***
Евдокия тенью скользнула к задней лестнице и спустилась на кухню. Из трубы самовара гудело и дымило сосновыми шишками.
– Камердинер, говоришь? – спрашивала Алёна. – А чего без ливреи ходишь?
– Так Арсению Дмитричу угодно: от ливреи блеску замного слишком, – отвечал непривычно зычный для знакомой кухни баритон.
Лисьи глаза обернулись:
– Ого! Барышня… Что ж вам, за ужином скучно стало?
– Нет. Я просто так пришла сюда. С вами поговорить, – она села на долгую стёсанную скамейку рядом с ушатом колодезной воды. Чтобы и Степан Никитич скорее перестал кланяться – пугать своим ростом.
– Со мной? Да что ж я вам рассказать могу?
Евдокия посмотрела на его руки: ногти вычищены, локти прижаты, манжеты белые с перламутровыми пуговками. Барин, не иначе!
– С Арсением Дмитриевичем в Первино только вы приехали?
– Да у него в услужении я один и состою.
– А давно ли вы Арсению Дмитриевичу служите?
– Да-а-а. Да, барышня, я Арсению Дмитричу забольше, чем просто слуга. Детство-то у него было – не ах: отца потерял рано, понятное дело… Меня тогда к нему и поприставили, чтоб я за ним поприсматривал, да… Я ему и заместо отца, и братцем старшим, и в делах экономических управляющим… Так он, как постарше стал, бывало начнёт мне говорить: не ходи за мной. А вот однажды, помню, лет восемь ему было, отошёл я только – как один из наших дворовых ребятишек, дурачок он был, подбежал к Арсению сзади да едва не по голове поленом… Благо, я подоспел, так он и мне едва руку не вывернул… Да что я вам рассказывать буду? Ежели захочет, так Арсений Дмитрич сам вам обо всём расскажет. Верно?
Стол задрожал под кипящим самоваром.
– Прикажете чайку, барышня? – Алёна кинулась к посудному шкафу. Выложила на блюдце два кубика сахару – хоть и знала, что там они и останутся. Евдокия Фёдоровна никогда не добавляла сахар.
Чашка наполнилась перед нею горячим китайским чаем.
***
Превернинские прощались с графом Будрейским в вестибюле перед парадной лестницей. Марию Аркадьевну покачнуло, когда вышла Евдокия – из людской половины да под руку со Степаном Никитичем. И почему-то взглянула на Арсения, как на доброго знакомого.
Двери закрылись. Экипаж выехал за ворота.
Превернинские молча поднялись в гостиную. Молча расселись по диванам, креслам и стульям.
Первым шевельнулся Владимир – потянулся за графином с наливкой. И встретил застывший на себе отцовский взгляд.
– Ну, спасибо, сын. Удружил…
Владимир отодвинулся к локотнику дивана, поднял брови.
– Говорил я тебе: узнай, кому имение продаём! Ну почему, Господи! моему сыну ничего нельзя доверить? Зачем мы продали имение?
– Не спешите ругать сына, – вступилась мать. – Быть может, дело не так уж и плохо…
– Да вы понимаете, Марья Аркадьевна, что теперь будет? Вы можете вообразить, что ждёт наше Первино лет через десяток? Нынче годы неурожайные – неуплату оброка этот граф простит. Как пить дать простит! Потом освободит крестьян и раздаст им землю. Дворовые станут с ним в доме пировать, да и растащат всё, помилуй Господи! Хороша перспектива! Похлёстче, чем ежели бы имением управлял наш сын!
Владимир что-то пробубнил.
– А вы что молчите? – отец глянул на дочерей.
– Не горячитесь, Фёдор Николаевич, – сказала княгиня. – Будрейский сам нищенствовать не захочет.
– Не моя забота – на что он жить станет. Да он же сам сказал: деньги, мол, мне не важны. А ежели о доходах думать не хочет, какой из него помещик? И что ж ему в городе не сиделось?.. А этот, небритый, камердинер у него – поди, аж дворцовому этикету обучен. Чудак этот граф! И опасный чудак. Что холопы хотят наших денег – это ещё понять можно. Но равного нашему положения в обществе!..
– Зачем им деньги, когда нет ума и воспитания? – сказала Евдокия. – Накормить – и так накормят. И оденут. И избу дадут.
– Я не узнаю тебя, Дуня, – Мария Аркадьевна покачала головой. – Ты будто заговорила на неведомом языке, какому мы тебя не учили.
– Просто я поняла, о чём говорил граф Будрейский, а вы его не услышали. И мне понравились его суждения. Но… но что бы он ни говорил, видеть его в дедушкином имении для меня постыло!
Ольга подошла к столику с графинами и подняла наполненный бокал:
– Взгляните, он не притронулся к нашей наливке.
– Уж не боялся ли, что мы его отравим? – Мария Аркадьевна закатила глаза.
– Отчего же так? Быть может, он не пьет крепкие напитки. Или сладкое не любит, – предположила Ольга.
– Или у него нетерпимость к рябине, – вздохнула Евдокия. – Да только кому от этого легче?.. Благословите, маменька: я так устала нынче, что уже иду спать.
«Если смогу заснуть…»
Глава IV
18-го мая в голубом платье, с одной косой, уложенной кольцом, Евдокия читала на крыльце «L'abbaye de Northanger»7. Солнце пригревало по-весеннему, пели соловьи в саду. С яблонь мотыльками осыпались розовато-белые лепестки, и цветущие вишни словно запорошило снегом. Как ни старалась Евдокия занять ум миром романа, мысли рассеивались. То она следила, как пчела собирает пыльцу на сирени. То воробушек цеплялся по ветке тонкими лапками, то алая божья коровка ползла по парапету. За потерянной французской строчкой навязчиво лезла в голову русская. «Мы ожидаем судный день…» «Как проблеск солнечного света…» Новый прошлогодний переплёт скрипел в руках, нечитанные листы приставали друг к другу. И книге будто не хотелось листаться. И снова: «Мы ожидаем судный день…»
И почему-то Генри Тилни виделся с лицом графа Будрейского! Евдокия захлопнула книгу и отправилась в дом.
Солнце светило с запада в окно Ольгиной спальни на широкую девичью кровать за белыми колоннами, ломалось в складках откинутого полога. Ольга перед трюмо забирала в косу выбившиеся пряди и в зеркале увидела вошедшую сестру.
– Ты собираешься к Матвею? Он разве ждёт тебя?
– Поищу его. Матвей гуляет в лесу, я слышала свирель.
Евдокия села на кровать и вытащила куклу из-за пуховых подушек, сложенных под кружевную накидку.
– Знаешь, Оля. Папенька настроен против графа Будрейского, но я отчего-то не могу держать на него зла. Не знаю, почему.
Сестра расправила розовый пояс под пышной грудью и села рядом.
– Верно, уж пол-уезда прочит за него дочерей, – её вздёрнутый нос сморщился. – Соседи всегда имели виды на наше Первино – папенька недаром ни за что бы им его не продал.
Кукла выпала у Евдокии из рук. И правда: что Первино продали графу Будрейскому – лишь полбеды. А как женится! А как дети родятся! По дедушкиной земле бегать станут – и кто рассудит, кому эта земля роднее? Потомкам графа Будрейского достанется – а они поделят. Или распродадут… Дети – его и какой-нибудь Машки Симаницкой!..
Ольга подняла с пола куклу: «Цела. Нос не откололся». Поцеловала сестру и побежала к Матвею.
«Господи! Не допусти, чтобы он женился!» – Евдокия сползла с кровати на колени.
Гнать, гнать эти мысли в омут! Лучше пойти к Владимиру: он знает, чем развеселить.
Окно в его комнате тоже глядело на закат. Брат сидел за письменным столом-секретером, освещённым мягкими лучами, древесным цветом обоев и его белоснежной рубашкой.
– Что ты делаешь? – спросила Евдокия.
– Хочу написать письмо Натали, – он припомаживал гусарские усики гусиным пером.
– Ты скучаешь по ней.
Владимир усмехнулся. Бросил перо в бронзовую чернильницу с фигуркой обнажённой жрицы.
– Я ведь не рассказывал тебе, как был у них на Пасхальной неделе. Она играла вальс на клавикорде. Я наклонился и шепнул ей на ушко, что хочу сказать нечто важное, но надобно выйти в бальную залу. Само по себе разумеется, прекрасная Натали не догадалась, что это свидание. И спросила: «Отчего нельзя сказать сейчас?»
– И что ты ей ответил?
– Ответил: это тайна. Приходите – узнаете. Барышни тайны любят… Я вышел и стал ждать её в пустой зале. Она пришла. Взглянула на меня наивными глазками. И тут я подхватил её за талию, покуда она не опомнилась, и поцеловал в губки.
– Ах!.. Бедняжка.
– Бедняжка?! Бедняжка – твой братец! Милая Натали одарила меня пощёчиной!
– Прости, Володя, – Евдокия боролась со смехом, давя ладонью на грудь, – но твоя Натали права.
– Пожалуй, я не стану писать ей, – скомканный лист с каракулями откатился на край секретера. – До сих пор ни одна дама не могла устоять перед моими поцелуями. Я сделаю так, что она сама упадёт в мои объятия!
Какое искреннее негодование!
– Не думаешь ли ты жениться на ней?
– Жениться – Боже упаси! – Владимир откинулся на фанерную спинку стула. Зевнул. – Скучно мне что-то. И в столице я давно не бывал…
Евдокия подошла к клавикорду, придвинутому к боку изразцовой печи, и начала играть сонату номер четырнадцать Бетховена8.
– Скучно? Ну поди соблазни Палашу. Или Алёнку.
– Не хочу.
Брат с сестрой посмотрели друг на друга – и расхохотались. Владимир никогда не флиртовал с крепостными девками: c'est primitif!9
***
Ольга поднимала ветки черёмухи над головой. Дятел барабанил по стволу, заливался соловей. Ветер замер, ни одно деревце не шумело. В воздухе прогудел майский жук и шлёпнулся на лист лещины. Ямочки играли на Ольгиных щеках: не иначе – Матвей затаился где-то здесь. Она раздвинула зелёные ветки рябины – вспугнула с соседнего куста большую птицу. И снова вышла на опушку, где вдалеке желтели крыши крестьянских изб.
Кто-то сзади обнял её за плечи.
– Я знал, что ты придёшь, Ольга, мой прекрасный ландыш! – Матвей протянул букет. Душистый! М-м-м…
Не счастье ли юности – гулять до сумерек, слушать звонкие переливы соловья и не знать, когда вернутся от соседей родители? Счастье дерзкое. Свобода дыхания. Кому ещё отдать это время, как не милому другу?
– Что ваши отношения с графом Будрейским?
– Я не знаю, Матвей, что будет дальше, – Ольга ткнулась ему в плечо. – Мне страшно думать о будущем. Если бы всё оставалось как сейчас, и ничего не менялось бы, и я всегда была бы с тобою!
Да и Матвей о будущем думать не хотел. Все семнадцать нежных лет их дружба жила одним настоящим. Ольга была всегда – как солнце в небе. Думаешь ли о том, каким будет с солнцем грядущий день?
***
Утром 19-го мая Евдокия ещё перед рассветом слышала шаги отца в комнатах. В спальню тихо вошла Палаша в белой косынке, завязанной под русой косой. Принесла чай с печеньем.
– Барышня, вы не спите?
Серебро разгорячилось донышком чашки – коленям под одеялом стало тепло-тепло от подноса.
– Фёдор Николаич просят вас одеться и зайти к ним.
Руки Евдокии дрогнули – чай едва не ошпарил рубашку. Девка подставила блюдце.
– А я давеча Таню видала. Вы представляете, барышня, Танька говорит, что, мол, барин молодой с крепостными так уважительно разговаривает…
– Довольно, Палаша. Ступай и скажи Фёдору Николаевичу, что я сейчас приду.
– Одеваться-причёсываться прикажете?
– Ступай. Сама оденусь.
Серое утреннее платье с белыми воротниками, пояс с пряжкой чуть выше талии, две толстые косы… Почему папенька так рано вызывает? Не иначе как дело серьёзное.
Фёдор Николаевич ждал в своём кабинете за письменным столом.
– Заходи, Дуня. Садись, – ласково сказал он, не поднимая глаз.
Евдокия осталась в дверях.
– Видишь ли, дочь, разговор к тебе есть… Первино спасать надобно. Не в те руки оно попало – пропадут даром все дедовы старания. Божьей милостью я нашёл решение. Надежда лишь на тебя…
– Папенька, ежели вы задумали что-то нечестное, то я не желаю быть причастной к этому.
– Не бойся, дочь, греха совершать я не собираюсь. Дуня, тебе уже девятнадцать. Не стану ходить вокруг да около – я нашёл для тебя жениха.
– Кто это? – она смотрела на отца взглядом соколёнка.
– Князь Сергей Павлович Дрёмин. Он гостит нынче у Добровских, полковой приятель Кости.
Евдокия побледнела.
– Поверь, Дуня, это достойный человек. Ему двадцать пять лет. Он хорош собою, знатен, служит в гвардии и… главное – богат! У него дом в Петербурге – наследство покойной матери, земли в соседних губерниях и два имения в Малороссии…
– Но, папенька… я не хочу жить в Петербурге. Я хочу остаться здесь, с вами…
– Здесь останется Ольга! – Фёдор Николаевич пристукнул по столу указательным пальцем. – Ты выйдешь за князя. Вы поможете нам поправить положение и выкупить Первино у Будрейского в приданое для твоей сестры.
– А ежели он не продаст?
– Ты, кажется, поладила с Будрейским? А Дрёмин, мне показалось, сговорчив: не откажет и двойную цену Будрейскому предложить.
– Папенька, пусть Ольга выходит замуж, отдайте ей дом в Петербурге. Вы же знаете: она мечтает жить там. Позвольте мне остаться с вами здесь, тогда и приданое мне будет не нужно. А Бакшеевы… быть может, они помогут выкупить дедушкино имение?..
– Матвей Бакшеев не поедет в Петербург! Дуня, я прошу тебя: ради дедушки, ради родовой земли – выходи замуж за Дрёмина! Сегодня он будет у нас. Всё уже сговорено, Дуня!
Отец смотрел умоляющим взглядом. За дедушку, за Первино, за любовь к родителю единственному… Как отказать?
– Что ж, папенька… Ежели вы решили… Так и быть, я выйду замуж. Только, прошу вас, дайте мне время привыкнуть к жениху.
– Сколь тебе будет угодно!
У двери она остановилась.
– Папенька, обещайте мне, что не сделаете зла графу Будрейскому.
– Бог с тобою – не сделаю… Дуня, я не узнаю тебя. Не ты ли более всех негодовала, что наше Первино продано Будрейскому? Почему тебя так заботит его судьба?
– Вовсе не заботит, – Евдокия подёрнула плечом. – Не может заботить!
Дверь захлопнулась – и плоские подмётки девичьих туфель быстро-быстро зашлёпали по паркету в спальную половину.
***
Сёстры надели похожие муслиновые платья цвета слоновой кости с рукавами-фонариками. Обеим завернули косы в «узел Аполлона» и к вискам прикололи кудри. Декольте до плеча Евдокия прикрыла льняной косынкой.
В гостиной ей стало так душно, что хотелось убежать. Как институтке перед экзаменом. Запереться бы в комнате, пересидеть… Но это не спасёт. Не явишься к экзамену сегодня – заставят завтра. Не выдержишь экзамен – не получишь шифр. А шифр нужен. Во благо семьи. Владимир, Ольга – какие они были счастливые! Перешёптывались, перешучивались. Свободные.
Двери из залы открылись – и вошёл, позванивая шпорами, высокий стройный кавалергард в тёмно-зелёном мундире с серебряными эполетами, в блестящих тупоносых ботфортах с отворотами. Смуглый, с гладкими чёрными волосами. Ряд серебряных пуговиц так ровно шёл по его груди до талии, словно под мундиром был корсет. Чёрный бархатный воротник – по шее: ни широк, ни узок. Ни на одном из друзей Владимира одежда не сидела так ровно. Ни на одном офицере, кого Евдокии доводилось знать.
Он поклонился, шаркнул каблуком:
– Князь Сергей Павлович Дрёмин.
– Моя дочь – княжна Евдокия Фёдоровна, – отец отогнул её пальцы от своего рукава и подтолкнул вперёд.
Она взглянула на жениха дикими глазами. Что-то напугало в его скулах: широких по-азиатски, обрамлённых подстриженными бакенбардами. Всё остальное ей показалось «слишком comme il faut». Только губы изогнуты как-то странно. Уголками вниз. Как будто улыбающийся рот перевернули вверх тормашками. Единственный изъян. Но неприятно думать, что его придётся целовать. В церкви. И всякий раз, когда он захочет!
Маменька не дала запрятаться на диване между собою и Ольгой, и Евдокия сидела скраю. Справа от её локотника – незнакомый жених. Рассказывал об отъезде Государя в Варшаву, о каком-то венецианском господине Росси, который сделал уменьшенную копию Адмиралтейской части Петербурга с чьими-то домами, каналами, дворцом. А Евдокия не могла дождаться, когда он уедет. Как говорить с ним? Что отвечать? Слишком comme il faut! И поэтому так трудно. Будто и лицо её стало чужим, оттого что эти тёмные глаза его касались. И самой себя хотелось бояться… Не себя – невесты этого человека.
– Евдокия, Ольга, ступайте, – наконец, сказал папенька. Наконец!
Жених остался в гостиной с родителями и братом невесты.
– Моя дочь покамест дичится, – извинился Фёдор Николаевич. – Евдокия излишне чувствительна. Как мы деда похоронили, она будто окаменела. Но это пройдёт, забудется, когда вы привезёте её в Петербург.
– Евдокия Фёдоровна видит меня первый раз, – улыбнулся Дрёмин. – Как не понять её чувств?
– Вам следует видеться чаще…
– Мне жаль, но я должен завтра ехать. Отпуск мой и без того затянулся.
– Вы едете в Петербург, князь! – ожил Владимир. – Я готов составить вам компанию, если вы не против.
– Буду рад.
Евдокия вошла в свою спальню и остановилась перед большим зеркалом трюмо. Посмотрела на свои сжатые плечи под косынкой и напуганные глаза. Такой-то представить себя Петербургу?
«Нет, столичная дама не должна ходить с опущенной головой, – она выпрямилась и подняла подбородок. – Но лицо! У меня не такое выражение лица. Быть может, дело не в этом? Ежели меня одеть по-другому? Нет, не то… Движения… Они слишком свободны, а на людях – скованны. Как же я смогу выезжать в свет, ежели общества смущаюсь? Я могу спотыкнуться во время танца».
Увы, за зеркалом не пропадёт сказать правду… Ей никогда не измениться. Как ни бейся – Дрёминского аристократизма в ней не прибудет.
Что ж теперь? Ведь не то страшно. Потерять дедушку, Первино – а теперь ещё и родные места оставить! Заменить их чужим городом. Чужим князем Сергеем Павловичем. Евдокия села на кушетку и закрыла лицо руками.
Глава V
– Миром Господу помо-олимся, – пропел из алтаря тихо-старческим голосом отец Илларион.
Фёдор Николаевич стоял в белом галстуке напротив Царских врат. Твёрдой рукой налагал на себя честный, прямой крест «во имя Отца и Сына, и Святаго Духа». Три нарядные гридеперлевые10 шляпки с круглыми, как блюдца, полями кланялись за его спиной.
День Всех святых в 1825 году выпал на 31 мая. На солее лежали ветки берёзы с праздника Святой Троицы. Пахло церковным маслом из лампад, с икон и фресок святые смотрели умиротворённым и кротким взглядом. И хотелось быть, как они.
А двери отворялись с тихим скрипом – и слышались, и слышались шаги, и церковь Добровская освещалась всё новыми и новыми свечами.
Вошли Бакшеевы. Александр Александрович склонил русую с проседью голову, перекрестился. Аграфена Васильевна будто вкатилась бежевым шаром. Встали справа от Превернинских. Матвей улыбнулся Ольге из-за воротника серого альпакового редингота. Всё вместе. И весну-красну встречать, и грустить, и молиться. И в скорби, и в праздники…
Снова тихо хлопнула дверь. Евдокию будто толкнул кто-то: оглянись! Крестясь, вошёл граф Будрейский со своим бородатым «хранителем». Приблизился к украшенной анютиными глазками иконе праздника, наклонился поцеловать и поднял серые глаза. Сколько было в его глазах чистоты, глубины и добра!..
– И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго-о, – пропел молодой дьякон.
«И не введи нас во искушение», – повторили губы Евдокии. Но что за тропарь читали? О чём?
– Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице, надеющиися на Тя да не погибнем…
Лишь звук голоса, буква за буквой. «Господи, прости! Что я на исповеди скажу? Что этот человек мешает мне молиться?»
После отпуста во время проповеди отца Иллариона граф оказался за её плечом:
– Покажите мне могилу вашего дедушки.
Евдокия приложилась к Кресту после маменьки и, не оглядываясь, вышла из храма.
Утро было прохладное и туманное, моросил мелкий дождь. Лес вдали утопал в мутной мгле. Арсений Будрейский шёл за нею по сельскому кладбищу и всматривался в одинокие могилы. Её ноги ступали по высокой траве, подол с зубчатыми оборками смахивал росу с папоротников. На деревянных крестах сидели вороны и каркали, взлетая. Рядом со стенами храма покоились князья, бывшие владельцы ближних деревень под резными каменными надгробьями. Евдокия прошла мимо них по узкой тропинке, кутаясь в гранитово-зелёное велюровое манто. И остановилась у белого памятника. Спиной к графу.
Её рука без перчатки стёрла капли дождя с холодного мрамора, как слёзы со щеки младенца.
Из церкви доносились благодарственные молитвы. Арсений смотрел на памятник: под этой громадиной покоился тот, чей портрет висел в его гостиной.
– Невозможно смириться, когда Бог призывает к себе наших родных, – тихо произнёс он. – Но теперь наш долг – чтить на земле их память…
Евдокия повернулась: серые, как влажное небо, глаза с причёсанными к вискам ресницами смотрели на неё. Ещё час тому назад перед Праздничной иконой в храме они блестели и светились, словно северное солнце, – а сейчас умиротворённо молчали, как лесная топь.
– Вы правы. И моя сестра живёт этим. Но я… Ольга сильная, а я слабая.
– Кто же вам это сказал?
– Папенька говорит… Все так думают. Все думают, что потому я не справлюсь здесь… и должна жить в Петербурге…
С чего вдруг она заговорила об этом с ним? Ведь никто никогда не понимал. А он? О чём-то думали эти глубокие («необыкновенные!») глаза… «Девочка, совсем маленькая девочка, с наивно поднятыми чёрными бровками».
– Когда-то у меня было имение в Лифляндской губернии, – сказал Арсений. – Я не думал тогда, что переезд в Петербург будет моей ошибкой. Когда я это понял, вернуться обратно было невозможно. И Провидение привело меня сюда… Поверьте мне: не стоит выбирать заведомо ложный путь, каких бы благ он ни сулил.
– Но не всегда выбор пути за нами. Дедушка умер, будучи уверенным, что… Вы видели яблоню под окном де… под окном хозяйской спальни? Дедушка посадил её сам. А гвоздику в траве в саду? Её семена дедушка ещё в прошлом веке из Турции привёз. В каждом уголке Первина – душа дедушки. Он так хотел, чтобы мы…
Евдокия замолчала и отвернулась. Кисленькие яблочки с дедушкиной яблони к столу ей уже не поднесут…
Прихожане покидали храм, за чугунной оградой кладбища родители и Ольга ждали у экипажа.
– Вы можете приходить в Первино, когда захотите, – сказал Арсений. – Дом вашего дедушки всегда открыт для вас.
Не поднимая глаз, Евдокия поспешно поблагодарила его и пошла к воротам. Отец не любил опаздывать на воскресный завтрак.
***
1-го июля в знойный полдень Превернинские пили чай в саду за круглым столом, накрытым белой льняной скатертью. Бланжевый сюртук главы семейства отдыхал на спинке берёзового стула. Фёдор Николаевич щурился: лучи, как сок из лимона, брызгали в глаза меж листьев. Девиц спасали соломенные шляпки с газовыми лентами и тонкий шёлк белых платьев, рыжую моську – высунутый язык и тень полосатого подола Марии Аркадьевны.
Десертные ложки черпали мёд и варенье, ягодный сироп блестел на кусках пирога. Из фарфоровых чашек поднимался пар. И под плеск мятных струек из самовара, под писк птенцов в зелени клёнов и яблонь, под собственное неумолкаемое щебетание, с дерева на дерево порхали мухоловки.
Трава зашумела от военного шага – и серебро зелёного мундира блеснуло из-за яблони. Фёдор Николаевич оглянулся на каменную дорожку:
– Князь Сергей Павлович! Милости просим!
Дрёмин убрал с пояса шпагу, подвинул свободный стул и сел рядом с Евдокией.
– Прошу вас, mon ami, – изящная рука княгини с золотым браслетом подала ему наполненную чашку на блюдце.
– Что Владимир не приехал с вами? – спросил Фёдор Николаевич.
– Мы с Владимиром Фёдоровичем благополучно доехали до Петербурга, а после я не имел чести с ним свидеться.
– Угощайтесь, прошу вас. Смородина наша сладкая, – Мария Аркадьевна подвинула к гостю самую большую фарфоровую вазу на столе: с переплетёнными буквами «Ф» и «М». Подарок на день её венчания с Фёдором Николаевичем.
Дрёмин взял двумя пальцами черешок и взглянул на Евдокию. Она молчала, глядя в свою чашку.
За чайной беседой он присматривался к ней. Острые уголки глаз делали её взгляд то радостным, если она улыбалась, то печальным, а когда она поднимала чёрные брови – становилась похожей на испуганную белочку. Как полагается жениху, следовало пригласить её прогуляться по саду. Познакомиться en tête-à-tête11. Дрёмин ждал ответа в её взгляде: желает ли она этого. Но Евдокия смотрела на самовар, на вазу, на скатерть – лишь бы не на него. «Смущена, – думал кавалергард. – У этой девушки будто три лица, и каждому из них веришь. Она правдиво улыбается, печалится, боится. Где в ней настоящее?»
– Папенька, – Ольга поводила глазами, взглянула из-под ресниц, улыбнулась. – Если Евдокия выйдет замуж – стало быть, она последнее лето с нами. Скоро мои именины. Не могли бы мы устроить праздник? Я так мечтаю о бале…
Ну? Смог бы Фёдор Николаевич отказать своему продолжению, своей копии – как он полагал; отражению своего рода в цвете глаз и детским ямочкам на румяных, как у всех Превернинских, щеках? Да ещё и при госте из Петербурга, где всякий аристократ сквозь пальцы смотрит на долги.