Книга Эволюция религиозных верований. Курс лекций (1927–1928) - читать онлайн бесплатно, автор Владимир Германович Тан-Богораз. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Эволюция религиозных верований. Курс лекций (1927–1928)
Эволюция религиозных верований. Курс лекций (1927–1928)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Эволюция религиозных верований. Курс лекций (1927–1928)

Рядом с этим я укажу запрет, табу социальный. Например, в Америке после 6 часов мужчине нельзя явиться на обед или в театр без фрака или смокинга, а женщине без платья декольте. Причем так как Америка страна мещан, которые пользуются большим или меньшим благосостоянием, то там этот обычай воспринят от высших классов до низших как точное правило поведения. И там оно осуществляется настолько строго, что обойти его никак нельзя.

Можно сказать, что здесь есть не только элемент табу, запрета и нарушения запрета, но здесь есть даже элемент заклинания. Я приведу другой пример литературный, чрезвычайно любопытный, это выдержка из старого писателя Дружинина[29], писавшего под псевдонимом «Чернокнижник», который описывал всевозможные светские обряды и высмеивал их. У него есть следующее заклинание, которое модный портной бросает на голову русского дворянина: «Пусть в свадьбы час разрушится твой фрак, пусть на балу грязнейшую манишку ты под своей жилеткой обнаружишь». Это заклинание нарушения социального запрета и самое нарушение представляются как ужасное бедствие.

Теперь вы можете понять происхождение этих запретов и предписаний. Хотя по существу они в корне довольно сложны, но наше ощущение их совершенно простое, потому что наша психология такова же, как и психология первобытных людей. Мы не спрашиваем, почему нельзя не носить фрак, а просто, когда идешь без фрака, чувствуешь себя как будто голым.

Это то же самое явление, как и явление языка. Есть теория, что язык в начале состоял из односложных слов, например, китайский язык, который теперь имеет односложные слова и который пережил огромную эволюцию. Это был чрезвычайно сложный, многоуровневый, язык, а теперь у него установилась односложная форма, но она, с одной стороны, явилась в результате очень большой эволюции, а с другой стороны, по существу она, вероятно, напоминает (и есть данные, что напоминает) самую древнейшую односложную форму, которая лежит в начале языка, ибо одни и те же законы действуют и в первобытном и более современном человеческом образовании. Таково наше восприятие табу, запрета. Независимо от его сложного происхождения, оно то же самое простое, элементарное, безолицетворенное, какое было бы в начале религии. Это есть анализ практического подхода.

Теперь я попытаюсь дать анализ первобытного религиозного ощущения.

Мы можем сказать, что в современном человечестве, начиная от более высших форм и кончая чрезвычайно древними, мы имеем рядом с олицетворением, рядом с духом, душой и амулетом неопределенные религиозные ощущения. И так как по нашему методу мы идем от неопределенного к определенному, то я попытаюсь установить, что это неопределенное ощущение есть самое древнее религиозное ощущение. Это ощущение, которое у некоторых народов называется терминами мана и оренда. Мана и оренда – это есть неопределенное религиозное бытие, из которого вытекает запрет. Когда спрашивают, что такое табу, отчего табу, то большей частью не ссылаются, но если хотят сослаться, то ссылаются на эту неопределенную религиозную матрицу. Надо сказать, что мана и оренда взяты из индийских и полинезийских элементов, но и в религии наших сибирских туземцев есть такие элементы, и, может быть, будет более уместно сослаться на них. Например, возьмите чукоч, коряков, камчадалов – у них есть общий термин – наргиние, а у эскимосов – исня. Это в точном переводе – найденный мир. Наргиние – это значит «вон», «вне», это то, что находится вне нас – внешняя природа, мир, то есть все, что противоположно нашему внутреннему миру.

Если мы пойдем по этому пути дальше, то получаем ощущение мира такое, как мне формулировал один из моих приятелей – тунгусский шаман, что у моей души тысяча рук и они такие длинные, что хватают во все концы этого самого наргиние. Поэтому вы видите, что нагриние – это есть религиозное ощущение, отделенное от человека. Это восприятие есть стремление, щупальца, которые протягивает человеческий дух, чтобы воспринять находящееся вне его. Здесь вопрос стоит таким образом: мы присутствуем при первом разделении субъекта от объекта. Религиозные ощущения начинают формулироваться тогда, когда человек отделяется от мира, когда начинает ощущать, что мир – это есть одно, а человек – другое.

Между прочим, точно так же идет развитие языка, точно так же идет развитие числа. Развитие числа и языка идет так: число имеет три лица – я, ты, он. Я – это бытие, он – это есть мироздание, а ты – это есть социальный элемент языка. Формула языка социально-философская должна быть такая: я тебе говорю о нем. То же самое и с числом. Основное число есть 2. Есть целый ряд исчислительных систем: 1, 2, 2+1, 2+2, 2+2+1. Вы, вероятно, это знаете. В дальнейшем является 3, и для нас 1, 2, 3 – те же основные элементы в исчислении. Причем один – это я, два – это ты, три – это он. Опять тот же самый анализ.

Таким образом, мы видим, что анализ первоощущения религии вполне совпадает с анализом первоощущения числа и языка, местоимения. В сущности говоря, вы могли бы возбудить вопрос: почему они совпадают. Потому что, как я уже говорил, религия – это ощущение, а наука есть рациональное познание, так что они должны идти другим путем. Но в корне они идут одним путем, потому что объект и субъект – это разделение, существующее во времени и пространстве, от которого не может отклониться и религия, хотя и занимающаяся предметами невидимыми и сверхъестественными. Ее бытие может развертываться только во времени и пространстве, только от субъекта или объекта, только отсечением элементов между объектом и субъектом. Так что это восприятие мира как чего-то целого, сложного, неопределенного, единого целого, оно не только не отвергает все первобытные воззрения религии, но оно продолжается и до сего времени: в первобытности это есть мана, в современности это есть пантеизм. Пантеизм – это точно такое же неопределенное ощущение мира как целого, как религиозного бытия. Разница между первым и вторым только в том, что в первобытности вы имеете ощущение религии, пантеизм же идет дальше, вы имеете ощущение, имеете идею мира как нечто единое. Тем не менее между пантеизмом и первичной религиозной матрицей несомненно существует связь. Я в добавление к тунгусскому шаману процитирую Иоанна Дамаскина Ал. Толстого: «О, если б мог всех вам обнять я, всю душу вместе с вами слить, о, если б мог я без изъятья вас всех – враги, друзья и братья, в свои объятья заключить»[30]. В этом выражении бытия есть одновременно и элемент пантеистический, и элемент поэтический.

Между прочим, и в практическом бытии мы имеем такую же самую стилизацию. Я говорил сначала: «фарт», «запрет», «везенье», «невезенье». В дальнейшем развитии мы имеем так: с одной стороны, вплоть до современности сохраняется «фарт», «не везет», амулеты, например амулет авиатора, который имеет у себя заткнутого за крыло аэроплана маскота-идольчика[31]. Попробуйте представить себе авиатора, который постоянно может слететь вниз и разбиться, и вы поймете, что, очевидно, ему без амулета жить нельзя. С другой стороны, есть такая стилизация: «фарт», «неудача», «удача», у русских северных народностей, у чукоч – урос. Урос – это есть такое невезенье, что если человек вступил в полосу неудач, то что бы он ни делал, ему хорошо не будет. Эта форма (урос, неудача) – элементарная. Далее появляются олицетворенные формы, когда эта самая неудача имеет характер сологубовской «Недотыкомки», такого нападающего зверька, зверя-неудачу. Который заставляет сбиваться вас с правильного пути. В дальнейшем мы имеем стилизацию такую, имеем, например, русское «горе-злосчастье». По русским песням и преданьям, это есть какое-то полусущество, полудух, который сидит где-то на дереве и, когда едет человек, он прыгает на плечи или сзади, и от него не отвяжешься. Вы видите, что, с одной стороны, подход олицетворенный, а с другой стороны – подход стилистический.

Наконец, последняя стилизация – судьба. Судьба – это нечто такое, что раз навсегда установлено опять-таки неопределенное. Что такое судьба, где судьба и как судьба – вы себе не представляете. И эта судьба, как вы знаете, стоит и над богами, и над людьми. В греческой мифологии боги были подчинены судьбе точно так же, как и люди.

Таким образом, вы видите, что эта конечная стилизация, которая идет от фарта, от табу к судьбе, есть практическая форма стилизации, такая же самая, которая идет от первичного восприятия, от мана, к общему стилизованному представлению мира как целого.

Между прочим, мироощущение мана – это есть первичное мироощущение не враждебное человеку. Оно, в отличие от более поздних форм религии, имеет характер радостный и бодрый. В дальнейшем в религии появляются злые духи, духи болезни, шаманство, магия, построенные на элементах ужаса и зла. Первоначальное же представление религии более или менее благое. В человеке кипят силы, и он чувствует такую же силу, кипящую в природе. Это ощущение дало ему вечную бодрость, и оттого ощущение мана – радостное, благое и дружественное человеку. Отсюда вытекает новый поразительный факт: мана – это вечная жизнь, смерть несовместима со стадией мана. И мы с изумлением находим, что для первобытного человека все эти мироощущения смерти не существуют. А если и существует, то это не естественная смерть, а случайная, насильственная.

Я сказал, что естественной смерти для обезьян и вообще травоядных нет. Для первобытного человека она есть, только он не хочет с ней мириться даже в состоянии более позднего анимизма. Активная природа человека не допускает пустоты, не допускает естественного перехода в небытие. По представлению первобытного человека, смерть – это есть смерть насильственная – убийство, совершенное врагом зримым или незримым. И многие народы всякую смерть приписывают магическим действиям колдунов, и когда человек умирает, ищут среди его врагов колдуна. Например, целый ряд американских племен ведут непрерывные войны, потому что в каждой смерти обвиняют чужого колдуна и мстят за умершего. Таким образом, на основании непризнания естественной смерти они ведут между собой непрерывные войны. Такими же виновниками смерти являются духи-убийцы, которые равносильны злым шаманам и поражают человека незримыми мечами.

Последним является Смерть с большой буквы: скелет с косой, телесный образ, с телесным естеством и оружием в руках.

Из дальнейшего анализа фольклора вы увидите, что представление смерти есть представление позднее, а не раннее. Фольклор первобытных народов изобилует рассказами о том, как смерть явилась в человечество и стала убивать, и о том, как сильный человек осилил смерть: взял ее в плен, завязал в мешок, повесил коптиться над огнем или уговорил ее сунуть руку в расщеп дубового пня, вышиб клин, и смерть завязла в расщепе. После того люди перестали умирать, и их стало слишком много, как будто комаров. В конце концов смерть освобождается. Чаще всего ее освобождает сам колдун, устрашившись многолюдства.

Такие рассказы мы встречаем у чукоч, у эскимосов и папуасов.

В русском варианте место колдуна занимает солдат. Смерть пришла убить его, а он хитростью заманивает смерть в мешок, накрепко завязывает его и вешает коптиться над огнем. Смерть просится наружу и зарекается трогать православных, но солдат ей не верит. В конце концов смерть все же выходит на свободу.

В другом русском варианте (по-видимому, более древнем) мы находим следующее: «Солдат, посадив смерть в торбу, взвалил ее на плечи и пошел в леса брянские, дремучие. Пришел и повесил эту торбу на горькой осине, на самой вершине, а сам воротился домой. С той поры не стал народ помирать: рожаться – рожается, а не помирает! Вот прошло много лет, солдат все торбы не снимает. И случилось ему идти по городу. Идет, а навстречу ему эдакая древняя старушка: в которую сторону подует ветер, в ту сторону и валится. “Вишь, какая старуха! – сказал солдат. – Чай, давно уж помирать пора!” – “Да, батюшка! – отвечает старушка. – Мне давно помереть пора – еще в тое время, как посадил ты Смерть в торбу, оставалось всего житья моего на белом свете один только час. Я бы и рада на покой, да без Смерти земля не примает…” – и тогда солдат выпустил смерть».

В третьем варианте солдат Иван послал смерть вместо старых людей ходить по лесам и три года точить самые старые дубы, вместо молодых людей три года точить молодые дубы и вместо малых детей три года глодать самые малые дубки. Таким образом солдат спасает от смерти своих родителей, своих братьев и своих племянников.

По этим рассказам смерть является представлением поздним, но и явлением, непобедимым шаманскими силами. Активность первобытного человека отталкивала смерть. У него был только инстинктивный страх перед невидимым, такой же самый страх перед убийством, какой существует у многих крупных животных (например, лошадей, быков и так далее).

Сейчас мы перейдем к довольно любопытному наблюдению. Вам, вероятно, известен следующий силлогизм: «Все люди смертны, Иван – человек, следовательно, Иван смертен». Это считается образцом силлогизма. Наше сознание из этого закона смерти не знает исключений. Тем не менее оказывается, что это утверждение, столь нам знакомое, первобытному сознанию почти совершенно недоступно. Об этом свидетельствует знаменитый этнограф Карл фон Штейн, занимавшийся этнографией Южной Америки и составлявший с помощью своего переводчика простейшие вокабулы на языке бакаири – народа Бразилии. Он стал переводить фразы из немецкой грамматики и дошел до этого силлогизма: «Все люди смертны и т. д.» и к крайнему своему изумлению увидел, что этот силлогизм непонятен даже бывалому индейцу-переводчику. Переводчик говорил, что смерть – сила внешняя, влияние злого, враждебного духа, а если не будет духов, никто не будет народ трогать, то люди никогда не умрут. А поэтому надо написать так: «Все люди бессмертны, то же самое и Иван, он тоже никогда не умрет и будет жить неопределенно долгое время». В конце концов, когда все-таки этнограф хотел перевести, перевели они так, взяв вместо подхода философского – фактический: «Я умираю, мы умираем, часто бывает, что люди умирают».

Вы видите, какое здесь глубокое непризнание смерти не только волевое, но и фактическое.

Надо сказать, что мы все такое волевое непризнание смерти имеем. Как я уже говорил в прошлый раз, мы не только не хотим умирать, но фактически признаем себя бессмертными, и каждое наше действие есть действие как будто бы мы бессмертны. Я возьму пример личный. Вот я с утра до вечера занимаюсь с вами, в то время как я мог бы отойти от этого и отдыхать. Не думайте, что здесь есть какое-то самопожертвование. Я делаю это потому, что во мне жив еще принцип жизни, а жизненный принцип по существу бессмертен, он строится без конца. Таким образом, я работаю не для славы науки и человечества, а просто потому, что таков уж принцип жизни.

У нас этот элемент является волевым, мы не хотим умирать и поэтому не признаем смерти. А там элемент смерти вовсе не существует, они даже не признают фактического бытия смерти. «Люди часто умирают», – вот все, что мог сказать первобытный индеец. Таким образом, естественной смерти первобытный человек не признает. Но как только начинает допускать ее, он превращает ее в фантастическую силу и посылает колдуна бороться с нею и унять ее.

Однако постепенно человек убеждается из опыта в том, что смерть существует и никого не щадит, умереть – это общая участь людей. И вот ставятся два вопроса: откуда взялась смерть, почему она явилась. Между прочим, среди первобытных народов есть чрезвычайно распространенная легенда, нам даже отчасти непонятная. Я ее процитирую. Эта легенда сопоставима с той, что входит в еврейско-христианское Святое писание. Смерть явилась на свет благодаря вине какого-то зверя: зайца, лисицы, собаки, а чаще всего по вине змея.

Появление смерти связано с ущербом месяца, ибо смерть месяца рассматривается как ежемесячная смерть. Месяц привлекает внимание первобытных людей гораздо раньше, чем солнце. Так, по рассказам готтентотов, месяц пожелал послать человечеству весть о бессмертии. Заяц вызвался идти вестником. Месяц велел ему сказать людям: «Как я умираю и опять воскресаю, так и вы умрете и снова воскреснете». Заяц, однако, передал людям как раз противоположное: «Как я умираю и больше не воскресну, так и вы умрете и больше не воскреснете». Узнав об этом, месяц рассердился и ударил зайца палкой так, что рассек ему губу. Оттого у зайца губа рассечена. Заяц расцарапал когтями месяцу лицо, что можно видеть и теперь на месяце, а потом бросился бежать и бежит до сих пор. Готтентоты прибавляют: «Мы так злы на зайца за эту коварную штуку, что не можем есть его мясо». Действительно, для мужчины готтентота на заячьем мясе лежит суровое табу. Кто поел бы заячьего мяса, того изгнали бы из деревни.

Такой рассказ об искаженном оповещении, благодаря которому люди по вине зверя потеряли бессмертие, встречается всюду. Это сказка всемирная, она есть у гогентотов, есть также и у чукоч. У чукоч вместо зайца посылается собака.

Очевидно, та же самая легенда, только другой вариант.

Очень часто таким коварным вестником оказывается змея, и целый ряд легенд говорит о том, что какой-то создатель, верховный бог послал змея возвестить людям бессмертие, а змей вместо этого захватил бессмертие себе. Его проклял бог, и прокляли люди, и началась вражда между людьми и зверем. Очевидно, люди ввели в легенду змея, потому что считали его сверхъестественным существом. Мы знаем, что змей весьма долговечен и, кроме того, ежегодно линяет, вылезает из старого футляра, – молодеет и обновляется.

Теперь я подхожу к той легенде, к которой шел, – к легенде еврейско-христианской.

Мы знаем, что в сотворении мира бог, человек и змей как-то запутаны в идее бессмертия. Бог поставил в раю табу – древо познания добра и зла – и даровал человеку бессмертие с тем, чтобы он не нарушал этого табу. Но змей заставил нарушить табу и тем самым лишиться бессмертия. Но еврейская легенда искажена. В вавилонской религии существует легенда более подробная. Там бог послал змея, который исказил значение божьего приказа. (Цитирует книгу Тураева[32].)

Таким образом, мы видим, что эта вавилонская легенда объясняет легенду еврейскую и подход к явлению смерти как к искаженной вести. С другой стороны, Фрезер подчеркивает идею воскрешения смерти через три дня, связанную с идеей о том, что умершие люди тоже воскресают через три дня. Вы знаете, какое огромное значение имеет в Евангелии непременное воскресение через три дня, – это надежда на воскресение через три дня по Писанию.

В дальнейшем развитии смерть вырастает и, наконец, становится образом огромным, всемогущим, сильнее, чем люди, цари, богатыри, и даже сильнее, чем бог. И полной противоположностью вышеупомянутой сказке о победе солдата над смертью является другая, не менее известная сказка о воине Анике.

Слово «аника» означает по-гречески «непобедимый». Но смерть побеждает его, и таким образом получает реванш за свою неудачную борьбу с шаманом или солдатом.

«Я есмь смерть скорая,Скорая есмь смерть, скоропостижная».

А в другом варианте даже и так:

«Я есмь смерть прекрасная,Смерть безродная, безымянная, беспосульная,Пришла я тебя воскрешать».

Все-таки и эта прекрасная смерть «кушает» людей. Пищевой подход сохраняется и тут.

Я закончу свой анализ замечательной сказкой о встрече работника со смертью. Она была записана Садовниковым[33] в Самарской губернии в 1886 году. Очевидно, у нас тогда уже таилось то, что сейчас вышло наружу. Смерть не только всемогуща, но также и всеправедна, она праведнее Николая-угодника и праведнее бога.

На дорогу работнику хозяин пирожок дал; тот и его в сумку положил и пошел путем-дорогой. Шел, шел, и захотелось ему разговеться. Разостлал и сел на землю; только хотел укусить, и является Миколай-угодник и говорит: «Ангела тебе за трапезой, добрый молодец! Покорми-ка меня». – «Кто ты такой?» – «Я – Миколай-угодник». – «О, – говорит, – ты за деньги, говорит, все бога-то молишь, кто тебе свечку купит. Я тебе не дам». Миколаю-угоднику не дал и сам пищи не принял; в пазуху положил и пошел путем-дорогой. Шел и устал и поесть захотел: «Дай-ка разверну да разговеюсь». Развернул и разостлал, и перекрестился. Не поспел укусить, является к нему старичок и говорит: «Ангел тебе за трапезой, добрый молодец!» – «Да спасет тебя Господь!» – сказал добрый молодец. «Где ты был, друг?» – «А вот, дедушка, жил у хозяина, в работниках работал три года за паску; вот домой иду, хозяйке тащу». – «Давай-ка сядем да поедим». – «Ты кто, дедушка?» – «Я сам Господь». – «Эх, Господи, я тебе разговеться не дам: ты не по правде делаешь. Намножил которых больно богатых, а которых бедных…» Завернул, в пазуху положил и опять пошел.

Шел, шел и крепко поесть захотел: – «Ну, надо разговеться». Не успел куска обломить, является к нему старушка и говорит: «Ангел тебе за трапезой, добрый молодец!» – «Добро жаловать, баушка, ко мне разговеться». – «Где ты, друг, был?» – «В таком-то, – говорит, – месте три года за паску в работниках работал. Паску получил, а сам не разговлялся». – «А что ты долго не разговлялся?» – «Да вот что: сел я раз разговляться, подходит ко мне святой отец Никола и садится со мной разговляться. Я ему, баушка, ведь не дал». – «А на что ты ему не дал?» – «Он за копеечну свечку ведь работает, а кто ему свечку не купит, он за того не молится. Второй раз, баушка, сел – опять приходит старичок, просит паски, разговеться; я спросил: “Ты, дедушка, кто?” Ну, дедушка сказал мне хорошо: “Я, – говорит, – господь”». Ну, я бога прогневал, нехорошо перед богом сказал: «Ты, господи, – говорю, – нас всех не ровняешь: которых больно делаешь бедными, которых – богатыми. Взял я положил паску в пазуху и ушел. А ты, баушка, кто?» – «Я, друг, Смерть твоя». – «Ну, давай, баушка, разговеемся! Ты – Смерть, человек справедливый: ты не берешь ни злата, ни серебра, не оставляешь ни царей, ни сильных могучих богатырей – всех моришь». Вот они с ней сели и разговелись. Смерть и говорит: «Хоша я и Смерть, да иди, куда путь лежит». Он и пошел.

Таким образом, я перед вами очертил весь путь восприятия смерти человеком. Сначала я шел таким путем: я очертил практически дорелигиозное бытие, или первое религиозное бытие, – это помощь, удача, фарт, урос, запрет. Причем это не олицетворенный подход. Потом я анализировал стилизацию этого вплоть до судьбы.

Второй анализ я начал с общего ощущения мира от мана, от внешнего мира, от объекта, от наргиние, которое в порядке восприятия человек отсекает от субъекта, и разделяется человек и мироздание.

Причем я подчеркнул, что это восприятие по существу благое, что элементы неприятности, страха и зла сюда еще не входят, ибо мир к человеку слишком близок, и человек живет не только в себе, а живет в мироздании, в этой самой тысяче длинных рук, которые протянуты у шамана во все концы.

Затем я постарался проанализировать рождение процесса рассечения и представление об уничтожении, о том, как смерть вошла в мир как религиозный принцип.

Вы видите далее, что смерть является одним из основных, быть может, даже наиболее основным принципом рождения религии: шаманизма, магии. Магия – это воздействие человека на смерть, с целью ее устранения: к шаманизму прибегают, чтобы вернуть умершего с того света и воскресить.

Поэтому, прежде чем перейти к анимизму, я проанализировал появление смерти и установил, что в первобытности у человека смерть – явление позднее, и не только позднее, но и необходимое. Говорил, что у нас есть волевое отрицание смерти, у первобытного же человека не только имеется волевое бессмертие, но также и сознание бессмертия. Смерть вошла в его сознание, как инородное тело, насильственное тело, которое он стремится выкинуть из своего бытия, выкинуть из религии, выкинуть из фольклора.

Таким образом, я сначала анализировал вхождение смерти в мир и постоянное выкидывание ее, борьбу шаманов (у нас солдата) со смертью как с таковой, в конце стилизованную борьбу. Чукотский шаман даже не борется со смертью, он только отнимает от нее взятую у человека душу и возвращает назад, но смерть не уничтожает. Значит, мы видим, что самое бытие смерти признается. Вначале же бытие смерти не признается, отвергается и строится только фольклор о том, что смерть можно победить и даже уничтожить.

Наконец, в дальнейшем анализе я слежу за возрастанием смерти и иду двумя путями: я дал анализ того, как смерть вошла в мир через животное, как зверь бессмертие украл и был за это наказан.

Наконец, я закончил анализ тем, что смерть все более и более растет, и дал вам последний образ смерти, не той, которую побеждает шаман или солдат, а, наоборот, той смерти, которая побеждает всех людей.

И, наконец, я кончил очень ярким литературным изображением всемогущества смерти в разрезе социальном, в разрезе бытовом, в разрезе мироздания: смерть является не только последней стадией жизни, но последним элементом справедливости.

В сущности говоря, надо было этот анализ продолжить таким образом: говорить о воскресении массовом, например о страшном суде, о загробной жизни, о рае и аде, о воскресении человечества, о загробных муках. Это один анализ.