыми глазами, катал мысль по изгибам памяти. Да, как сейчас это было. Собственно, это есть и сейчас – ведь то, что он помнит – оно и есть сейчас? Хотя тогда наверняка оно было не совсем так, или даже было так, только он сам был другой!

А что, если и все другое – все то прежнее, справедливое и честное, не буржуазное – все то, что Светлана обидно клеймит «совком» – оно тоже, сейчас? – испугала его такая мысль. Но – двинулся по этому пути Волхин – что если так и должно быть, и это и есть идеальное – воспоминание о том, чего так не хватает именно сейчас? И оно – тоже правда, только не полная, не вся? А это что значит? Это не значит ли, что переписывание истории под вкусы дня сегодняшнего – не такое уж чудное дело, не такое уже подлое и безобразное, потому как оно – дело естественное? Но ведь это – неправильно! Это – третий страх, который забрался туда, к тому органу или к той пустоте в теле, где – средоточие чего-то самого главного. Что это, самое главное?


Виктор Иваныч поднялся со своего ложа с дурной головой. Он тер виски, веки и затылок, с силой вдавливая в него пятку ладони, а потом неодетый, босиком вышел на террасу. Подошел к самому ее краю, с которого открылось ночное, еще звездное небо. Он вгляделся в бесконечно глубокую высь. Черноту только начало размывать молоко рассвета. Волхов нашел свою самую яркую любимую звезду, Альфу Большого пса, а проще – Сириус. С минуту они глядели друг другу глаза в глаза. Волхина смутило то, что звезда, как ему показалось, оказалась не на своем месте. Левее и выше ее законное положение, уже ему-то не знать! И тут непорядок! Стало зябко и снова неспокойно. Вздыбившаяся в ночи память не только не выровнялась, а еще сильнее скривилась, как будто в подобии с небом, которое тоже помялось, наморщилось, как использованная простыня, и столкнуло звезду из лунки, облюбованной ею, насиженной световыми тысячелетиями. Тогда Волхин оставил небо в покое и перевел взгляд на землю. Где пес? Он почувствовал обиду на это существо, как будто из-за него он плохо поговорил с дочерью, не нашел для нее слов добра, не сказал нужного и вышел старым сварливым брюзгой. В свете ночного фонаря, что недавно повесили на Посадской улице, он нащупал ослабевшими глазами силуэт живого тела и две красные точки зрачков. «Ну, добро, теперь смотри у меня», – произнес про себя и вернулся в дом. Лег снова, сразу уснул.

Поутру и даже днем обида не прошла, хотя Волхин мнил себя человеком, избавленным от злопамятности. «Зла нет, есть непонимание. Злиться глупо, понимать – утомительно. Проще забыть», – такую формулу он предложил сам себе, когда был помоложе. Был такой период в жизни – «умничанья». Это уже когда отстроился здесь, у Ракомки, то «опростел». На людей по отдельности не обижался, разве что – на Светлану. А еще – на страну, на ее новейшую историю и власть целиком. Ладно.

Само собой, псу он наготовил варева, остудил немного, выставил наружу. Но животное даже не притронулось к еде, ни сразу, ни днем. «По Хозяину тоскует», – сердито сказал себе Волхин, отогнав от себя подозрение, что и пес мог обидеться на него. Пообедав сам, Виктор Иваныч, все-таки озабоченный отказничеством Шарона, подошел к нему с котелком, почесал за ухом, но пес отстранился.

– А, так ты! Ладно, давай иначе зайдем.

Он взял телефон и набрал номер Львова. Услышав в трубке глухой мужской голос, он не признал знакомого.

– Саша, ты?

– Я, а кто же еще? Хотя надо глянуть в зеркало, чтобы убедиться…

Волхин догадался – «старлей» накануне нещадно пил. Отвык у себя на озере от московских-то порций…

– Вечер с боевыми товарищами равен удару тяжеловеса по печени? – пошутил он, хотя на собственных губах – горечь. Мог бы Львов пить с ним, а не с какими-то приятелями. Или лучше бы к дочери заехал-зашел, вместо того, чтобы по ночам колобродить.

– К Свете-то заедь, – не дождавшись ответа, напомнил он.

– Извини, Иваныч, не успею. Отбываю. Я твою посылку своему бойцу передал, он завезет и не забудет. Он у меня надежнее немецкого фельдегеря.

«При чем тут немцы, при чем тут егеря! Мало на мою голову одного немца, так ты даже простую просьбу не выполнил… Попробовал бы у меня в отряде забухать»! – резко взвинтился Виктор.

Все вокруг, все в дурацком человеческом мире происходит теперь само собой, без его участия – на Украине русские воюют дурацкую войну, хотя по уму, по его разумению, давно, еще при Советской власти, обязаны были прихлопнуть бандеровскую гадину; дочь живет свою жизнь с маслом по сотне за сто грамм, с танцами; чертов пес-немец – не желает подчиняться и смотрит новости о войне; и даже Сириус отказывается соблюдать привычный миропорядок. Весь вселенский хаос обрушился на виски Волохова, и он ощутил себя дряхлым трехмерным Человеком, испытал на себе всю тяжесть истинного стариковства.

– Иваныч, ты что там засопел в трубку? Не молчи, дай позывной посредством голоса. Огорчился? Прости. Незачем я Светке несвежий и пустой. Сам посуди. Не на курорт еду, надо быть пустым и злым. Ты же знаешь…

Волхин облокотился на качкое перильце, ограждающее террасу. Подумалось, что надо укрепить, и такое практическое соображение успокоило секундное смятение души и кровообращения.

– Злым, пустым, – ответил он, – А то мы здесь все полные и добрые… Простую просьбу… Ладно, бог с тобой, она тебе не сестра и не дочь, в конце концов. Я с другим. Скажи своему фрицу пару ласковых, а то не ест, не пьет. Развел тут тоску по хозяину. Нет чтобы женщина по тебе тосковала, Саша, а то собака… Я ей сейчас трубку дам, убеди уж, будь ласков…

– Вот как… Каждому свое, Иваныч. Вот победим чертей, там пусть и женщины поплачут, потоскуют. А мне пока и пса моего довольно. Чем ты его… расстроил?

– Вот еще, расстроил… Это он меня расстроил. Так что, будешь с ним говорить?

– Валяй, Иваныч. С похмелья только с Шароном и разговаривать. Ты еще спеть с ним предложи…

– Ты, Саша, не дерзи мне, еще молод. Что-то все взяли за моду меня жизни учить. Даже твой немец свои порядки наводит. Телевизор сам смотрит, программы переключает. А жрать – так нет. Голодовку объявил, упрямец. Беспредел.

– Ах, вот что! Ну, Виктор Иваныч, давай мне этого иждивенца. Сейчас пару ласковых от меня услышит…

Волхин приблизился к Шарону, присел на корточки и включил громкую связь – так-то он обычно беседовал, прижав телефон плотно к уху по давней привычке, оставшейся со времен телефонов с большими ушастыми трубками, что были приделаны к аппарату гибкими – с мелкими колечками – шнурами-ошейниками. Пес отворил одно веко, затем другое, а когда над самым затылком раздался глухой голос Хозяина, он вздрогнул, разинул пасть и высунул язык, который влажным кончиком коснулся стопы Человека. Волхин пошевелил большим пальцем.

– Ты ешь давай, не выпендривайся. Не подведи меня, договорились же по-человечески! Все, мне некогда тебя воспитывать, я на войну еду, или забыл? А тебе было поручено за домом Иваныча следить, за порядком. И его не огорчай. А то он сам тебя огорчит до невозможности. Если включит полковника – пеняй на себя. И все, давай без прощаний взасос, дружище. Жди меня просто…


Волхину показалось, что Львов что-то еще хотел сказать, да передумал. Виктор Иваныч тоже не нашелся, как продолжить; так они в тишине подышали в трубки. Львов первым нарушил молчание – ладно, Иваныч, сладишь. Поладите. Бывай. Мне только «колготки натянуть» – и по делам. Санчо Пансов у нас нету, мы броники со шлемами сами достаем.

– То-то и оно, что сами, а не министр обороны. Дожили…

– Хорош, Иваныч. Будь. Сам ведь рассказывал, как перед Тадж-Беком+ без броников остались из-за какого-то складского жлоба. А был тогда самый-самый СССР, самый сок. К слову, у моего отца грамота была за танк, который тогда построили на деньги, собранные школьниками. На его деньги. Знаешь, кем подписана была грамота? Лично товарищем Сталиным.

– То-то, что Сталиным. Война-то другая была, и не мы начали.

– Ну да, скажи еще, что не готовились. У нас всегда одна война – народная. Водка – столичная, а война – вот такая. А в отечественную 1812-го, тогда разве народ свои полки не собирал, не обувал-одевал, не оплачивал?

– Ты еще Куликово поле вспомни.

– Вспомню. Там тем паче. И вот еще что, Иваныч – кому как ни тебе как коммунисту-мистику помнить заклинание фельдмаршала Миниха+, что это государство управляется непосредственно богом, иначе невозможно понять, как оно существует.

– Сам знаешь, о чем я и почему. Миних… То-то и оно, что был Миних. Буду я. И ты – будь…

На том закончили. А, закончив, Волхин обнаружил, что Шарона уже нет возле его ног, пес ожесточенно хлебает из миски, аж шерсть на загривке топорщится… Виктор Иваныч покачал крупной тяжелой головой. Улыбка родилась на его губах. Злоба схлынула, как грозовая вода – в песчаный грунт.

А ливень бы не помешал, – подумалось Волхину – дождя нет и нет, трава сохнет даже без жары. Утренней росы, что увлажняет землю с последних дней августа, ей не хватает, стебель желтеет. Сохнет, как от мирной жизни и как в отступлении сохнет, желтеет трубчатый душевный организм.

Волхин отправился за ведром и принялся таскать воду от крана к деревьям. Начал он с любимой своей березы, что стройным силуэтом возвышается над домиком и над другими деревьями – свеженькими, только окрепшими сосенками, канадским кленом, раскидавшим ветви медным веером, не ввысь, а вширь, над яблоньками и сливовым деревом, этим летом бедными на плоды после налета странных, крохотных, да страшно прожорливых жучков. Потом вода досталась двум крохотных дубовым росточкам, поднявшимся из желудей, зарытых им прошедшей осенью. Волхин загадал тогда – поднимется хоть один – и будет Светлане личное счастье. А тут – оба. Светка и Катя…

Пес поначалу наблюдал за трудами праведными издалека, из тени, которую на его морду набрасывал дощатый высокий пол террасы. Он мерял взглядом березу и то, как ласково кладет на ее ствол усталую ладонь Человек. Он считал шаги долгого пути Человека, ковыляющего с ведром к дубкам. А когда дело дошло до сосенок, что распустили зеленый колючий пушок, Шарон поднялся и пошел следом за Волхиным. А когда тот, на пол пути, опустил на землю полное ведро, чтобы передохнуть, овчарка ткнула морду в воду, фыркнула и полизала холодную прозрачную зыбь. Круги, побежавшие по воде от носа, ее заинтересовали. Иваныч порадовался, заметив это: «Ну вот, так-то лучше», – подумалось ему. Он схватился за дужку с новой силой.

После обеда Волхина нестерпимо потянуло в сон. Так он натаскался воды, так натрудил локти, колени и спину, что рухнул на кушетку и проспал до вечера. Прежде за ним такого не водилось. Да, бывало, приляжет с книжкой, бывало, вздремнет, отложив ее в сторону, под бок, но накоротко, так что обложка остыть не успеет от державшей его ладони. А тут – обед проспал!

Волхину мерещилось, как он однажды выгреб свое тело из свинцовых неудержимых вод Иртыша, вознамерившегося унести его за собой куда-нибудь в Китай… Но тело справилось с мощным потоком. Оказавшись на берегу, Виктор распластался на песке в изнеможении, и представилась ему вся его жизнь, не в последовательности событий и переживаний, а совсем иначе, разом и целиком. И отцом, и матерью, и самим собой. Это случилось сразу после возвращения из Афганистана, но не мерещились ни чужие горы, ни лица под чалмами, похожие на печеные тыквы, ни чужие разрушенные тела и дома, ни совсем другое – ни детство с первой любовью, ни каникулы с мамой в Феодосии, где впервые он попробовал трубочку с ванильным кремом, ни, ни, ни… Разом и целиком – это было, как его береза, и стройная и высокая, и одна и за себя, и за дубки, и за любовь, и за дружбу, и за родину, и за смысл. Как береза ночью, под звездой и в свете луны, одной женственной тенью над крышей домика. Женщина, покрытая шалью…

И снова сумрак сознания понес его мнимое тело сквозь черные скалы, на спасение солдатиков отряда, давно погибших под минами душманов, которые укрылись за грядой над ущельем. Эти – умельцы делать засады. Сон вернул мнимое тело Волхина в ту точку времени, где он, командир группы спецназа, принял решение, каким путем идти. Он принял неверное решение – и не успел. Он снова и снова гнал себя и бойцов другим путем, тем путем, как предложил сержант, но снова и снова оказывался на месте, где раскиданы куски тел да гильзы, да засохла кровь на широких камнях. И черные птицы в белой от солнца вышине. И вой волка, отпугивающий стервятников.

Когда Волхин открыл глаза, за окном стояли сумерки. Из гостиной донесся мужской голос. Стряхнув с себя тяжелое воспоминание, Ильич, шаркая и путаясь в ногах, не найдя привычных разношенных тапок, поспешил на голос. Его взору предстала такая картина – светился экран телевизора, шли новости, а перед ящиком сидел пес, уши антеннами. Пульт – на полу, перед ним.

– Ты что, опять за свое? – воскликнул хозяин. Шарон обернулся. В черных диких глазах Человек различил нечто, что заставило его вздрогнуть, как будто неожиданно порыв ветра распахнул дверь, а на пороге – фигура в черном плаще. И Волхин сник, он «поймал» тишину.


Корреспондент, здоровый взрослый дядька, бежал по глубокому окопу. На голове – каска, тело обуто в пыльный бронежилет. Он двигался в пол оборота, на ходу объясняя Волхину, что происходит, и с какой целью он бежит. Оператор, видимо, бежал перед ним, спиной вперед, камера то и дело подпрыгивала, но все же не выпускала из рамки лицо корреспондента – съемка велась вплотную, так что на щетине, подернувшейся сединой, виден был мучной налет пыли. Говор у репортера – округлый, ровный. Северный у него говор. Вологжанин? Рядом резко хлопнуло, свистануло.

Волхин упал, должен был упасть, но не получилось, ноги подвели, и он только просел в коленях, зажмурил глаза и пригнул голову. Живот вспомнил чувство одномоментных ужаса и счастья. Овладев собой, не глядя по сторонам и, словно стесняясь пса, он нащупал у стенки стул, пододвинул его и опустился на сиденье. «Привычка… Лучше зажмуриться и упасть, чем оказаться жмуром», – произнес он, объяснив свидетелю свое поведение.

– Раненного трудно тащить по траншее, она, видите, изгибается, а самому в рост не подняться, нас дрон обнаружил, теперь укры укладывают нам 82-е.

Репортер спотыкается и отстает от оператора. Камера выхватывает план – оказывается, корреспондент одной рукой и за один конец тащит мягкие носилки, а в них завернуто тело. Носилки похожи на плащ-палатку. Тело стонет и изгибается. В кадр попадает другой боец. Он набегает на камеру и подхватывает носилки за ближний край. Бег возобновляется. Снова хлопает. За ударом следует восторженный вопль – «мля, прямо в шлемак хлебануло… За братку вторую свечку»… Камера ловит небо, слышен шорох плащ-палатки о песок, слышно дыхание пристяжных.

– Цел, Батя? – голос репортера.

– Тряхануло.

– Камера ёк? («ёк» у него выходит как «иок»)

– Не, нормуль…

И снова борода в муке. Сочная капля пота дрожит на кончике крупного носа и срывается. Камера следит, следит за ней и теряет из вида.

И тот же голос, высокий, молодой, изумленный – мля, мне с утра братка свой кевларовый шлемак одолжил, мой сердюковский мне ухо на хрен натер! За братку в церкви – вторую свечку…

Слово «свечка» потухло в хлопке следующего разрыва.

– А это «полечка», бесшумная мина, – репортер продолжил рассказ на бегу. Дыхание сбивается, тело раненного цепляется за корягу или что-то другое, он издает пронзительный стон, который переходит в вой. Протяжный вой волка. Репортер с усилием прорывает носилки сквозь препятствие. Он напрягает мышцы, бычит шею, слова застревают в горле, в ушах – только вой. Волхин сердится, привстает, подтаскивает стул к самому экрану. Там же наш раненный, наш, наш парень, наш боец! Давайте, ребята, давайте, милые! А где, сука, наша арта, где прикрытие с воздуха? Где «Аллигаторы»? Когда мы последними уходили из Мазари-Шарифа, на пятки наседали моджахеды, но над затылками повисли «Крокодилы» и оттуда удерживали периметр, пока спецназ не решил задачу. Так где они теперь, братья ветролетчики?

И тут он осознал, что сверлит дыру в виске – это воет, подзывает к раненному пес Шарон.

– Замолкни! Что толку орать! – одернул собаку Человек. Шарон отозвался злобным лаем. Он приподнялся на передних лапах и оскалился. Мол, сам замолкни.

– Ну что ты орешь! Ты что, можешь помочь? Был бы там, тащил бы хоть носилки. Видишь, даже ручек у них нет. А мы с тобой тут, пенсионеры хромоногие. Видишь же, колени как в бетон залило. Поехал бы с Сашей, там бы и орал…

Услышав такие слова, произнесенные Человеком тише прежних, собака замолчала, снова уложила морду на передние лапы, глаза закатила наверх и замерла. Только острые уши шевелились, то топорщились, то прижимались к голове. В возникшей тишине до слуха донесся голос журналиста, обрывок его фразы:

– Ух, всё, дотащили, блиндаж. Теперь дело за «Шприцами», то есть за врачами. Запорожье, Павел Кошкин, для ВГТРК.

Репортаж закончен. У ВГТРК в студии – сменилась тема. Что-то про страшную коррупцию армии Украины. Волхин про украинских воров слушать не стал. То есть продолжил слушать, только как бы не слышал, оказавшись, как в аквариуме. Мозг отрицал звуки, выражающие слова, хотя до него доносились колебания тел, плывущих далеко-далеко по водам смерти, доносились шевеления трав, связующих эти воды с твердью земной… Полые продолговатые тела… Он глядел в экран, словно пребывая в ожидании сна, где снова появится Павел Кошкин и расскажет ему, покажет ему, что, как, успели «шприцы» или нет… И где-то том, рядом, в том сне, и он сам. А что с бойцом, которого спасла чужая прочная каска, одолженная ему на один бой состоятельным товарищем?

Мужчина сидел и сидел, глядел и глядел, лишь раз изменив положение тела – подперев подбородок кулаком, а локоть утопив в бедро. А пес лежал и лежал, шевелил ушами. И вдруг он вскочил на четыре лапы, встряхнулся, подошел к Человеку и положил ему на второе колено теплую голову.

– Ну, что ты? Как, морда, одолеем мы их? Что считаешь?

Волхин опустил ладонь на лоб овчарки. Подумалось странное – такой лоб, плоский, ровный, широкий – прекрасный аэродром для взлета бабочек.

Собака промолчала в ответ. Тогда Человек трижды легонько пошлепал шерстистый аэродром. Потом, охнув, поднялся со стула и вышел за порог. Оказавшись у края террасы, он крепко схватился за кругляш соснового перильца. Убедившись, что стоит основательно на ногах, и качели в висках не свалят его, Волхин задрал вверх голову. Он ощупал контур, силуэт березы, а затем пошел выше в поиске своей звезды. Он осознавал и умом, и опытом нутра, опытом души, опытом всего знания себя, что в нем нечто основательное поменялось, изменилось – но не как в автомобиле бампер, шина или даже мотор со сцеплением, нет, а как в слове – ударение, если слово поставлено в песенный стих; поменялось после того, как что-то осязаемое, но не плотное, не твердое, прорвалось сквозь пленку, сквозь мембрану, что была растянута в нем, в его горле, между телом – сердцем и легкими, дающими воздух – и головой, мозгом, висками, где жил гнев – нет, не гнев, а раздражение. Гневом оно стало теперь, после прорыва.

Гнев и ужас. Волхиным овладел ужас под звездой, ужас истинного бессилия и одиночества. Рой вопросов, рой ос ворвался в верхние органы сквозь брешь в пленке. Где вертолетчики? Где звено поддержки? Кто, кто приведет наших… Куда? К победе? К спасению? Кто? И как же неумолима жизнь человека – что Львов, его «старлей», окажется там, а он, его командир – позывной «Ольха» – он здесь и ничем, никак… И зачем Львов – один как перст, как младший среди людей, а дочка, Светлана водится с хмырями, с тусовщиками, с пустотой пузатой, и ей уже вообще не ведомо существование такой сущности, как мембрана в горле… «Надо удалить гланды, и не мучаться», – так скажет она. Упрощает, где может. Вот, доупрощалась со своим киногероем. И с прочими. Опростилась… Да и не в том дело… Страшно вот что – как же одиноко не ему, а псу Шарону! Жуть! Он же остался без Хозяина. А Хозяин для него и есть вся жизнь! Вся любовь, вся осознанность и осмысленность существования! Пес знает, как неизбывно и полно его одиночество. Иначе зачем он глядит в экран и воет? Что, из-за привычки, нажитой в глухой берлоге Львова? Ерунда. А ведь до прорыва в пленке сам он, Волхин, так бы и решил, так бы и объяснил. А сейчас – нет. Только и это – не то, а вернее – не все… Подобно одиночеству пса Шарона другое одиночество. Одиночество Человека, оказавшегося без Хозяина. Одиночество человека под звездой, возле тени стройной березы, покрытой шалью… Белый ствол можно только угадать в отсвете Луны… Одиночество, подобное… А подобие – как подобна дыра в зубе пещере в скале. Малое – огромному. Атом – космосу. Где хозяин?

Пальцев коснулось мягкое, влажное. Пес носом потрогал свободно повисшую руку и лизнул ее, наклонив голову. Не дождался ответа. Сел возле Человека, к ноге, и также устремил взгляд ввысь, к звезде.

Над участком прошмыгнула птица. Оставила на темном бархате неба еще более темный след, как будто коготком чиркнула по пыльному роялю. Шарон с опозданием обернулся и фыркнул: «Что разлеталась, дура, мешаешь нам созерцать…»

– Ну, что ты снова… А, Шарон? Что ты чихаешь, как старик? – впервые по кличке-имени назвал пса Иваныч, – Это просто птица. Песня была такая, про нас, молодых. О чем поешь, ночная птица, одна, в осенней тишине+. Сейчас не поют таких песен… Ну скажи, кто тебе такую кличку догадался дать? Ты хоть понимаешь, кто такой Шарон? Нет, будешь ты у меня Шарик. Нет, какой ты, на хрен, Шарик! Будешь Жуков. Нет, ты же немец. Наш немец. Мини-хом будешь? Вот!

Виктор Иваныч вслепую нащупал собачью морду и прижал к своему бедру.

– Вот так, Миних. Будем, да?

Собака в ответ лизнула руку.

Одиночество нисколько не усилилось, – оно изменилось. Оказалось, что это состояние, это отношение с окружающим и с самим собой, так же, как и грусть, имеет такие разные оттенки, что даже и одним и тем же словом стыдно их, коряво их называть…


+ Ариель Шарон – создатель израильского карательного спецотряда 101 и армейского спецназа, командир десантных частей армии обороны Израиля. Во время Шестидневной война командовал танковой дивизией, прорвавшей фронт на Синае, а во ходе войны Судного дня силами танковой дивизии осуществил дерзкое форсирование Большого горного озера и Суэцкого канала и окружение армии египтян на их территории.


+ ямэ – команда остановки действия в японских боевых искусствах


+Тадж-Бек – резиденция президента Амина в Кабуле, со штурма которой началась советско-афганская война годов.


+ «Русское государство обладает тем преимуществом перед другими, что оно управляется непосредственно самим Богом, иначе невозможно понять, как оно существует» – фраза, авторство которой приписывается знаменитому русскому военному инженеру и военачальнику немецкого происхождения, победителю Данцига и Очакова, генерал-аншефу Бурхарду Кристофу Миниху. На самом деле эти слова, скорее всего, принадлежат его сыну Иоганну Эрнсту Миниху, главному директору таможенных сборов Российской империи при Екатерине Второй.


+ Песня группы «Воскресенье» «Ночная птица», слова К. Никольского.


Москва, 2023 год

Граница

Часть 1

Встреча

Я не знаю, с каких порЭта песенка началась…О. Мандельштам

Он подарил мне сборник своих стихов. Книжонка худенькая, как тетрадь первоклассника. В ней я нашел такой стишок:

Ни в чем не изменил себе одуванчик, а как изменился+…

Это было первое стихотворение в книге, вроде эпиграфа. Я взялся читать дальше, но что-то отвлекло меня. То ли коронавирус, то ли война… Уже не помню.

У него была красивая голова с ровным округлым затылком. «Иконная голова», – так говорила его жена. Она, высокая, дородная женщина, накладывала ладонь ему на макушку, словно прикрывая дымоход его многочисленных мыслей. Мыслеход, устройство которого ей известно, как известна печнику геометрия печки, выложенной собственными руками. Известен каждый ее кирпичик. Итак, она накрывала крупной ладонью мыслеход, чтобы пар теплых слов не улетучился из его мозга, забрав собой тепло. Он – был теплым человеком. Он встряхивал головой, ища свободы своим страстям. Длинные мягкие, только начавшие седеть волосы лихо уходили от погони… «Не убегай», – заботливо увещевала мужа женщина. На то имелась причина: у него дырявая память. Однажды он позабыл, как ее зовут. Зато помнил, как колыхался последний лист той далекой осенью, когда он отправлялся в советскую армию, на Дальний Восток. Последний листок на березе, на тонкой березе, что под окном. Он дрожал на ветру, как заячий хвост. Дрожал, а держался. Цвет его был неуловим. То алый, то золотой, а то совсем бурый. Он – помнит все. Теперь береза высока… А одуванчик ни в чем себе не изменил, а как изменился… Когда началась война, они с женой уехали в другую страну. А я из другой страны вернулся на родину. Мы старались не разговаривать по телефону, чтобы в память о долгой дружбе, о ее обоюдном тепле сохранить хотя бы общность тишины. Договор молчания.