Небо было ужасно – зной не пожелал даже выбелить его. Это бы ничего. Зной не дошёл до милосердия белизны – властвовал жёлтый цвет и свет был жёлт, тягуч, не сушил, а исторгал липкие вещества из-под кожи. Первая Звезда неистовствовала.
Пейзаж – десятник знал это слово, так как хозяин вечно его, тово – употреблял и завсегда иронично: так вот, пейзаж сей самый не так чтобы радовал глаз. Ежли честно, а дамочек тут нету – растянул бы и двинул сей пейзаж так, чтоб не видать его до самой доски.
Желтизна покрывала ойкумену до горизонта – да и был ли той горизонт? Не шутка ль он? Жар выдавливал на равнине из камня жилы. Блеск давал надежду – то был Его блеск. И я не про Абу-Решита.
То был блеск Золота.
Зной! Надгробиями вывороченная порода покоилась по всему жёлто-красному сгоревшему призрачному плато. Пятиугольные холмы, подвластные силе Кишара, молча сносили удары жары.
Рабочие по тоскливому сигналу плоского круглого била расходились кто по казармам, грудой насыпанным к востоку под куполом звездозащиты, кто на участки. Из-под земли, начинавшей мелко дрожать, скорее ощущался, чем слышался спуск вагончиков.
До белизны выгоревшие чёрные робы с логотипом компании, скидываемые на ходу, рекой перекрыли движущиеся дорожки.
Ещё одна группа в оранжевых комбинезонах под конвоем, вооружённым обычным образом, направилась на запад к спуску в подземное жильё.
Серебряные солнечные батареи меркли под силой света – первая звезда, Солнце властвовала над этим бесконечно замкнутым миром и своих собственных вассалов словно в кулаке сжимала.
Десятник ждал, спокойно стоя башкой в солнце.
– Сила?
Он откликнулся на оклик, шевельнув плечом широким, будто под робой уложены доски. Длинный инженер, молодой, но измученный Солнцем до чёрных кругов под глазами, сошёл с дорожки и оглянулся на садящийся в версте катерок-шатун.
– Да тут какой-то шишмак вроде прибымши. – Ответил на невысказанный вопрос не слишком низким для такого головореза полуторным баритоном десятник.
– Кто?
– Да редактор.
Молодой аннунак на сложное слово не покосился, устало кивнул.
– Сочинение писать будут, вероятно. На тему доблести.
Инженер переложил из-под мышки, окружённой тёмным трудовым знаком, тяжёлый зубодробитель для глухой руды, под другую, такую же, и сделал пальцами клювик. Пооткрывал клювик, безмолвно изобразив устами «ля-ля».
– А то. Ты иди до жены, я его обратаю. И в шоколад закатаю.
Инженер улыбнулся слабой улыбкой.
– В самом деле. Спасибо, дружище.
– Ходи, ходи.
Инженер откровенно спешно удалился. Десятник посмотрел вслед без ухмылки. Представил, что увидел редактор с неба, оглядел треноги, квадрат сто на сто с какой-то неладной жидкостью, отделитель, ржавый и недостойный второго взгляда.
Злато ты моё.
Лён. Белые нити. Нин провела гребнем, наблюдая, как между зубцами выходят тонкие полосы света. Она вспомнила старую историю о том, как девушки спасли фею озера от чудовища. В награду им был дарован лён, его культура, красота и благородная прохлада.
Она смотрела, как упал волосок, прямой, как линия в бесконечности. Он падал, отражаясь в её глазах. Страница отвечала оглушительным шелестом бури.
Нин зажмурилась, услышав грохот падения волоса.
Если бы в комнате был внешний источник света, волос бы зажёгся на острие. Но ни Первой Звезде, ни трём лунам нет доступа в комнату.
Она была недавно перестроена. Возле дома в садике ещё стремятся, соревнуясь с тополями, взлететь леса. Тополя вековые. Здесь всё так быстро растёт. Двенадцать тысяч лет?
Нин думала, закручивая драгоценный лён в небрежный узел резкими движениями. Разве так обращаются со столь прекрасным украшением? Но она знала, на что она способна. Знает ли кто-нибудь, насколько она сильна и решительна?
Губы, изогнутые луком сжались, не утратив красоты. Но если бы её кто-нибудь увидел, то не сказал бы, что это их маленькая беленькая Нин, кроткая врачиха, ради услаждения врождённого стремления к совершенству, ставящая безобидные опыты.
Она подцепила коготком волос со страницы. Во имя шутки прочла ту строчку, которую подчеркнул волос. (Иногда она любила древние суеверия).
Прочитала и усмехнулась, захлопнула книгу, оставив на месте биологическую закладку.
Никто не прочтёт.
Включила новый, недавно опробованный Мегамир – эта версия была доработана лично ею. В комнату легко вошли призраки всех комнат её усадьбы.
Перелистывая взглядом комнаты, она нахмурилась и уже сама мысль её приоткрыла самую дальнюю дверь. Она посмотрела вниз – там, под полом…
Впрочем, к ней можно пройти из сада… Посмотреть на тополя-трёхлетки?
Командор только высадил гостя и сразу смотал на другую посадку. Десятник ровно секунду зрел схваченные бечёвкой дула новых карт в кабине и – поминай. Полюбопытствовал лишь тогда гостем. Редактор был дядя молод, редковолос и толстоват, в пиджаке. Пожалуй, ровесник наших-то, предположил про себя десятник. Но в госте было что-то, что преждевременно его старило. С простодушием натурально умного аннунака десятник решил, что виной сидячий образ жизни. Молодые господа всегда в трудах, полсуток в вертикальном положении, хозяин так тот и вовсе может по две ночи, так сказать, не ложиться. А этот, видать, соблюдает режим дня. Гость горячо и с нарочитой свойственностью пожал ему лапу пухлыми душистыми пальцами.
– В Новый Дом вас свести, твоё благородие?
Дядя наотрез отказался, пожелал сразу полезть под землю. Так он выразился.
Как скажете, как скажете, молвил в уме десятник, потёр плешь, велел дяде надеть шляпу и повёл, мощно закрыв на мгновение весь свет спиной-комодом.
– Командор вас хоть покормил на орбите-то?
Редактор словно бы удивился, что так вольно говорят о командоре, но справился.
– Да… премного благодарен.
– Полезли, пан?
– Полезли. – Только и вякнул бедняга-редактор.
В полутьме коридора жар не ослабел, только ядовитее сделался, сушь подземелья полезла в горло нехорошо. Десятник объяснял, роняя грубые весомые слова:
– Вниз в голову спуск. Вроде как в кроличью нору.
Интересно, что кролик думает. Так, трясясь и страдая, что выглядит смешно, подумал посетитель.
– Дробилка.
– Винт.
– Метла бабья.
Десятник осклабился, вертя в пазах что-то вроде большого совка для мусора.
– Садишься, аккурат, той штукой, что для того завсегда снаряжена, едешь. В трудных местах.
Речка руды блеск источала, понравившийся редактору, почитавшему кое-что в литературе.
– Богатая.
Почему шахтёры все такие красивые, подумал он. Сплошь лбы, носы и подбородки – все такое рельефное, как у высших с Нибиру не увидишь часто.
Жгучий короткий кашель одного из них, видного атлета-старика испугал его. Тот был в робе, прочие в деликатных длинных трусах. Десятник понял.
– Они не при краватке, панычу. – Трогая место, зарезервированное цивилизацией для галстука, объяснил он. – Дюже жарко.
Редактор оглядывал новый мир – особенно всё-таки изумляли рабочие. Все шахтёры сродни Хорсам. Десятник, с которым он демократично поделился мыслью, сделал губы:
– Мабуть, Хорсы тута и зародились, постепенно, знать, почернели.
И загоготал так, что сделался лешим из сказки. Потом прервал смех, засветил вежливо фонарём в лапе в личико редактору, оглядел.
– Да вы здесь кабыть бывали. При свете не признал. А тута возраст изгладился, вы помолодели, господин, смотрю… бывали?
Тот улыбнулся бледно.
– Да… бывал.
Они возвращались. Вагончик напоследок подкинул его. Он с ужасом оглядел пустое пространство, где играло смертное Солнце, кладбище руды.
«Не забыть».
– Простым, так сказать, солдатом.
– Теперь-ка вы, – прищурился, – генерал?
Тот пожал плечом. Предположил с робостью:
– Ну, полковник?
Десятник занёс лапу, и тот едва заметно пожался, но лапа опустилась милосердно на плечо. Редактор не поморщился. Страшные работяги усмехались вдалеке. Редактор видел зубы на чёрных лицах.
– У нас тута имеется полковник. – Поднял десятник бровь густую с усилием тысячелетней игривости. – Хороша.
– Дама?
– Сказано – полковник. А чего вы тогда не остались? Целинку подымать? Самое для молодых дело.
Редактору тут показалось уже нарушение субординации, но он сдержал внутри поднимающееся давно возмущение – с той минуты, как командор Энлиль сир Ану молвил ему, сажая одной рукой катер, другой же протягивая ему блокнот-навигатор: «Господин редактор, позаботьтесь о себе на нашей земле».
– Не сложилось.
– А.
Их земля, видите ли. Колония вы. В новостях с уважением, но всегда в меру, в меру. Мера – черта божественная. А тут – гонор, звезда светит, как в сломавшемся солярии, низший класс свободен в словах и жестикуляции.
Сам командор, конечно, внушал уважение беспредельное – но и он, с природным золотым венцом, с чистейшим профилем, с покрасневшей благородной кожей на запавших щеках и выбритом подбородке, – оказался всё же не таким, как ожидалось в редакции.
Царский главный сын был худой и сильный, слишком выставились кости глазниц, что-то непонятно жестокое померещилось в добрых глазах, голубых, в соломенных ресницах, слипшихся от того, что командор вспотел, управляя катером, рассчитанным на команду, один. А на шее порез от чрезмерно трудолюбивого бритья. Эта чрезмерность во всём – без края степь не степь, непрорванное пламя под жёлтой выжженной землёй, пугающая неприкрытая нагота труда, пот крепкий как духи. Страсти чувствуются, как в монастыре, где собрали слишком много бывших разбойников.
Говорит главком нарочито тихо, будто горлышко сдавило. Будто напугать не хочет. И это-то пугает. Кто они? Аннунаки?
Десятник позвал:
– Ваше это благородие, ступай умоисси. Я до хозяина.
Энки громко сказал, почти не щурясь на этот лукавый свет:
– Летит и светится моя судьба.
Десятник, гигантским задом к нему, разворачивая свёртки, отозвался с одышкой:
– Чего?
– Я сны хорошие видел. – Пояснил, улыбаясь.
Сны хозяина десятника не интересовали. Он распрямился с кряканьем или кряхтеньем.
– Это вот. На-ка.
Энки принялся помогать разматывать трос, вытягивая, как фокусник изо рта, из свёртка:
– А ты, Силыч, сны-то видишь?
– Бывало.
Десятник мигнул.
– Бывало.
Энки погрозил.
– Не те. Ты вот, я не пойму, крякаешь или кряхтишь?
Десятник вдруг улыбнулся.
– Сам, хозяин, вот уже тысяч двадцать лет понять не могу.
Энки по-женски вздохнул, перехватив трос через вздувшуюся крупными мышцами красно-коричневую руку.
– По-эридиански время считаешь.
– Где живу, об том и считаю. – Не вполне грамотно, но внятно срезал.
Энки закрепил трос. Рожа хозяйская, славная и ладная, блестящая, как ботинок, обросший щетиной, выглядела озабоченной.
– Слабоват.
– И не говори, сир. Такой волосню бабе завязывать бы не дал. Оборвётся.
Побросали связки пудового троса на крюки, ещё поругали качество. Энки вышел на солнышко, ужасно насвистывая, постоял, мирно подставляя тело в протёртой светом одежде тому же свету – терзай меня, терзай.
Десятник вылез из норы плешью-красавицей, посмотрел.
– Рубаху смени, хозяин.
Энки, сделавший пару шагов по каменистому выцветшему пятаку, оглянулся.
– Лётчик, что ль, герпес какой привёз?
– Газетчика.
– Ага.
Пошёл. Не оглядываясь, вытянул руку, махнул.
– Сменю.
Перешёл диспетчерский путевик, сунулся в конфетную будку – пощупал пятернёй «конфеты» – большие баллоны с эрзац-электричеством. Выходя, вспомнил наказ десятника и принялся стаскивать рубаху. Энлиль стоял возле будки. Братец, чистенький и беленький – картинка – сразу рассердился, но поздоровался хорошо и спокойно. Пожимая грязной широкой ладонью узкую сильную ладонь, Энки спросил:
– Сам как?
– Твоими молитвами. – Сухо ответил командор – не любил разбитного лексикона. И начал:
– Тут редактор главного столичного еженедельника.
Энки насупился.
– Не знал, что в Шуруппаке есть еженедельники, кроме еженедельных походов в… Ты понял? Или ты уже до того дотрудился, что не понял? Правда, у Нин в медпункте есть стенгазета. Про москитов.
Энки шумно почесался.
– Прекрати. Чтоб вёл себя.
– Есть, сир.
– И почему ты голый?
Энки обрадовался, подбоченился с зажатой в кулаке рубахой.
– Жарко!
– Приведи себя в нормальный вид. Нам не хватало колоритных снимков.
– Пусть женщины радуются, жестокий. И что вы раскомандовались мною?
Энлиль удовлетворенно кивнул.
– Твой вышибала тебе слюнявчики меняет. Хорошо, хоть кого-то слушаешь.
Энки уходя, обернулся:
– Так ты понял? Про москитов? Сильно кусают, черти. Меня вот укусили. Хочешь, покажу? Ты не забудешь.
– Ты куда? – (Не в норме, никогда не кудакает.)
Энки воздел руки, опустил…
– Туда, куда и царские сыновья своими ногами ходят. Можно?
– А ты бы мог не всё жестами объяснять? Я понимаю вербалку.
– Тогда в медпункт сходи. Раз у тебя с вербалкой хорошо.
Энлиль, хоть и так на осанку не жаловался – будто ему линейку к спине привязали, – ещё чутка распрямился, как парень на поле боя, которому врага на спине нести сто вёрст. Выгоревший мундир натянулся на плечах наотлёт, глаза потемнели.
Энки гаденько улыбнулся.
– Сходи, сходи.
Энлиль посмотрел на отвернувшегося и передёрнувшего плечами Энки. Тот обернулся и проорал издалека:
– А ты куда?
Энлиль крикнул:
– На кудыкину гору!
Энки кивнул – расслышал, и, отойдя, подскочил и вдарил подмёткой о подмётку. Достигается, очевидно, длительными упражнениями.
В таком-то вот неплохом настроении решил Энки побывать по дорожке домой – помоюсь, что ли, в самом деле – у сестры.
Он открыл купол их семейным общим знаком, начертив его по дрожащему от зноя мареву указательным перстом. Белый домик, калитка. Высокое до полу окно в сад, блестят белейшие нежнейшие занавески, которые то неподвижны, то расхаживают от ветерка с полянки.
Энки любовно, с благоговением чумазого мужика отодвигая занавески, залез в окно, прошёлся по комнате. Свет Звезды обуздан. Комната нибирийской девы, притом девы учёной. Ах, маленькая наша…
Он заметил, что в анфиладе на пару пальцев приоткрыта дверь. Ведомый своим главным приоритетом, заимствованным у профессора Рики Тики Тави – «пойди и посмотри» – Энки втянулся в коридор. Открыл дверь и долго молчал. Воровато оглянулся и исчез за дверью.
Чудаковато здесь. Наверное, потому что в комнате отсутствует окно. Конечно, в этом нет ничего такого. Но… маленькая белая Нин, её светлая душа. Он здесь не бывал. В смысле, в… ну, вы поняли.
Энки с возрастающим чувством недоумения осмотрелся: красные, нет, багряные, густо-багровые шторы полузакрывают обманку – арочное окно в переплёте красного настоящего дерева. За окном – чернота. Это, наверное, тот самый дополнительный трюк для Мегамира – отсюда можно, как сплетничали рабочие, увидать даже световые башни возле Плуто.
Энки шагнул к шторам, толкнул столик со стопкой вкривь и вкось сложенных книг.
Ах, Нин – да ведь это старые настоящие книги. И кто их читает?
Подняв книгу, Энки подержал её в ладони – и она открылась. На странице лежал волос Нин. Но тут же книга упала из руки Энки. Перед ним развернулся Мегамир Нин. Что это?
Энки затаил дыхание. В дальней комнате стали открываться шкафы с образцами.
Стеклянные страницы перелистывала как будто рука Энки. Наконец, всю комнату заслонило изображение…
Они крутились вокруг Энки. …Волосы?
Волосы!
Он прищурился. Да это семейный архив!
Все оттенки золота – тускло-прокуренный порочный волос деда. Рыжий и светящийся короткий – мамочка… чистое золото Энлиля.
А вот белый, просто белый волос Нин. Лён… а вот и мой – рыжий и толстый. Проволока просто. Пробы негде ставить.
Энки прикусил губу. Хорошо, что здесь нету супа.
Волосы скручивались и разлетались. Видна была их структура, разные оттенки в необычном освещении.
Он подумал. Думал по правде, этак. С напряжением мысли. Аж волосы зашевелились.
И вдруг лён и проволока сблизились и закрутились. Два волоса вращались вместе в неистовом вальсе.
Энки показалось, что он сдвигает их своей мыслью… И тут его чуткий слух, инстинкт, вроде как у Сушки, когда он ищет молоко, подсказал ему – во дворике кто-то идёт милыми лёгкими ногами.
Энки, как бешеный, хлопнул книгой по столу. Мегамир закрылся. Он выскочил из странной комнаты. Он знал, что не признается Нин в том, что наделал.
Дверь в белую девичью гостиную открылась. Нин вбежала и сразу подозрительно уставилась на брата. Энки, в несвежих одеяниях, но с лицом свежим, как рассвет, безмятежно сидел на полу возле книжных полок.
Он встал, не опираясь руками.
– Я тут старался ни к чему не прикасаться. Ничего тебе тут не запачкал.
Нин сделала над собой усилие, чтобы не кинуть взгляд в анфиладу.
– Что тебе? – Нелюбезно спросила она, зачем-то трогая узел волос над затылком.
Энки проводил её движение взглядом карих ясных глаз.
– Вот сейчас разобижусь вдребезги. Я пришёл…
Энки обошёл Нин по кругу.
– Пришёл, сел на пол…
Нин окончательно успокоилась… Энки от явного нечего делать зашебуршился на откинутой столешнице секретера – древнейшая штука, из детской в Нибиру привезена. Ему попался какой-то журнал, очень старый. Он листал его под взглядом Нин с умно-глупым видом. Вернулся на страницу, которую залистнул.
Энки повертел, рассмотрел с видом сыщика оборванный край, перевернул, зашевелил губами.
– А что… – Начал он, поглаживая свой живот и подымая взгляд на зачем-то пытающуюся остановить занавески Нин.
– Нечего трогать мой рабочий стол. Сам знаешь, у меня чудес много. Так и в лягушку превратишься.
Нин бросила на него короткий скользящий взгляд, и Энки сразу рассердился.
– Если я такой грязный, что тебе противно смотреть на меня, даже останавливать взгляд на моём, понимаешь, лице – так и скажи. И нечего лицемерить.
Нин помедлила и спокойно сказала:
– Энки, ты, правда, чрезвычайно грязен. Мне, действительно, немного страшно смотреть на тебя, но ещё страшнее представить, что тебя увидит командор. Он, как тебе известно, не терпит малейшей расхлябанности.
Энки сразу утешился и махнул.
– Он меня уже видел и не умер. А что это, зачем это, какая-то дата записана… – Шерудя глупыми пальцами в журнале, молвил он.
– Не пойму… – Нин посмотрела на журнал. – Тебе, мой друг, что за дело? – Мягко добавила она. – Это могут быть мои рабочие записи и… рабочие записи. Положи, пожалуйста, на место.
– Чувствую, – не положив журнал и продолжая бездарно тискать полиграфическое изделие, – что мне тут не рады.
– Энки, у тебя неприятности, что ли? Положи, пожалуйста.
– Чиселки какие-то. Это когда же было? Три года, три года… Какие неприятности? Какие неприятности? Ах, нет. То есть, да. Ну, да. Неприятности. В смысле, Энлиль притащил сюда какого-то начальника.
– Вероятно, это пресса. Положи, пожалуйста. Помню, Энлиль нам с медсёстрами говорил.
– А мне нет. Мне никто ничего не говорит. Мне вот, спасибо, Силыч словечко молвил, он меня не бросит. Более я никому не нужен. Можно, я у тебя умоюсь?
– Нет.
Энки, не веря ушам, переспросил:
– Это почему?
– Если тебе угодны объяснения, изволь – я люблю свой дом и не хочу, чтобы он превращался в руины. Что несомненно произойдёт, если ты заведёшь привычку тут умываться.
Энки был так оскорблён, что в поисках достаточно разящих слов очень долго молчал.
– Так, значит?
– Иди, родной. Иди, сделай, что тебе Силыч сказал.
– Куда положить? – Упавшим голосом спросил он, протягивая Нин свёрнутый наподобие телескопа журнал.
Она мягко забрала и, посмотрев в телескоп, улыбнулась. Энки сразу обрадовался, почуяв, что нравоучения закончились.
– Я бы очень осторожно умылся. Так слегка, обещаю.
Нин посмотрела на то, как Энки символически плюнул себе в кулак и повозил по лицу. Она покачала головой, пытаясь разгладить страницы.
– Тебе дорога эта дата? – Задушевно спросил Энки.
Нин поманила его пальцем, и когда Энки склонился к ней, прошептала:
– Вода. Мыло. Мыло. Ещё мыло. Много мыла. Иди.
Энки посмеиваясь, вышел из собственного дома, где он не нашёл мыла, ступил на первую ступень винтовой лестницы, как снизу окликнули.
Энки свесился над высохшей речкой, где посреди стоял десятник. Плешь красная в венчике. Что-то случилось.
– Чего? На редакторе кто-то женился?
– Ни.
Десятник собрался и, выдохнув тревогу, спокойно сказал:
– Здесь на номер седьмой …маленькая неприятность.
– Дуэль, что ли?
Впрочем, медлить не стал, сбежал вниз, оглаживая на случай встречи с редактором рубашку.
Он увидел сидящих, как птицы на взрытых холмиках, рабочих, курящих сигареты, чего не делают птицы.
Сбоку его привлёк одноглазый красавец в туго повязанной по грязным кудрям тряпке и примерно такой же вместо нижней части одеяния. Верхней не было и торс одноглазого лоснился, как латы. Сидя как лесоруб, одноглазый чрезвычайно элегантно поставил локоть на поднятое колено и пускал дым неторопливыми клубами, как завод во времена плановой экономики.
Энки принялся соображать.
– Привет, ребята.
– Здравствуй, барин.
Энки опустил лицо и выпятил ладонь, помотал выставленным чубастым лбом.
– Э, так не пойдёт. Нет. Забудем сразу. Трепотня насчёт верхов, которые не могут, а низы чего-то там серчают – эт не по мне, ребята.
Ответ был мгновенный и непечатный в дыму. Одноглазый, который у них, конечно, навроде президента курительного клуба, весь затрепетал.
– Попользовались, крепостники. Будя. – Сказал бледный с опухшим тяжёлым лицом рабочий в строительной куртке, завязанной вокруг мощного стана.
– Без профсоюза говорить не будем. Можешь не строить из себя крутого.
– Я и не строю. – Расстроено ответил Энки и почесал подбородок. – Вот ни трошечки.
Опухший шагнул к нему.
– Работа прекращена в полдень. Смена не выйдет. Собирайте ваших.
– Да? – Удрученно сказал Энки.
– Профсоюзный лидер – два. И вызовите с Родины… чтоб нибириец. Ваших чокнутых аннунаков не треба. С ними и языком не двинем.
– У вас, как я понял, какие-то нехорошие враждебные намерения?
Сзади подошёл десятник, каменными глазами оглядел собрание – двигались белые как яйца глазные яблоки с малыми выцветшими радужками. Он, а за ним мятежники и Энки, оглянулись на знакомый звук.
Дорожки зашевелились, пошли пассажирские буйки.
Над головами пролетел и усилился ропот.
– В товарняке тоже бунтуют.
– Но не все. Буйки вон, один, третий. Даже один грузовой.
– Это у кого дома семья осталась. Кого можно за горло взять. – Вдруг сказал непохожий на прочие голос.
Нарочито хамский, но металлически напряжённый. Энки нашёл говорившего. Наконец, президент-курильщик развязал язык.
Десятник хотел высказаться, но оставил свой большой язык лежать неподвижно за зубами.
– Пой ты, хозяин. – Негромко молвил он Энки в ухо. – Я только испорчу.
Энки сказал, ни на кого не глядя:
– Обдумаю я, это самое.
Повернулся к десятнику.
– Силыч.
Отошли под звенящее молчание.
– Ну, ты спел. – Печально заметил Силыч.
Энки отмахнулся.
– Подумать надо, друг.
– Чего тут думать. Пущай пушки господина командора думают. Вона. Взбунтовались по-старинному. По полной. Даже от снегирей представитель. Из клетки послание сунул конвоиру.
– Сколько тебе раз повторять, снегири тоже аннунаки. Только это оступившиеся аннунаки.
Солнце тут врезало Энки, он потёр плечо.
– Горячий поцелуй.
– Чего? Братику изволите свистнуть? Или тово… Звонить деду? – От волнения, охватившего тисками сильную тушу, еле пробормотал десятник.
– Да не. Без нас, я думаю… позвонят и свистнут. Эвон, крутятся тут. Костюмы.
– А тут ещё этот шишмак. – Переживал десятник.
– Ну, их. – Энки подумал вслух. – Сдать бы его Нин, в кокон бы замотала, вылупилось бы чего талантливое.
– Он теперь напишет.
– О, я вас умоляю. Это меня беспокоит меньше всего. Вот этот курильщик – это личность. Вот писатель хороший был бы. Если бы в революцию не подался. Лаконик.
– Он у них неофициальный лидер.
– А есть официальный? – Ужаснулся царский сын. – Ох, ты, чудны дела. Пойду говорить, совру чего. Мороженое куплю, в кино, это, поведу. Есть у нас кино?
– Как не быть.
Заторопились оба. Вернулись, и возвращение противников с полдороги вселило сразу ужас в робкие души мятежников.
Они, бедолаги, отступили. Некрасивы были их лица, опечаленные и неверующие. Кто чуть смелее, тот не сразу сделал шажок, многие же – почти все – отошли покорно и с опущенными взглядами.