Татьяна Коршунова
Земля святого Николая
Посвящается памяти моего дедушки
Коршунова Александра Васильевича
Пролог
Сейчас на этом месте ничего нет. Пустое безликое поле. Но кто бы ни проехал мимо – всяк залюбуется пейзажем, а то и остановится набрать букет сирени. Попробовал бы кто сломать здесь веточку века два назад! На земле рода княжеского, наречённой именем Первино.
***
Первино – первое. Родовое гнездо. А история была такова.
В 1766 году сын князя Первинского поступил на службу в Углицкий пехотный полк. «Николай. Андреев сын. Пер-вер-нинской», – переврал тугоухий писарь. Так и пришлось Николаю с этой фамилией служить. А потом он с ней и в Польшу с Суворовым пошёл. Боевые раны, медали, ордена… Вернулся из Турции князем Превернинским. А за скромность и верность Екатерина Великая титуловала его Светлостью и даровала во владение соседние с Первином земли – за рекой. Там и начал строить Николай Андреевич второе имение – для сына. Превернино. Огромный белый дом с колоннами – на холме, с пейзажами из окон, с облагороженным садом. Под вкус и стать молодёжной моде.
Юность его единственного сына Фёдора выпала на недолгое правление императора Павла, эпоху напудренных париков, прусской муштры и дворцовых интриг. Успел он и в гвардии послужить, и Европу посмотреть. Его любили видеть на придворных балах. Там он и суженую нашёл: чернокудрую, как креолка, стройную, как Клеопатра, в дорическом хитоне и диадеме с камеями.
Они сочетались, как чёрное и белое, как снег и земля. В Первино Мария везла парижские журналы мод и платья со шлейфами.
– Куда же ты, матушка, ходить в них собираешься? – смеялся Николай Андреевич. – Балов мы не даём. У нас в доме и залы-то бальной нет.
– В крепостные театры. К соседям, – подшутил над женой Фёдор.
Через семь лет дормез перевозил её в Превернино – располневшую, с шестилетним озорником, её трёхлетней копией и годовалым младенцем с ямочками на щеках.
Сам же Николай Андреевич лелеял Первино как память об отце, дедах и прадедах. Обновил старый дом: выбелил краснокирпичные стены, надстроил бельведер, расширил крыльцо и крышу поставил на четыре греческие колонны. При нём были посажены и липовые аллеи, и дикий яблоневый сад, и кусты сирени. Он не гнушался и деревья сажать, и сам из рук зерно сеял – только что землю не пахал. «Бог тружеников любит», – говорил он сыну с невесткой. И нива откликалась его сердцу золотым урожаем. Пока не призвал его Господь оставить эту землю – балованное дитя, наследство Фёдора и троих его детей.
Так у всех: ушли годы, когда мы любим и почитаем, и наступает черёд, когда будут любить нас, и кто-то, маленький и беззащитный, теперь будет нуждаться в нас и нашей опеке. А потом оплакивать нашу кончину и начинать всё сначала. Просто же – да только не из глубины семейного очага. Вот уже и Фёдор Николаевич задумывался, кому из детей оставить отцовскую землю. Владимир промотает. Евдокия – та вся в матушку, ей лишь в Петербурге место. Только Ольге. «Жаль, я не назвал тебя Надеждой, в честь бабушки моей», – думал Фёдор Николаевич над её колыбелью. За голубые глаза, за пепельно-белые волосы с ореховым блеском, как у него самого, и назначил отец Ольгу ещё в колыбели своей преемницей. Она и росла самой толковой. Ещё ребёнком, бывало, как глянет на гувернантку честно-чистыми голубыми глазами, поведёт изогнутой бровью – так и француженка в собственном французском усомнится.
Глава I
Предрождественским вечером 24 декабря 1824 года к дому Превернинских подъехали сани. Лошади еле добрались по сугробам. Верстовые столбы замело, и не видно было ни зги – только мутный месяц сеял свет на дорогу.
В гостиной Евдокия и Ольга, обе в расклешённых платьях с поясками чуть выше талии, рукодельничали в креслах. На овальном чайном столике снежными комочками ютились в корзинке клубки ниток. Зеленели гобелены на стульях у стены и ломберные столики по углам. В тени у камина спал клавикорд – последние часы Рождественского поста.
За окном завывала метель, ветер звенел в стекле.
Там было темно и жутко.
А здесь, в комнате, кленовый паркет грел балетные туфли с помпонами, потрескивал огонь в камине, тикали настенные часы, и бронзовые подсвечники пахли тающим пчелиным воском.
– Слышишь? Собаки залаяли. Должно быть, ряженые приехали, – Евдокия отложила недошитую детскую рубашку и подошла к окну. Откинула за плечи две толстые косы, вгляделась в темноту. Дочерна-русые волосы, как у японских красавиц густые над висками, круглили её лицо с острым подбородком.
Белые двери растворились к мраморным колоннам.
– Держу пари, вы меня не ждали! – Владимир вошёл в гостиную. Распахнутые полы драпового чёрного редингота внесли за ним шлейф уличного холода.
– Для кого стараются дорогие сестрицы? – чёрные усики окропили Ольгину щеку каплями талых снежинок.
– Дочка меньшая ключницы нашей родила намедни девочку. Подарки готовим.
– О! Весьма рад!
Он подкрался к окну, отодвинул жёлтую бахромчатую портьеру – и обнаружил другую сестру:
– Уж и брата поцеловать не желаете!
– Да я ж тебя наперёд заприметила.
Владимир обнялся с Евдокией. Вальяжными шажками направился к полосатому дивану, сел и принялся стягивать на краповый1 ковёр мокрые сапоги.
– А что маменька с папенькой? – он пихнул под шею подушку. Локотник, изогнутый рогом изобилия, скрипнул под его закинутыми ногами.
– Папенька в кабинете, маменька в спальне отдыхает. А мы ждём ряженых. Да что-то не едут, – Евдокия вернулась в кресло, разложила на коленях рубашку – так и эдак. «Дошить? Или Бог с нею, пусть назавтра остаётся?..»
– Ха-а! Да кто ж в этакую мглу колядовать отважится? Я сам едва с пути не сбился! А что ж вы не ворожите?
– Мы нынче не будем ворожить, – Ольга оборвала шерстяную нитку. – Боязно.
– И суженых знать не хотите?
– Лучше ты, Володя, расскажи нам. Что нового в Петербурге? Какой у тебя там нынче… интерес? А? – маленький рот её растянулся в улыбку, и на щеках появились ямочки.
Большие голубые глаза брата забегали, длинные загнутые ресницы зашалили:
– О, это такая юная красавица – нежная, как бутончик! И она уже мне доверяет!
– М-м-м! Как её зовут?
– Её зовут – Натали… Ей всего шестнадцать. Она прелестна – но… уж-жа-асно недогадлива! В канун наводнения у Белозёровых в доме забыла браслет – я привёз к ней вернуть. Улыба-ается… Мол, подарок папеньки покойного, память, «думала не найду», ах-ах… Мы с нею в комнате – en tête-à-tête! Я намекаю, что заслуживаю благодарности!.. А она, вообразите, отвечает: «Oui, bien sûr! Je vais dire tout de suite à maman de vous remercier!»2
– Не так глупа твоя Натали. А ты, Володя, коварен! Что бы ты сделал, когда бы кто-нибудь так поступил со мной или с Дуней?
– Я вызвал бы его – на дуэль! Хе… А хотелось бы мне посмотреть на того чертяку, кто бы осмелился…
Брат выставил локоть – в него полетел белый клубок.
Метнув «артиллерию» обратно Ольге в подол, он поднялся с дивана и направился в кабинет отца. Босиком, в одних полосатых чулках. Дома не в столице – всё простительно. Пустая зала, лестничный вестибюль, коридор, тёмный до жути, – у порога Владимир сделал невинные глаза и открыл дверь.
– Здравствуй, сын! Вернулся к Рождеству!
Отец поднялся с кресла навстречу и поцеловал его в послушные тёмно-русые волосы.
– Я, папенька, с просьбой к вам…
– Опять?!.. Только не говори мне… Снова проиграл?
По оконному стеклу сыпануло снежной картечью – огонёк колыхнулся в лампаде на подоконнике.
– Сколько на сей раз?
– Шестьдесят две тысячи.
Фёдор Николаевич схватился за лоб:
– Шестьдесят две! В прошлый раз было сорок пять тысяч! Скажи, Владимир, чтó может тебя научить? Ты никогда не поймёшь!
Он прошагал к окну – глянуть, где поддувает рама. Сын стоял с опущенными глазами.
– И без того наше положение сейчас худо! Урожай гниёт, сбыта нет. Люди наши в рванине на поле выходят, а нам на закупку зерна денег не хватает! Ежели так и дальше будет… Да будет тебе известно, твоя сестра Ольга остаётся без приданого! Ты знаешь, Владимир: для нас с матушкой в долгах жить смерти подобно. Одно нас от разорения спасти может – продать имение дедово. А тебе я поручаю найти в Петербурге покупателя…
Владимир поглядывал на яблочно-зелёный фрак отца, когда тот отворачивался. Но…
Что? Продать?..
Его длинные ресницы дрогнули.
– Папенька!.. Нет… Дедушкино имение… Только не его!
– Молчи! И слушай! Найдёшь в Петербурге покупателя – не продешеви. И узнай наперёд, в какие руки мы отдадим наше родовое гнездо. Но… имей в виду одно, – голос Фёдора Николаевича надломился. – Ежели я узнаю… Ежели ты имение деда промотаешь…
– Да как вы могли обо мне так подумать? Папá… Вы полагаете, для меня нет ничего святого. Да за дедушкину землю я жизнь отдам!
В горло потекли слёзы – Владимир сглотнул. Модный галстук d'écorce d'arbre3 передавил «адамово яблоко». Он толкнул локтем дверь.
В коридоре мрел силуэт розового платья. Ольга…
– Ну, что? Сколько ты выпросил у папеньки?
Зачем же ещё братец мог заходить в кабинет отца?..
– Папенька… дедушкино имение продать намерен.
– Продать?! Первино?! – разверзнутые глаза сестры блеснули в темноте. – Поди, скажи Дуне! – бросила она на ходу и рванулась в дверь.
– Папенька! – Ольга обежала письменный стол и кинулась к отцу в ноги. – Папенька, ведь это же неправда? Скажите, что вы пошутили! Вы ведь не продадите наше Первино?
– Папенька! Смилуйтесь! – Евдокия влетела в кабинет и упала на колени рядом с сестрой. – Это же дедушкина земля! Как жить без неё?
Острые пальцы её впились в хлопковый сатин отцовских карманов. Владимир, как холёный чёрный кот, в драповом фраке, вошёл в бесшумных чулках и прирос к ковру у книжного шкафа.
Сёстры перебивали друг друга, как галчата в гнезде.
– Что за крики? – маменька появилась в дверях. – Володя! Давно ли ты приехал? Отчего не зашёл?
За нею простучала коготками по паркету рыжая комнатная собачка.
– Извольте узнать, Марья Аркадьевна, сколько проиграл сынок ваш. Шестьдесят две тысячи! – Фёдор Николаевич выдернул руку из-под Ольгиной щеки. – Как вы думаете, где я должен взять эти деньги? Где?
– Да что всё я да я? Помнится, дедушка рассказывал, как вы, папенька, будучи неженатым, приезжали домой таким пьяным, что из кареты вас под руки тащили. А проигрывали вы и поболее моего. Так что мы с вами вместе старались!
– Я был единственным, а вас – трое!
Княгиня хлопала карими глазами то на сына, то на мужа. Дочери рыдали на два голоса, их косы обметали пол у ножек отцовского кресла.
– Ольга, прости, – Фёдор Николаевич погладил светлую голову младшей. – Я понимаю твои слёзы. Но иного решения не усматриваю.
– Да я не за себя, папенька, я за всех нас прошу! Мы же память дедушки предаём!
Евдокия смотрела, как добрый послушный ребёнок: подняв высокие брови, похожие на мазки угольной краски:
– Отчего нельзя продать что-нибудь другое? Неужели у нас ничего больше нет? Продайте дом в Петербурге.
– Но, Дуня! Это твоё приданое! – вмешалась Мария Аркадьевна. – Замуж ты выйдешь вперёд Ольги. Тебе там жить.
– Я не хочу жить в Петербурге, маменька! И дом этот мне не нужен, а имение дедушкино всем нам дорого!
– Что ж… если и необходимо продать имение, так продайте уж лучше это, – промямлил Владимир. – Право… если возможен выбор…
– Я сказал – всё! – Фёдор Николаевич встал, стряхнул с обеих рук дочерей и упёрся кулаками в стол. – Пошли все вон!
***
Так и не приехали ряженые – да и слава Богу… До них ли было?
Сёстры и брат втроём сидели на кушетке Владимира за белыми колоннами в его маленькой спальне, в тишине и темноте. Шептались. Будто в голос говорить грешно было. Свеча на консоли письменного стола то тускнела, то разгоралась; по гобеленовому панно прыгали тени от охотничьего ружья и гусарской сабли в железных ножнах.
– Когда мы переехали сюда от дедушки, мне было шесть лет. Я так ясно помню, как мы там жили. Как Оля появилась, помню. Ты помнишь, Дуня?
– Нет… Мне всего-то два года было. Для меня будто Оля всегда была. Помню только, как Оля училась ходить и скатывалась с лестницы на крыльце? Летом.
– Да, Оля была маленькая, кругленькая, с короткими ножками. Забавная!.. Дедушка смеялся, когда она бегала. Помнишь, как он её называл? Кулё…
– Кулёма, – подхватила Евдокия.
Ольга улыбнулась:
– А я жизни в Первине совсем не помню. У меня в памяти осталось, как Володя пролил чернила у папеньки на столе. Здесь уже.
– В «новом доме» – как мы с Дуней называли.
– Да… Так вóт. Володю тогда наказали за эти чернила: заставили сидеть в тёмной комнате. А дедушка…
– А дедушка отругал папеньку за меня! Заставил выпустить. Я тогда сказал, что жить к дедушке уйду. Навсегда. Да маменька не пустила.
– А как-то у дедушки Арина принесла сосновых шишек для самовара! Зачем она их в гостиной оставила? На столе… А Володя стал кидаться. Мы – в ответ. И Оля попала в портрет дедушки. А потом плакала, просила прощения и кричала, чтоб дедушка её наказал. Помнишь, Оля?
– Да-да! И дедушка посадил меня к себе на колени, и вытирал мне слёзы своим платком. А платок табаком пах, вкусно.
– Ещё бы. Не каким-нибудь турецким, а на дедушкиной земле выращенным, – Евдокия промокнула глаза бугорком ладони.
Слезинки капали то на синее платье, то на розовое. Вот и ночь перед Рождеством…
А за окном до рассвета тревожно выла метель.
***
Утром Превернинские собрались к завтраку – все молчали. Солнце искрило в глаза из оконных узоров. Горничная Алёна в белом переднике разливала кофе с сахаром.
Хлопнула входная дверь.
– С праздничком! С Рождеством Христовым! – послышался тонкий женский голос.
Отставной полковник Московского драгунского полка Евгений Кириллович Заряницкий приходился Фёдору Николаевичу племянником в пятом колене. Молодую жену – свою Любовь, Алексеевну, первый раз он привёз в Превернино за три года до Наполеонова нашествия. Привёз, будто дочку. На девять лет его моложе, на две головы ниже. В ангельских медовых кудряшках и розовом платье в чёрный горошек.
– У Заряницкого вкус недурён, – признался жене Фёдор Николаевич. – Но жаль молодку. Сколько ей? Семнадцать? Ребёнок совсем. Придёт время: Евдокию за кого хотите выдавайте. А Ольгу – не дам! Только за молодого пойдёт!
Да не так-то было.
Любовь Алексеевна по душам с Марией Аркадьевной разговорилась и призналась:
– Я Евгения Кириллыча девочкой десятилетней полюбила. Приехали мы как-то с бабушкой в гости к родне его, а он служить ещё начинал. Как увидела его в драгунском мундире, с розовыми воротничками – так внутри всё и перевернулось. Знаю, осудите вы меня, отвернётесь… А как он из Австрии вернулся, не смогла я больше… Приехала одна к нему домой – да в чувствах своих и открылась. «Что ж теперь, – говорит он, – мне остаётся? Только жениться на вас. Я, – говорит, – под Прейсиш-Эйлау такого повидал, что о любви ли думать? Ласке я разучился. Выйдете за меня – наплачетесь».
Через год они к Превернинским с сыном приехали. А ещё через два: Витебск, Смоленск и Бородино, Вязьма и Красный, Лютцен и Бауцен, Лейпциг и Фер-Шампенуаз…
– Молись, Мишенька, за папеньку молись! Помолимся вместе, – шептала Любовь Алексеевна.
И младенец, в таких же, как у неё, медовых кудряшках, хлопал серо-зелёными отцовскими глазами из колыбели. На икону Спаса Нерукотворного в тёмном уголке под красной лампадкой – куда смотрела маменька и почему-то плакала.
***
– Добро пожаловать к столу! – воскликнула Мария Аркадьевна. – Какая радость право, что вы приехали!
Алёна засуетилась с посудой. Московские гости уселись за стол.
– Ну, Миша, спой тропарь Рождества, – попросил Фёдор Николаевич крестника.
Круглолицый кудрявый подросток с большим не по годам носом встал со стула.
– Рождество Твое, Христе Бо-же наш, возсия-я мирови свет ра-азума, – пропел он благодатно-тихим тенором. С непривычки казалось, что мальчишеский голосок его осип от жабы, – в нем бо звездам служа-щии звездо-ою уча-ахуся Тебе кланятися, Солнцу Пра-авды, и Тебе ве-дети с высоты Восто-ока. Господи, сла-ава Тебе!
Зашелестели рукава – все перекрестились. Зажурчал кофе по чашкам, звякнули по тарелкам с пирожными серебряные ложечки.
– Не передумал насчёт духовной семинарии? – спросил Фёдор Николаевич.
– Нет.., – Миша закраснелся. Вот только что получилось спеть так красиво – и вдруг откуда-то бас вышел. Да ещё и замолчали все.
– А мы вам подарки привезли, – сказала Любовь Алексеевна.
Лица Владимира и Ольги сделали неудачную попытку улыбнуться.
– Вы нас ради Бога простите, что мы так нежданно к вам. Вчера хотели приехать, да не решились, заночевали на станции: такая пурга была, – Евгений Кириллович грел жене озябшие пальчики. Муфты, перчатки – что они против мужских горячих рук?
– Володя тоже вчера приехал, – чуть слышно отозвалась Ольга.
– Напрасно вы вчера задержались, – Владимир поднялся со стула. – Простите…
Ольга, сидя напротив, выпячивала нижнюю губу – того гляди заплачет. Евдокия… Её место рядом с сестрой пустовало.
– Опять ушла и не сказалась, – вздохнула княгиня.
– Что у вас случилось? Мари? – Любовь Алексеевна произносила по-московски «случилос».
– Ох, Любонька…
***
Скрепив брошью поясок русской шубки под грудью, Евдокия накинула на голову пуховую шаль, спустилась по заметённым снегом ступеням и села в приготовленные сани.
Она ехала знакомой дорогой, в своё Первино. Мороз подрумянивал щёки, чистота снега слепила до слёз.
Кучер остановил тройку перед четырьмя белыми колоннами крыльца. Барышня вышла из саней:
– Ступай к родне, погрейся.
Скрип валенок по снегу затих. Тихо стало повсюду. В этом добром уголке звуки ушли со смертью дедушки.
Опустела старая терраса, где летом дедушка пил чай с мёдом и смотрел, как на лужайке играют внучата. Не стало на столе скатерти, вышитой кружевом руками бабушки. А когда-то здесь всё жило и радовалось. Слышался детский смех. Было счастье и было лето. Каждый день внучат привозила няня в девять утра повидаться с дедушкой.
– Во-он дедушка ваш на балконе стоит, – говорила она с горки.
«Дедушка на балконе» – это означало маленькую чёрную фигурку над балюстрадой второго этажа. И вот она пропадала – и на террасе уже стоял настоящий дедушка. Улыбался: «Ласточки мои!» И доставал из карманов конфеты. Открывалась дверца коляски – и к нему бежал голубоглазый мальчишка с длинными ресницами; следом – Дунечка с тёмными косами и большой куклой под мышкой; а последняя, протягивая пухлые ручки, торопилась Оля. Дедушка садился к столу, охая от умиления, сажал маленькую к себе на колени, а старшие прижимались к обтирающему щёки чёрному кафтану. Горничная выносила на террасу медовые булочки, пирожки с малиной, лесной земляникой или яблоками, варенье в хрустальных вазочках, сладкие орехи… и – самовар! У каждого была своя фарфоровая чашка. И пусть из разных сервизов, и пусть Владимир одну разбил – но разве мог дедушка своим «ласточкам» в чём-то отказать? Чай свежий, горячий, приправленный прохладой утреннего ветра, пах дымком и сосновыми шишками. И так не хотелось уезжать домой! Дома ждали уроки, учителя и слово «нельзя». И учебник по придворному этикету с картинками, которым взахлёб зачитывалась Ольга, но зубрить его заставляли Евдокию.
А как-то в июле 1812 года внуки вернулись от дедушки, и маменька объявила дрожащим тоном:
– У нас война в отечестве.
– Где война? – спросил Владимир.
– Французский император захватил Ковенскую губернию.
– Ковенская губерния, – сказала Евдокия. – Но это же так далеко.
А в Первино не было войны. За лес садилось красное солнце, и пушки там не стреляли. Да и война – это с турками, когда дедушка воевал. Когда его ранило в голову саблей и контузило ядром. А это было давно. Чего бояться? Дедушка на свою землю не пустил бы французского императора. Как цыгана прогнал однажды. Тот пришёл и расселся на лужайке под окнами. А дедушка как вышел:
– Тебе чего тут?
– Это Бакшеевых земля, нас пускают.
– Я вот тебе дам по «бакшейке»! – суворовский офицер показал ему кулак. – Пошёл-пошёл отсюда!
Дедушка почему-то говорил, что цыгане могут украсть Ольгу.
Евдокия улыбнулась и подошла к запорошенной качели. Смахнула снег белой варежкой: под снегом блестел прозрачный лёд. Двенадцать лет назад они с Ольгой умещались на этой качели вдвоём. А дедушка сидел рядом на скамье и читал им сказки о Бове Королевиче.
В 1817-м году четырнадцатилетнего Владимира отослали учиться в Московский университетский Благородный пансион. Прощаясь, дедушка положил ему в карман зефирных панталон свой орден. Обнял внука и заплакал:
– Будешь ли вспоминать деду?
А в августе 1818 года Ольга заболела скарлатиной. И Евдокию отправили в Первино одну. Вдвоём с дедушкой они ели свежую картошку в мундире с солёными груздями. На столе лежал намытый лук – только из земли, с узкими, похожими на старорусскую палицу, головками.
– Надо есть лук, дабы не заболеть, – сказал дедушка.
Евдокия смотрела, как дедушкина крепкая рука счищала ножом сухие чешуйки, обрезáла мохнатые корешки. И на край её тарелки легли зелёные перья на белой луковке – гладкой-гладкой, чистой-чистой, без единой плёночки. «Никто не очистит мне лук так, как дедушка, – подумалось Евдокии. – А ведь однажды дедушка умрёт… Я жить не буду без этого лука!»
– Деручий лук? – дедушка заглянул ей в лицо. – Не три глазки – щипать пуще станет.
Пока не замёрзла земля, пока могла она давать зелёные перья, Евдокия нарочно просила дедушку покормить её луком. Чтобы увидеть на своей тарелке очищенные беленькие култышки – сладость дедушкиной любви.
По воскресеньям дедушка приезжал в Превернино сам, и три поколения, но уже без Владимира, ехали в село Доброво молиться. А после храма – снова к дедушке!
И однажды в мае 1819 года дедушка не приехал. Прибежала лёгкая на ногу девчонка из Первина, Татьяна.
– Барину худо! Видеть вас хотят, – сказала она Фёдору Николаевичу. – Ещё утром на поле выходили, овёс сеяли – до лесу пашню прошли. А к обеду, говорит Аринка, слегли, на грудь жалуются…
Дедушка лежал на кровати в спальне, кухарка Арина давала ему пилюли.
Внучки сели у него в ногах. Дедушка протянул к ним руку:
– Ласточки мои… Возьмите, в буфете – конфетки…
Первый раз – в буфете, а не в его руках.
– Хочу видеть Володю…
– Я напишу к нему, – пообещала Мария Аркадьевна.
Приехал уездный доктор. Девочек отправили с няней в Превернино.
– Ежели он выживет, я рекомендую вас ко двору, – последнее, что они услышали. Голос Фёдора Николаевича. И двери дедушкиной комнаты закрылись.
Ночью в пустом доме Ольга пришла к сестре в кровать и заснула с нею в обнимку.
Евдокия слышала, как приехали родители, как усталыми ногами топали по лестнице. Мария Аркадьевна заглянула к ней в комнату. Зачем заглянула?.. И Евдокия ткнулась в Ольгины волосы, чтобы вздрагивающие веки нечаянно не открылись, не предали её. Чтобы маменька подумала, что она спит, и не сказала ей, что дедушка умер.
Дедушка умер через два дня.
Владимир приехал к отпеванию. Простился с гробом. И вернулся в Москву. Летом он не выдержал экзамен по словесности. А зимой первый раз проиграл в карты последние деньги и английскую шляпу, и явился на свою квартиру пешком: с простуженным ухом – и дедушкиным орденом в кармане. Для объяснений к инспектору Владимир не явился – и, не доучась до летнего Торжественного акта, бросил пансион и уехал в Превернино.
– Инспектор виноват, что ты деда живым не застал? – гремел голос Фёдора Николаевича за дверью кабинета. – Пансион виноват? Вся Москва?.. А кто виноват? Я? Я – должен был дома тебя посадить? Недорослем?..
Мария Аркадьевна крестилась в коридоре. Что-то грохнуло об пол, рассыпалось, зазвенело – Фёдор Николаевич разбил часы. Слава Богу – не сыну об голову…
Владимир вышел бледный, со слезящимися глазами и узкими зрачками. Отмахнулся от объятий матери, пнул дверь в залу – и прошагал в свою комнату.
Через год родители попытались отдать его на службу в Александрийский гусарский полк. Но ни чёрный доломан с петлями, ни ментик с белым мехом пользы ему не принесли. Владимир играл и пьянствовал в обществе полковых друзей. Чтобы не позорить честь мундира и фамилию, он так и ушёл в отставку портупей-юнкером – и сбежал в Превернино. А оттуда в Петербург. Так и стал бегать. От себя, от памяти, от родителей, от соблазнов. От пьянства его отвернуло, и он стал любимцем петербургского бомонда – внук светлейшего князя.