Книга Мозес. Том 2 - читать онлайн бесплатно, автор Константин Маркович Поповский. Cтраница 7
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Мозес. Том 2
Мозес. Том 2
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Мозес. Том 2

Особую ценность для того, чтобы понять эту историю, конечно, представляла большая стопка писем, перевязанных розовой ленточкой. Письма были рассортированы по годам и аккуратно скреплены с листами с переводом и с конвертами. Все они были адресованы дедушке Арье, когда он еще был в Берлине. Кроме этого, два или три письма, принадлежавшие самому Арье и отправленные из Берлина в Иерусалим, и целая пачка писем от Рахель, также отправленных из Берлина.

Прежде чем развернуть первое письмо, Ицхаку пришлось преодолеть некоторые угрызения совести, как будто читать письма столетней давности, да к тому же написанные твоими собственными родственниками, было, Бог весть, каким преступлением.

«Дорогой Арья! – прочел он, наконец, решившись. – Вот и свершилось то, о чем мы с тобой столько говорили в Берлине. Наконец-то я ступил на эту землю, на которую меня привел Тот, чье сердце, похоже, наконец, смягчилось от наших молитв. Стоило мне сойти на берег, как я почувствовал, что в мире готовится что-то великое. Это было в самом воздухе, которым я дышал, в шуме моря, в криках водоносов и рабочих, в стуке лошадиных копыт и дребезжании повозок. Что-то выдавало присутствие Всемогущего, как будто Он сам давал нам возможность увидеть Его и в этом море, и в этом Небе, и в гудках пароходов, и в этих галдящих на пристани толпах, которые торговались, кричали, зазывали, расхваливали свои товары, ругались и спорили, не подозревая, как близко уже то, о чем пишут наши великие книги…»

Конечно, это было что-то вроде подвига, какие сомнения? Приехать в чужую страну, сорвавшись с насиженного места, не имея ни одного хорошего знакомого и надеясь только на то, что берлинские евреи надавали ему перед отъездом кучу рекомендательных писем, от которых еще неизвестно – будет ли хоть какой-нибудь толк. Конечно, это был, подвиг, даже учитывая тот известный факт, что всякий еврей мечтал бы закончить свою жизнь на Святой земле, – подвиг, не всегда понятный для многих окружающих, которые называли отъезд берлинского модника не иначе, как глупою прихотью, даже в мыслях не желая допустить, что, возможно, дело тут идет о вещах более возвышенных, чем простой каприз или обыкновенное любопытство состоятельного европейского хлыща.

Впрочем, он был не один.

На забитой народом пристани, чуть в стороне от встречающей прибывших толпы, его ждал огромный, одетый в арабскую одежду человек, чью улыбку не могла скрыть даже разросшаяся, черная и, похоже, давно не стриженая борода. Когда-то давно этого человека звали Теодор Триске, и он был профессиональным грабителем, чью национальную принадлежность легко было вычислить, стоило только зайти в субботу в одну из берлинских синагог. Как грабитель он был, безусловно, великим профессионалом, и с этим были согласны все, кто его знал, – и судьи, и полиция, и даже те, чьи кошельки и сейфы он в свое время искусно облегчал, появляясь там, где его не ждали, не попадаясь, не делая ошибок и никогда не повторяясь, выдумывая все новые и новые оригинальные способы лишить состоятельных граждан денег, и позволяя с благоговением, граничащим с религиозным, смотреть на себя двум евреям, которые работали с ним в паре, гордясь, что им выпало счастье экспроприировать гоев вместе с таким великим учителем, каковым без сомнения был Теодор Триске.

«Я не рассказывал тебе раньше, – писал Шломо Нахельман в одном из писем, – наверное, потому что не придавал этому большого значения, да и потому, что не хотел, чтобы эта история стала известна многим. Потом я понял, что даже в таких мелочах проступает великий смысл, который ведет нас правильным путем и в правильном направлении. Надо только посмотреть на случившееся с другой точки зрения, свободно и непредвзято. Я говорю о знаменитом «Берлинском грабителе», который в течение трех лет терроризировал окраины Берлина своими грабежами и фантастическим умением исчезать прямо из-под носа полиции. Потом его, конечно, поймали, а я, уж не помню, каким образом, попал на его процесс, на который валом валила толпа любопытных. Не знаю, почему, Арик, но у меня этот талантливый Робин Гуд вызвал огромную симпатию. Так, словно я увидел в нем живую, родственную душу, не помочь которой – значило бы нарушить извечно существующие законы, смысл которых мы не всегда умеем правильно понять. К тому же уже тогда я вынашивал кой-какие планы, в которых господин Теодор Триске мог бы сыграть большую роль. Не стану тебя утомлять рассказом о том, сколько мне стоило все это и денег, и времени, и сил. Но когда мы, наконец, встретились в берлинской тюрьме Руммельсбург, я сказал ему, когда мы остались одни, что помогу ему выбраться из этой передряги, но только при условии, что он будет в дальнейшем беспрекословно во всем слушаться меня, пока я сам не отпущу его на все четыре стороны. При этом я потребовал, чтобы он поклялся мне в этом камнями Иерусалима, Торой и основанием Небесного Престола, которые так терпеливо ждали от него, чтобы он одумался и изменил свою жизнь. Я напомнил ему, что он – еврей, а еврей никогда не будет грабить и воровать, потому что все, что ему надо, рано или поздно посылает Всевышний, который лучше нас знает, в чем мы нуждаемся. Он подумал немного и согласился, хотя мне показалось, что это далось ему не так уж легко. Тогда я сказал, что случившееся с ним можно сравнить с новым рождением, которое не только несет с собой новую жизнь, но и с Божьей помощью дарит ему новое имя, которое защитит от злых духов, коварства падших ангелов и несчастного расположения звезд. Вот почему я нарекаю его отныне и вовеки именем Голем, в память того, кого вылепили когда-то из мертвой пражской глины и в кого вдохнули жизнь, и дали увидеть свет, в котором живет все сущее. Вот как все это было, Арик. Остальное оказалось только делом техники и денег, так что спустя месяц с небольшим мой Голем навсегда покинул Руммельбург, а вскоре я объявил ему, вручая новые документы, что отправляю его прямиком в Палестину с целой кучей заданий, которые ему предстоит выполнить… Видел бы ты его лицо, Арик, когда он услышал эту новость! Он был так счастлив, как будто я пообещал ему, по крайне мере, вечную жизнь, да еще пару приличных сапог в придачу. А уж про меня нечего было и говорить. В конце концов, если вспомнить кое-какие древние пророчества, то можно сказать, что мой Голем, пожалуй, по всем статьям мог бы сойти за того, впереди идущего, кто прокладывает дорогу Тому, кого уже готовы были послать перед собою Небеса, переполненная чаша терпения которых, кажется, вполне созрела ответить на все вопли, страдания и слезы, на всю ту кровь, боль и ложь, которые пролились на земле, начиная с первого убийцы, обманщика и святотатца».

Кажется, Ицхак с усмешкой представил себе этого бывшего грабителя, а ныне загорелого, обросшего, белозубого и веселого араба, прокладывающего путь своему странному хозяину, что он, собственно говоря, и делал сейчас, глядя с широкой улыбкой на приближающегося к нему с распростертыми объятиями Шломо Нахельмана, который был почти на голову ниже Теодора Триске, пожелавшего за время своего пребывания в Палестине называть себя не просто Голем, но Голем бен Наср, что значило Голем – сын орла.

«Потом, наняв экипаж и загрузив вещи, мы отправились, оставив за спиной Яффо, по широкой дороге в Иерусалим. Я отказался воспользоваться железной дорогой, недавно проложенной от Яффо до Иерусалима, потому что мне показалось немного кощунственно въехать в Город городов на этом железном, изрыгающим огонь и дым чудовище. Местные, говоря об Иерусалиме, не говорят «дойти до Иерусалима», но говорят «подняться до Иерусалима», что, конечно, показывает их отношение к этому великому городу. У меня был на первый случай адрес, который мне любезно вручил младший Шнеерсон, и поэтому я не очень волновался о том, где проведу ночь. К тому же, в крайнем случае я мог рассчитывать на одну из иерусалимских гостиниц. А затем с помощью Голема, который нашел перед моим приездом несколько сдающихся домов, я собираюсь арендовать что-нибудь, что понравилось бы и тебе, и Рахель. Сколько я успел выяснить в первые часы своего пребывания на Святой земле, по сравнению с Европой, цены на аренду здесь выглядят вполне приемлемо и даже умеренно, но подробнее я напишу тебе, как только составлю себе на этот предмет более или менее полное представление».

Можно было легко представить себе этот экипаж, нанятый тремя или четырьмя попутчиками, дребезжащий и громыхающий по выбитой в известняке дороге, по которой ездили уже пять тысяч лет, а теперь расширили, да так, что было любо-дорого катиться по ее ровной поверхности мимо известковых холмов, каменных завалов и старых деревьев, чувствуя каким-то особым чувством, что с каждым шагом, с каждым поворотом колес дорога забирает все выше и выше, приближая тебя к священному городу и настраивая на благоговение и молитву.

Потом был привал, на котором решили переночевать на ближайшем постоялом дворе. Хотя до Иерусалима было рукой подать, но кто-то объяснил, что работающие извозом получают небольшой процент с прибыли, если, ссылаясь на поздний вечер и разбойников, уговорят путешествующих остановиться на постоялом дворе. Сам этот постоялый двор, который больше походил на развалины, представлял собой огромную комнату с деревянным полом, на котором размещались, как умели, несколько десятков паломников, торговцев, мелких турецких чиновников, земледельцев и еще Бог знает кого, чей род занятий было невозможно угадать по их одежде. Постелив под себя свое одеяло, и положив под голову сумку с документами и деньгами, Шломо Нахельман подумал, что для своих целей Всемогущий выбирает всегда самые простые решения, тогда как человек вечно придумывает какие-нибудь сложности, без которых прекрасно можно обойтись. Проснувшись утром следующего дня, он обнаружил, что его любимое шерстяное одеяло исчезло.

Впрочем, он расстраивался, кажется, не слишком сильно, справедливо полагая, что происходящее на Небесах гораздо интереснее того, что случается на земле.

«Мне снился в ту ночь странный сон, – писал Нахельман позже, вспоминая свою первую ночь на Святой земле. – Снилось, будто то, что я совершил в отношение Теодора Триске, изменив его имя, теперь случится со мной, притом – случится незамедлительно, так что почти сразу вслед за этим я увидел раздираемое небо, из глубины которого раздался Голос, сказавший – вот сын Мой верный, на котором Мое благоволение, которое нарекает его отныне и вовеки Йешуа-Эммануэль, что означает – «ожидающий своего часа».

«Ты один, – продолжал Шломо, – можешь понять тайный смысл этих слов, потому что только ты знаешь о том Голосе, который заставил меня четыре года назад изменить свою жизнь, отдав ее на служение Тому, Кто возлюбил наш маленький народ, хотя мы никогда не были так могучи, и так сильны, как Мицраим, Ассирия или Вавилон. Ах, этот Голос, Арья! Он вел меня шаг за шагом, прочь от неправды и обмана, пока я, наконец, не очутился здесь, на этой Святой земле. Он и сейчас раздается у меня в ушах, словно призывая не падать духом перед теми преградами, которые ждут нас вперед. Ты ведь помнишь, конечно, что он сказал мне тогда, этот Голос, – то, что знаем с тобой только ты и я, – этот Голос, который никогда больше не говорил со мной так торжественно, так внятно, как в тот ранний утренний час… «Иди и возьми то, что принадлежит тебе по Божественному изволению», – вот что Он сказал мне, не оставляя никаких шансов сделать вид, что я не понял сказанного или понял его только как метафору или аллегорическую фигуру речи. И вот теперь, в мою первую ночь перед Иерусалимом, я услышал то, что и не надеялся услышать – тот самый Голос, который назвал меня сыном и дал мне имя, которое я сохраню от всех, кроме тебя, в тайне до того великого дня, когда Всемогущий позовет нас для исполнения Его Божественных планов».

Такова была эта первая ночь на Святой земле.

Потом был отъезд затемно, утренняя свежесть, светлеющий восток, цоканье в тишине копыт по камню, скрывшая все вокруг пелена и, наконец, безмолвный и туманный утренний Иерусалим, – то внезапно возникающий из тумана, то вновь исчезающий, чтобы через мгновение проявиться аркой, решеткой, стеной дома, лестницей или забором, из которых не складывалось пока никакой связной картины.

И все же этот еще спящий город уже медленно выплывал из забытья, становился с каждой минутой все плотней, осязаемей, реальней. Где-то уже разжигали печи, чтобы печь хлеб и редкие человеческие голоса глухо доносились из тумана, напоминая о том, что ночь на исходе.

Ворота в Старый город были еще закрыты.

Вышедший из маленькой боковой дверцы сторож посмотрел на вновь прибывший экипаж и ушел.

Спустя какое-то время ворота дрогнули и стали расходиться.

«Ты можешь себе представить, я был в восторге, Арья, – писал позже господин Шломо Нахельман. – Йешуа-Эммануэль, никем не узнанный, никем не ожидаемый, проходил через Яффские ворота в Иерусалим, как лазутчик Бога, как соглядатай Всемогущего – все видящий, все слышащий и все запоминающий, чтобы потом донести увиденное до Святого Престола.

Йешуа-Эммануэль, ступивший по повелению Всемогущего на древние камни святого Иерусалима.

Йешуа-Эммануэль, начинающий трудный путь своего послушания.

Йешуа-Эммануэль, сам ставший своей собственной верой, ожиданием и готовностью».

…Старая кожаная папка с поблекшим, когда-то золотым тиснением хранила в себе еще целую кучу старого бумажного хлама – какие-то приглашения, какие-то визитные карточки, тетрадочку со списком расходов, какие-то счета и даже давно уже использованные билеты в берлинский оперный театр, невесть как очутившиеся здесь. Кроме того, множество листочков с цитатами, не только из Танаха и Талмуда, но и из древней и новой философии, поэзии и литературы, все исписанные тем же самым мелким почерком, что и письма к Арье.

На самом дне папки лежала небольшая, едва заметная тетрадь в черном коленкоровом переплете с наклеенной на обложку картинкой, изображающей стены Старого города.

Открыв тетрадочку, Ицхак прочел: «История великих деяний Сына Божьего Йешуа-Эммануэля, написанная его верным слугой Големом бен Насром Абу Маашар».

Некоторые страницы тетрадки были вырваны, некоторые были залиты чернильными пятнами и сальными разводами. Тут же находилась и фотография этого самого Голема бен Насра. Он был сфотографирован вместе со Шломо Нахельманом в ателье мастера Бурбужана на фоне изображения Яффских ворот. Голем, одетый в арабскую одежду, сидел в кресле, у него была густая, давно не чёсанная шапка волос и длинные усы la Vilgelm II. Похоже, он был в восторге от того, что происходило сейчас вокруг, тогда как лицо господина Нахельмана, стоящего рядом, выражало обычную невозмутимость, почти граничащую со снисходительностью, которую можно было увидеть на других его фотографиях.

В одном из писем Шломо Нахельман написал:

«Мой верный Голем удивил меня сегодня тем, что купил себе тетрадь и принялся записывать за мной все подряд, так что мне пришлось, наконец, остановить его и объяснить, что следует записывать только то, что действительно представляет интерес, например, чудеса Всевышнего или Его промыслительные указания, на что Голем сказал мне, немало не сомневаясь, что в свое время интересна будет любая мелочь, которую сегодня мы ни во что не ставим и на которую сегодня не обращаем никакого внимания.

Уж не знаю почему, милый Арья, но мне захотелось вдруг, чтобы сказанное оказалось правдой».

74. Иов

– Только потом, много позже, когда я прочитал все эти короткие открытки и большие письма, в которых сообщалось о событиях дома, работе и новых планах, – только потом, спустя несколько лет, я начал понимать, что Бог явил на нем свою милость и что Его гнев был гневом очистительным, с чем, конечно, никогда бы не смог примириться ни мой отец, ни мой дед…

– Ибо, – продолжал рабби Ицхак, не отводя своего потухшего взгляда от Давида. – В проклятии Божием всегда прячется благословение, а Его молчание в ответ на твои вопли может иногда сказать больше, чем все книги мира… Иногда мне кажется, – добавил рабби Ицхак, по-прежнему не отводя глаз от лица Давида и быстро моргая, словно ему в глаз попала соринка, – иногда мне кажется, что Всемогущий вообще не гневается и не проклинает, а то, что мы принимаем за его гнев или проклятие, есть не больше чем отражение нашего собственного состояния, как это было, например, с праведным Иовом, который, похоже, решил, что его праведность больше Того, Кто является ее Источником.

– Да, – сказал Давид, соглашаясь с рабби.

– А ведь мы всегда думаем, что Небеса ввели его в искушение, чтобы испытать его твердость, тогда как на самом деле, это он сам заслужил такие самодовольные Небеса, которые отдали его в руки зла и страданий.

Он помолчал немного и добавил:

– Чтобы разбить его каменное сердце, Святой пошел навстречу Иову, о котором три раза было повторено, что он праведник – так почему бы ему не ввести в искушение берлинского хлыща, который знал толк в парфюмерии, модной одежде и полагал, что лучше других понимает людей? Наверное, он тоже думал про себя, что он большой праведник, которому все разрешено, потому что он лучше всех.

– Почему Книга все же называет его праведным? – спросил Давид, делая вид, что не заметил, что рабби только что уже отметил это.

– Праведником для людей, может быть, – ответил, с трудом разжимая губы рабби Ицхак. – Для людей, но не для Святого, которого вряд ли очень уж сильно интересует наша праведность.

Жаль, не было рядом никого из движения «Евреи за ортодоксальный иудаизм» – подумал Давид.

Лицо рабби, который полулежал в кресле, накрывшись до подбородка теплым пледом, было похоже на плохо вылепленную из папье-маше маску. Потом он сделал над собой усилие и сказал:

– На самом деле, человек больше всего на свете не любит открыто посмотреть на самого себя. Стоит ему действительно непредвзято заглянуть однажды в свою душу, как он понимает, что он такой же праведник, как и эти самодовольные камни.

– Тогда кто может удостоверить нас в том, что мы не ошибаемся? – спросил Давид.

– Никто, – сказал рабби Ицхак, и легкая улыбка коснулась уголков его губ. – Никто не удостоверит нас и в том, что разрушая нашу жизнь, Святой действует нам во благо. Но никто не удостоверит нас и в обратном… А главное, – добавил он, переведя дух, – никто не удостоверит нас в том, что те беды, которые к нам приходят, мы вызываем сами. И тут нам не поможет ничто, даже если бы весь мир будет называть нас праведниками и без конца славить наши имена.

Он смолк и закрыл глаза. Сухая, мертвая рука выскользнула из-под пледа и пошевелила пальцами. Только теперь Давид услышал, как тяжело дышал рабби Ицхак.

Кажется, это было их последнее свидание и, прислушавшись, наверное, можно было расслышать голос Ангела Смерти, уже заводящего свою погребальную песню, – такую же безнадежную, как и ту, которую он пел когда-то над праведником по имени Иов…

75. С точки зрения Перельмана

«Знаешь, когда я понял, наконец, что нахожусь на Святой земле? – спрашивал Шломо в одном из своих ранних писем. – Никогда не догадаешься. Тогда, когда я впервые увидел бочку воды с налитым поверху керосином, который отпугивал комаров и мешал им принести потомство. Потом я, конечно, привык, но этот запах все равно по-прежнему чувствуется за всеми прочими запахами, словно напоминание о том, что под моими ногами лежит не что-нибудь, а Святая земля, обещанная нам четыре тысячелетия назад. И точно так же поступает Всемогущий, не переставая отпускать нам щелчки и затрещины, чтобы мы случайно не забыли, зачем мы здесь и что нам здесь следует делать».

«Все, слава Всевышнему, идет хорошо, и так как надо, – любил повторять Шломо Нахельман в своих письмах, – и, пожалуй, даже слишком хорошо, – добавлял он насмешливо, – а это уже наводит на разные подозрения».

В первую очередь, наводили на подозрения, конечно, регулярно приходившие письма от Арьи. В последнее время он явно захандрил и все время жаловался на отсутствие какого-нибудь стоящего дела, да к тому же стал сомневаться в необходимости его и Рахели поездки в Палестину, что вынуждало Шломо Нахельмана снова и снова браться за перо и объяснять Арье вещи, которые, казалось, были очевидны и без всяких объяснений.

И, тем не менее, он обстоятельно объяснял.

«Дорогой Арья, – писал он спустя полгода, отвечая на очередное из писем Арьи. – Ты сердишься, что дела наши, кажется, никуда не двигаются, а стоят, как ты говоришь, на одном месте, как сломанные часы. Наверное, ты забыл, что все великие дела свершаются незримо, невидимо для посторонних глаз, так что один только Всевышний видит и понимает смысл происходящего. Не могу поверить, что ты поддался унынию именно тогда, когда от нас требуется собрать все силы, чтобы делать ту, часто незаметную работу, которую требует от нас Небо. А требует оно от нас сегодня ждать, надеяться и быть готовыми, твердо веря, что обещанное Всевышним уже близко, так что если мы не замечаем этого сегодня, то наверняка заметим завтра. Это, знаешь ли, как тяжелый маховик, который начинает медленно раскручиваться, так что поначалу кажется – нет такой силы, способной стронуть его с места, но он все быстрее и быстрее набирает обороты, так что скоро начинает казаться, что нет на свете силы, способной остановить его движение».

«Дорогой Арья, – писал он в другом письме, отправленном с оказией. – Суета сует и всяческая суета, царящая вокруг, не должна заставлять нас брезгливо обходить эту суету стороной и делать вид, что нас интересуют только серьезные вещи. Всевышний и суету использует нам на пользу, и суетой Он ведет нас туда, куда Ему надо, наше же дело – открыть Ему навстречу наше сердце и прислушаться к тому, что Он нам хочет сказать. А сказать Он нам хочет всегда одно и то же, – чтобы мы сами взяли на себя бремя ответственности и показали, на что способны. Я догадался об этом не сразу, но когда догадался, то почувствовал долгожданные радость и покой, ибо я понял, что истина никогда не приходит к нам сама, но она всегда с охотою спешит помочь нам, когда мы делаем свой первый самостоятельный шаг, взвалив на свои плечи ответственность за последствия. И тогда неважным становится и окружающая тебя суета, и насмешки дураков, и тупость продажных турецких чиновников. Ты ведь знаешь, что со дня приезда я верчусь здесь, как белка в колесе у циркача, но в каждой насмешке, в каждом оскорблении, в каждой преследующей меня несправедливости, я вижу не досадные случайности, но Божий промысел, который всегда оберегает мою возможность поступить так, как кажется мне правильным и справедливым».

«Ты так уверенно говоришь обо всем этом, как будто обедаешь с Богом каждый день, – отвечал ему на это письмо Арья, демонстрируя, что и его характер может время от времени портиться. – Не стоит ли нам лучше отдать свои силы тому, что нас, так или иначе, заставляет делать сама жизнь, предоставив Небесам заниматься своими делами?»

«Собственно говоря, – отвечал Шломо Нахельман, – именно это я и имел в виду в прошлом письме. Разница только в том, что ты думаешь отгородиться от Неба, Арья, освободив его от необходимости заниматься нашей жизнью, поскольку мы в состоянии справиться с ней сами, тогда как я безоговорочно впускаю Всемогущего в свою жизнь, которая тем самым обретает новый смысл и новое содержание».

«Ты сам говорил, что наше дело только одно – ждать», – писал Арья.

«Ждать, а не бездельничать, – отвечал Шломо. – Потому что ожидание вовсе не есть безделье или отдых. Ожидание – само есть действие, ибо здесь речь может идти только об ожидании Всемогущего, когда ты с трепетом и содроганием ждешь Его одобрения или порицания, часто забывая, что для этого следует совершить хотя бы что-то, достойное Его внимания, – что-то, что свидетельствует о твоей готовности и твоем понимании, вот как сейчас, когда мы все ждем Божественного знака к действию, веря, что сумеем распознать его среди множества неверных знаков, наполнивших нашу жизнь».

От Рахели тоже приходили письма. Не такие частые, но зато довольно подробные. Она писала о своей семье, о работе в швейной мастерской, о том, как продвигается ее иврит, о городских новостях и общих знакомых и, казалось, что с каждым новым письмом, росла ее нежность и любовь, что особенно чувствовалось в ее вопросах об отъезде, которые с каждым письмом становились все настойчивее, тогда как письма Арьи, наоборот, становились с каждым месяцем все суше, короче и невразумительнее.

«Думаю, он просто влюбился в Рахель, – заметил как-то рабби Ицхак. – Просто влюбился в нее, ведь она того стоила. Но будучи человеком чести, он не сказал никому ни единого слова, хотя, конечно, она догадывалась о его чувствах и, как могла, старалась облегчить его сердечные страдания. Но любовь к Нахельману была, конечно, сильнее. Бог знает, почему она выбрала именно его. В конце концов, сердце женщины – это такая загадка, которую лучше без большой надобности не трогать».

Впрочем, находились заботы и помимо Арьи.