– Я люблю его. Пойми, я люблю его.
– Да как ты можешь любить его?! Ты посмотри на него. Какой он там язычник, какой идолопоклонник, на нем дрова возить можно, а он ходит кланяться березке: папа, видите ли, ему это завещал. Да ты вдумайся, вслушайся, что он говорит: это бред какой-то, бред сивой кобылы. Ну ладно, я еще могу понять: можно увидеть за этим правду, красоту, истину, добро, но ведь он живет совсем не так, как говорит. Он все врет! Он поучает нас, как жить, меня – как учиться, как быть мужчиной, Настену – как мыть посуду, какой быть будущей матерью, а сам при этом сидит в нашем доме (в чужом для него доме!), пьет вино, закусывает огурчиком, разглагольствует о мировом зле, и все это непонятно в каком качестве – не один, не два, а уже несколько лет, а ночью (извини меня, мама!), как паук, утаскивает тебя в другую комнату и пьет, и пьет из тебя кровь (извини, прости, мама, мамочка, но у нас такое складывается ощущение), и все твои извинительные улыбки, нервность, стыд, угодливость, о, нам стыдно, больно, больно, мама, за тебя, за нас, за человеческую наконец гордость!
Но что она могла объяснить сыну? Все правда, что он говорит, все правда, но как рассказать, как передать ему то, что составляет самую глубину ее страдания, самую заветную и потаённую ее мечту… Ради этой мечты, ради этой выстраданной (и взлелеянной одиночеством и женским отчаянием) правды она готова была терпеть и терпеть, вот только никак не ожидала, что дети поднимут бунт.
Как понять им, что еще никогда, ни разу в жизни, она, зрелая, красивая, сорокалетняя женщина, не была замужем, никогда не знала и не ведала, что это такое – быть под защитой мужского крыла, никому на свете она не могла и признаться (тем более детям), что хочется, очень хочется, мечтается стать именно законной женой, в этом стыдно признаться, восстает все, что есть в женщине женского, но это так: она терпит, да, терпит унижение и боль, терпит двусмысленность своего положения и даже немые укоры детей, но ждет, но надеется – она станет наконец законной женой. Когда-нибудь, но станет…
Но как объяснить это сыну? Это же унизительно объяснять такое! Это должно быть понято как бы само собой, изнутри, интуитивно. Но откуда быть всему этому у детей, рано им еще, рано…
– Нет, ты не понимаешь меня, сынок, – только и повторяла она. – Не понимаешь…
– А хочешь, я докажу, что понимаю? Вот прямо сейчас, здесь, не сходя с места?
– Да как можно доказать такое?
– А вот как. Я женюсь, мама!
– Ты? Женишься? Когда? На ком? Что ты говоришь! – всплеснула руками мать.
– А что, вот именно – женюсь. Невесту мою ты хорошо знаешь.
– Я – знаю?
– Да, знаешь. Это Наточка из второго подъезда.
– Как Наточка? Она же дитя. Она еще в школе учится.
– Учится. Да. В последнем классе.
– Ты, наверно, шутишь, Рома?
– Не шучу. Она беременна, мама.
– Как беременна?
– А вот так. Как бывают женщины в положении?
– Ты хочешь сказать, что…
– Да, именно это, мама. У нас будет ребенок.
– Но вы сами еще дети…
– Мама, тебе сколько лет было, когда ты родила меня? Семнадцать?
– Восемнадцать.
– А мне уже двадцать. Наточке – той, правда, восемнадцать будет. Ну и что? Ты же не хочешь, бабушка, чтобы Наточкин ребенок воспитывался без отца?
– О чем ты?
– О том, что ты воспитывала меня одна, без отца. Я даже не знаю, кто он, где живет, чем занимается. Я не знаю, жив ли он. И ты хочешь, чтоб я своему сыну или дочке уготовил такую же судьбу?
– О чем ты?
– О том, что я взрослый, мама. О том, что я люблю тебя. Я не могу и не хочу отдавать тебя в чужие руки на растерзание. Я прошу тебя об одном: чтобы ты согласилась, чтобы Наточка жила у нас. Я не хочу оставлять ни ее, ни тебя. Я не хочу быть подлецом, мама, в начале взрослой своей жизни. Ведь ты этому меня учила?
– Ну да, конечно, конечно, – закивала мать головой, и слезы о том, что кончилась, видно, ее собственная женская доля-судьба, а начинается судьба совсем другая, слезы эти обильно полились из ее глаз, делая ее несказанно красивой и торжественно-отрешенной. – Ты прав, сынок, ты действительно вырос. И я горжусь тобой, я горжусь… – И разрыдалась совсем не на шутку, оплакивая и радость свою, и долю свою, разом.
Старая дева Мария Поднебесная в действительности старой девой не была, потому что когда-то давно, лет двадцать пять назад, родила обычную девчонку, и девочка эта выросла как бы сама собой, как лопух, вышла замуж, неудачно, потом еще раз, тоже неудачно, а потом просто запила… И не то что бы Мария Поднебесная не признавала ее, как раз признавала, но только в дальней, прошлой, давно канувшей в туман жизни: она считала свою дочь собственной глубокой прародительницей (такое в наши дни случается).
– То, какие мы есть, – рассуждала Мария Поднебесная, – это только видимость. Мы рождаемся и в будущее, и в прошлое, даже не так: мы рождаемся в вечность, а в вечности совсем другой отсчет времени, и дочка моя – моя прародительница в пятом колене, и она так же в ответе за меня, как и я за нее. Только ей этого понять не дано.
Дочка Ольга не то что понять, но и видеть, и слышать не могла мать, люто ненавидела ее, считая ее виноватой в своей изломанной судьбе.
Зато любили Марию Поднебесную все подруги ее, все знакомые женщины, любили, обожали и восхищались, считая ее прорицательницей. И прорицательницей не в том смысле, в каком нынче называют множество волшебниц, чародеек и магинын, а совсем в противоположном. Как бы это объяснить? Короче говоря: она не предсказывала, она собирала людей в дальнюю дорогу, в другую жизнь, в другие миры… Нет, не в смерть соборовала, как может показаться, а в жизнь, только за пределами нашей вселенной, в другие измерения, в другие течения времени.
Дома (в коммунальной квартире) она любила ходить нагишом в прозрачном пеньюаре; сосед, Колька-племяш, пялил на нее глаза и бурчал:
– Во, как бутылка в витрине. Близко, а не дотянешься.
«Племяшом» прозвала его тоже Мария, сказав однажды:
– Коля, ты мужичок вообще вне цивилизаций. Значит, будешь просто наш всеобщий «племяш».
– Какой я тебе «племяш», нашла «племяша»! – в первый раз возмутился Колька, потом ему понравилось быть родственником космической женщины, главное – она была не жадная, давала то десятку, то двадцатку на опохмелку.
Другие гости, которых перебывало у нее многое множество, тоже реагировали на наряд Марии Поднебесной; один математик, мягко-ухмылистый пересмешник Анатолий Кормаков, выразился, например, так:
– Не бутылка в витрине, а пенал в черной дыре.
Но больше других понравилось Марии сравнение поэта-виртуалиста Гарика Осокина:
– Мария, ты сфинкс в заоблачных штанах!
Во всяком сравнении всегда есть что-нибудь ценное и точное, Мария Поднебесная привыкла к сравнениям, но главное знала только она, а именно: она была несравненна.
Елена Михайловна тоже любила Марию Поднебесную, но ждала от нее не космических и потусторонних прорицаний, а житейских, бытовых, близких, поэтому часто Мария с улыбкой предрекала:
– Последняя, кого мы возьмем с собой в иные миры, будешь точно ты, Ленка!
– Но почему, Машенька?
– А потому, что таких дур, как ты, я отродясь не видала! Я тебе толкую о Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах, а ты – о мужиках. Не стыдно, душенька?
Вот и на этот раз в комнате у Марии Поднебесной было настоящее столпотворение; на столах свечи, легкое вино, закуски, а вокруг множество народа (кое-кого Елена Михайловна знала, но большинства нет); какие-то женщины (как и Мария, в пеньюарах, но не на голое тело, а прямо на платья или на костюмы), мужчины тоже самой разной масти: от бородатых и хмурых до юрких и бледных, как тень; был даже один индус в пурпурном тюрбане, с черной (с проседью) бородой и отрешенным, как Будда, взглядом. Иногда в комнату заглядывал Колька-племяш, таращил глаза, ухмылялся, но тут же исчезал по взмаху соседки.
– Запомните, господа, – говорила Мария Поднебесная гипнотически-притягательным голосом, – наступают первые сроки, и кто не сказал еще себе (или своим родным, близким, знакомым, друзьям) твердое «да», тот может опоздать не на годы, не на столетия, не на тысячелетия, а на вечность… Тут главное сказать: да! Верите ли вы, что вы вечны? Конечно, нет! Верите ли, что будете жить после смерти? Конечно, нет! Верите ли в бессмертие души? Конечно, никто не верит! Хотя тысячи лет сотни религий в самых немыслимых формах внушают нам обратное, человек все равно боится ужаса исчезновения, он и хочет поверить, но не может, он и верит и не верит, не может поверить, в глубине своего «я» он вопиёт о жестокости и неотвратимости полного растворения в ничто, и вот мы услышали другие зовы, другие знаки! Ибо если есть вечность, значит есть и бесконечность, и в этой бесконечности есть совершенно другие миры, не наши, не посюсторонние, но и не потусторонние, а другие, иные, в других измерениях и в других координатах. Там нет жизни нашей, там нет существования в обычном понимании этого слова, но там есть вечность, которая откроется нам в пяти измерениях…
– Почему именно в пяти? – поинтересовался мужчина, похожий на философа, в очках и с бородой.
– Не перебивайте! – тут же возмущенно зашикали на него.
– Вот все мы интересуемся конкретикой, – улыбнулась покровительственно Мария Поднебесная и кокетливо поправила бретельку пеньюара (она была действительно совершенно голой, наша прорицательница). – Конкретика— это конец вечного. Мы все хотим конкретно жить, конкретно не умирать, иметь конкретное бессмертие, мы хотим иметь его, как талон, как билет, как какую-то материальную гарантию, а надо просто знать, не верить, а знать, чувствовать: есть, есть иные миры, и мы это знаем, мы все это предвосхищаем. Прислушайтесь: разве вы не чувствуете, как нашу планету все больше и больше охватывает отчаяние, она сжимается до размеров обычного мяча, ей нечем дышать, ей нечем жить, она охвачена пожаром хамства и одновременно отчаяния-безумия, пожаром сладострастия и самоуничтожения, наша Земля, наша милая прекрасная планета находится на грани полного самоисчезновения, и этому нет сопротивления, никто и ничто не спасет нас от саморазрушения (как бы мы ни заклинали себя!). И вот я услышала голос. Мы все слышим его, но не можем услышать. Нам протягивают руку совсем иные миры, другие, не наши, не наши в человеческом понимании, но другие, которые не хотят полного нашего исчезновения, потому что нас и их объединяет только одно, но это одно главное: мысль! Там, на Больших Информационно-Ноосферных Гравитационных Орбитах (БИНГО) мы будем существовать вечно, но в виде мысли, а не в виде телесного нашего бытования…
– Как же это, в виде мысли? – в который раз перебил Марию Поднебесную пытливый мужчина в очках и с бородой, похожий на философа.
– Именно в виде мысли! Ведь главное, что мы хотим знать в вечности, это знать мыслью: я существую! Если есть мысль, значит есть осознание существования, а разве это не главное в нашем истовом желании бессмертия, именно знать: да, да, я существую! Все остальное – химера! И поэтому, господа, мы должны сказать себе: да! И мы, и наши друзья, и наши знакомые, и наши родные! Те, кто скажет свое «да» сразу, будут перенесены на БИНГО непосредственно в четвертое измерение; кто будет колебаться – тоже могут быть спасены, но окажутся только в первом или во втором или в третьем измерении. Кто скажет «нет» или просто мысленно откажутся от БИНГО, те навеки вечные (во всех своих поколениях) останутся здесь, на такой земной и прекрасной нашей планете, но, увы, обреченной нами же самими на полное исчезновение. А те, кто твердо скажет «да», те попадут в четвертое измерение, а уж затем…
– А почему в четвертое-то, а не сразу в пятое?! – опять все тот же сомневающийся и пытливый голос философа.
– А потому, Иван Иванович, дорогой вы наш Фома неверующий, что пятое измерение еще нужно заслужить! Мы все хотим, как говорится, въехать в рай на чужом горбу, а потрудиться? а попотеть? а доказать, наконец, что вы там, на Больших Орбитах, не чужой, а свой человек, что вы…
– Вот кто там будет свой, так это я, Коля-племяш! – неожиданно хихикнул в дверях сосед Марии Поднебесной. – Я везде и всем «свой»!
В комнате, как ни странно, не зашикали на него, а весело и одобряюще рассмеялись. Чувствовалось: гости устали от такого серьезного и яростного напора философской мысли Марии Поднебесной, и не мешало бы немного выпить и закусить.
– Господа, господа… в самом деле, нужно немного расслабиться… прошу вас! – Мария как бы окинула застолье рукавом-самобранкой (широким рукавом ажурного пеньюара). – Угощайтесь, закусывайте. Всем хватит…
Елена Михайловна подсела к Марии, прошептала виновато:
– Прости, Маруся, опоздала немного, не все слышала. Но здорово как, очень здорово! Только я мало что поняла.
Мария Поднебесная снисходительно улыбнулась и поцеловала Елену Михайловну в лоб:
– Ничего, ничего, подружка. Главное, ответь: ты готова к вечной жизни в виде мысли?
– Я? Я всегда готова! И в виде мысли, и хоть как готова…
– Господа, господа! – постучала Мария тонкой ложечкой по фарфоровой, расписанной лебедями тарелочке. – У нас появился новый первый кандидат на БИНГО, вот, Елена Михайловна! (Гости радостно и ободряюще захлопали в ладоши.) Прошу всех, кто твердо сказал себе «да», после ужина подойти ко мне и записаться. Мы готовим первый список желающих связать свою судьбу с вечностью. У нас есть знак: первые полеты в четвертое измерение предполагаются во второй половине сентября, в пору бабьего лета, господа!
– Слушай-ка, – чуть позже зашептала Елена Михайловна своей подружке, – а ты не можешь познакомить меня поближе вон с тем индусом?
– Зачем тебе? Опять ты за свое…
– Нет, Мария, я серьезно. Ты посмотри, какой он душка. Как раз для моих сестричек, для моих близняшечек… какой красавчик!
– Опоздала, Леночка. Он улетает в четвертое измерение… так, сейчас посмотрим список… улетает по списку вторым.
– Прекрасно! Ты же сказала, что я первая!
– Это я так, для красного словца. Список большой, а первым улетаешь не ты, а писатель Баженов.
– Георгий Викторович? – обрадовалась Елена. – Надо же!
– Ты и его знаешь? – удивилась Мария Поднебесная.
– Кто же его не знает. Он к нам часто на работу приходит, а сегодня мы с ним договорились: я ему рекламу буду делать. Везде и всюду. Он мне, кстати, три билета «Бинго» подарил.
– Это что, лотерейные билеты?
– Да. Один, правда, пришлось уступить Антону Ивановичу. У нас же праздник сегодня: день рождения Академии.
– Зануда он у тебя, этот Антон Иванович. Недаром такую фамилию носит: Гудбай. Горд и самолюбив очень. Сколько раз я ему про бессмертие мысли твердила – машет только рукой. А вот Баженов – тот другой. Сразу сказал: «Лечу! Готов к бессмертию в любом виде, хоть мыслью, но туда, в вечность!» Кстати, записал к нам всех членов своей семьи. Представляешь?
– Смотри, Маруся, семья у него большая… Сможешь забрать их всех?
Марина Михайловна тосковала. В последние годы она все больше и больше оставалась одна, работать ей Антон Иванович не разрешал, верней, не поддерживал эту ее идею: жена должна быть центром домашнего очага – вот его главная мысль.
Но вот очага-то как раз не было.
Странное дело, у них с Антоном Ивановичем выросли два взрослых сына, но жили они так, как будто каждый находился на другой планете: редко виделись, редко встречались. И это при том, что оба сына были холостые, не обзавелись еще детьми, серьезными заботами и хлопотами.
Ну, как были холостые… Сейчас жизнь странная: никто не женат, а живут тем не менее все парами.
Младший сын, Саша, снимал комнату, работал на рынке и жил с девушкой; вот уж пятый год у них тянется…
Старший Юра вообще нигде не работал, «бомбил» на машине, как говорят нынче; жил в примаках у женщины с ребенком.
А ведь как они поначалу развернулись все вместе! (Они – это мать, Марина Михайловна, и оба сына, Саша с Юрой.) Юра тогда из армии вернулся, Саша школу закончил, Марина Михайловна на заводе под сокращение попала, и вот пришла шальная мысль в голову: организовать триумвират. И организовали. Мать взяла в долг три тысячи долларов (под десять процентов на два месяца) и полетела в Индию, за женскими шерстяными кофтами и мужскими свитерами. Три тысячи долларов – это шесть мешков товара, неделю летала в Дели, неделю ждали «растаможку», а потом началась торговля.
Нельзя было поверить: ровно через десять дней они распродали все шесть мешков. На Тульской это тогда происходило, на каком-то бросовом стадионе.
Вся Москва в те годы гудела рынками да базарами.
Марина Михайловна во второй раз полетела в Индию, закупила теперь еще больше товара, восемь мешков (все тех же мужских свитеров и женских кофт да кардиганов), а через полмесяца и этот товар исчез-растворился, как ни бывало. Так что долг Марина Михайловна вернула вовремя (с процентами, конечно), а кроме того по истечении двух месяцев семейный триумвират обзавелся собственным капиталом: ровно в одну тысячу долларов.
…Зимний ядреный московский денек. Ветер, хлесткий и резкий, обжигает щеки, ноги в валенках, руки в варежках, сам в полушубке, но за эти шесть-семь-восемь часов, что стоишь не в укрытии, не в теплом ангаре или магазине, а в обычной полосато-красной или полосато-синей матерчатой палатке, стоишь на улице прямо на снегу, нахваливая товар и зазывая прохожих, за эти часы так околеешь, что дома потом, в тепле, в уюте, долго еще не можешь прийти в себя: ноги ледяные, а по спине мурашки. Каждый день кажется, что это все, последний день в твоей жизни, когда ты решился снова торговать на голом морозе, на рваном ветру. На открытом воздухе. В снегу или пурге, но… наступает утро, и ты покорно не идешь, а бежишь на рынок, к своему товару, потому что каждый день зарабатываешь деньги, живые деньги… А где еще можно было взять их в те годы?
– Подходи, налетай, бабуля, кардиганчик как раз на твои плечики, ляжет – не снимешь! – нахваливает кофты Саша.
– Проходи, проходи, папаша, здесь товар женский! Вот напротив смотри, там мужской, свитера да пуловеры! – показывает Юра на палатку напротив, где стоит-мерзнет-топчется Марина Михайловна.
Вот так они и работали: сыновья торговали в одной палатке женскими кофтами, а Марина Михайловна в палатке напротив, мужскими свитерами. Кто понимает, тот знает секрет: женщины охотней покупают товар у мужчин, а мужчины у женщин.
– Подходи, подходи, бабуля, говорю тебе: вот кардиганчик, как раз с твоего плеча да на твои плечики!
– Да что за кардиганчик такой, сынок? Я и слова такого не слыхала…
– Это, бабуля, последний писк моды. А по-другому сказать: самая нужная вещь в ваши годы. Потому что не просто кофта или жакет, а как вязаный удлиненный халат будет. Наденешь, как на печи себя почувствуешь. Приходилось на русской печи лежать? На лежаночке-то? Ох, там погреться бы сейчас, косточки помять, с боку на бок поваляться… Хорошо бы так-то, а, бабуля?
– Ох, хорошо бы, сынок… да где взять ее нынче, эту русскую печь? Ну-ка, покажи давай мне свой… карди… как говоришь-то?
– Кардиган, бабуля, кардиган!
– Вот его давай… а смотри-ка, правда, какой мягкий, какой теплый, смотри-ка, бабоньки, верно парень говорит.
– Где? что? почем? – И в самом деле начинают подбегать женщины, обращать внимание, щупать да трогать, а Юра – тот в помощь Саше давай еще больше масла в огонь подливать:
– По одной кофте в руки, строго по одной – и в очередь, женщины, в очередь!
Ох, начинают тут толкаться, доказывать, кто первый, а кто еще раньше, а некоторые с ласковым заискиваньем просят:
– Уж ты, сынок, две кофты мне продай, сноха-то узнает, обидится, что не взяла ей. Себе, мол, взяла, а мне пожадничала. Уж ты уважь, уважь, сынок!
– Так, бабоньки, кто невесткам берет, тем особый почет, без очереди.
– Как без очереди? Почему без очереди? Да я первая!
– И я…
– И я…
И вот так весь день… Смотришь, и сам разогрелся, будто на русской печи побывал.
Хорошо у них тогда получалось. Ладно, весело, со смаком и вкусом. А потом и ребятишки (сыновья) стали летать по заграницам, Марина Михайловна уже подустала, а они вошли в силу. Брали товар по сезону, то куртки и плащи, то платья и блузки, то обувь или дубленки. Летали не только в Индию, но и Китай, Южную Корею, Турцию и даже Сингапур. Завелись у сыновей свои денежки… Хорошо это или плохо? Конечно, хорошо. Но вместе с тем… У Саши появилась девушка; красивая, яркая, добрая и славная девчушка Алена. Она тоже на рынке работала, и вот сняли они комнату… Пять лет вместе, а никак не женятся, и в гости редко приезжают. Отчего так? Аленка, и правда, девчонка смышленая, рынок рынком, а нашла в себе силы, стала заочно учиться в Торговом институте, на менеджера, немного еще осталось, весной диплом защищать, а там и госэкзамены…
Юра… у того другая история. Когда они с Сашей деньги поделили, он стал работать в паре с одной взрослой женщиной, Тамарой Семеновной. Легче им так было, проще, удобней. Потом он машину купил, а после дефолта и рынок забросил. А уж дальше так получилось (неизвестно как), что стал Юра все реже ночевать дома, все у Тамары Семеновны да у Тамары Семеновны. И, главное, ни разу эту Тамару Семеновну никто в глаза не видел. Юра как бы стеснялся, что ли, познакомить родителей с ней, а, может, она сама этого не хотела. Но главное, у Тамары Семеновны, кроме однокомнатной квартиры на Автозаводской, был еще сын тринадцатилетний, который жил, правда, не с ней, а с бабушкой в Подмосковье, в Мытищах.
Антон Иванович – тот ничего, совершенно спокойно относился к тому, как развернулась их необычная семейная сага. А, может, это только казалось. Во всяком случае, говорил он примерно вот что: живут они самостоятельно? Самостоятельно. Не жалуются, не хнычут? Не жалуются. Нас не позорят? Нет, конечно. Ну и слава Богу! Жаль, разумеется, что нигде не учатся, но сейчас время такое, что не ученых жалуют, а умных. А вот умные ли они – жизнь покажет.
Нет, были, были, конечно, у Антона Ивановича свои мысли насчет сыновей, но он их скрывал от Марины Михайловны. Она чувствовала это.
А вот ей скрывать было нечего. Без детей, без заботы о сыновьях, без тревоги за них жизнь ее как бы обессмыслилась, стала пресной и нудной. После дефолта она тоже забросила всякую торговлю (не имело смысла: горбатишься за троих, а доходы с гулькин нос), вот так и сидела дома одна, мучилась да тосковала.
И больше всего на свете мечталось ей об одном: как бы так случилось, чтобы в доме у них появилась маленькая-маленькая девочка. Откуда, как, почему… непонятно. Но чтобы именно девочка, не сыновья, не парни, не мужички, которые рано или поздно уходят из твоей жизни, а именно девочка. Марина Михайловна согласна была (в глубине души) даже завести дочку (но как скажешь такое Антону Ивановичу? на старости-то лет? ведь в обморок упадет), ну, если не дочку, то внучку, маленькую, крошечную, милую, забавную и любимую. Любимую…
Митя в очередной (в который уже) раз поругался с отцом. Верней, он не ругался, это отец кричал и бесновался, а Митя просто захлопнул перед его носом дверь.
– Что закрываешься? Что прячешься? Чего мать пугаешь, гаденыш? – стучал в дверь Тимур Терентьевич. – А ну, выходи, выходи, я тебе говорю. Если ты такой смелый и отчаянный – выходи!
Но Митя не открывал, он отрешенно стоял, прислонясь к двери спиной, и слезы сами собой текли по его щекам. Как он ненавидел отца! Как он ненавидел его крик, шум, его уверенность и самоуверенность, его грубые и беспощадные словечки, его неистовость и хвастовство знанием жизни.
Тимур Терентьевич и в самом деле не переносил современную молодежь, всю эту молодую шпану, эту компьютерную поросль, которые, как бараны, тусуются на каком-нибудь одном пяточке, тупо перемалывают, как жвачку, жаргонные и пустые свои словечки, самовозвышаясь какой-то придуманной ими самими избранностью и особостью: им ничего не надо, они такие как есть, и оставьте их всех в покое…
Оставьте их всех в покое! А кто будет спасать государство, кто будет работать, кто будет наводить порядок, кто, наконец, продолжит дело отцов и дедов?!
На все на это одни усмешечки и улыбочки, один молодой и грубый гогот, одна общая кривая татарская ухмылка: говори, говори, батя, тренируй голосовые связки, сам проморгал (здесь, правда, словечко погрубей) государство, а мы теперь за все отвечай, да это ты, ты, папаша, нам ничего не оставил, это ты нас бросил на произвол судьбы, это из-за тебя мы тут кучкуемся и знать не знаем, что делать, чтобы понравиться тебе, а если честно: плевать нам на тебя, как и тебе на нас, плевать, потому что ты ископаемое, монстр, ты отжил свое, ты пожил всласть, покомандовал, а нам ничего не оставил, нам не досталось и капли того, что было у тебя, и к нам же еще претензии? к нам же еще вопрос? Пошел вон, папаша, пока мы тебе не накостыляли!