– Кто же такие? – спросил Вихров.
– Да наши Марлинский[61], Бенедиктов[62] – это тоже поэты весьма громких и трескучих фраз и весьма малого поэтического содержания.
Павлу очень нравились оба эти писателя, но он уже и высказать того не решился, сознавая, что Неведомов дело это гораздо лучше и глубже его понимает.
В такого рода разговорах они, однако, просидели часов до двенадцати. Наконец, Павел, утомленный разного рода событиями дня, встал.
– До свиданья, позвольте мне бывать у вас и пользоваться вашими наставительными и приятными беседами! – проговорил он почтительным голосом.
– Очень рад буду вам всегда, – сказал Неведомов.
Павел пришел в свой номер в весьма миротворном расположении духа. Ванька его встретил также веселый; он очень уж был рад, что они переехали от Макара Григорьева, которого он сразу же стал ненавидеть и бояться.
– Что, Иван, здесь хорошо? – спросил его Павел, раздеваясь и ложась на постель.
– Хорошо-с. Сейчас я ужинать ходил, щей важных дали похлебать, – отвечал тот и бессовестно в этом случае солгал, потому что ему дали совершенно протухлых щей, так что он едва их доел.
V
Студент Салов
Павел, согласно прежнему своему намерению, поступил на математический факультет. Первую лекцию ему пришлось слушать из аналитики. Когда он пришел в университет, его послали в большую математическую аудиторию. Огромная комната, паркетные полы, светлые ясеневые парты, толпа студентов, из коих большая часть были очень красивые молодые люди, и все в новых с иголочки вицмундирах, наконец, профессор, который пришел, прочел и ушел, как будто ему ни до кого и дела не было, – все это очень понравилось Павлу. Профессор для первого раза объяснил, что такое математический анализ, и Вихров все его слова записал с каким-то благоговением. Затем следовала лекция богословия, в большом уже зале. Собрались все четыре факультета, между которыми много было даже немолодых людей и всевозможных, должно быть, наций. Законоучитель, весьма представительной наружности, в протоиерейской камилавке и с докторским наперсным крестом, уселся на кафедре; такого рода зрелище показалось Павлу просто великолепным. Протоиерей говорил о разных языческих религиях и показывал преимущество над ними христианской веры. Вихров все это знал, но, тем не менее, и эту лекцию записал с буквальною точностью. Через несколько времени профессор словесности уничтожил перед своими слушателями все проходимые ими прежде риторики, говоря: «Милостивые государи! Вас учили, что источники изобретения: кто, что, где и при каких обстоятельствах?.. Но я вас спрашиваю, милостивые государи, кто, сев писать сочинение, станет задавать себе подобные вопросы, и каково выйдет сочинение, изобретенное подобным образом?.. Источники изобретения, милостивые государи, – это внутренний нравственный мир человека и окружающая его среда: вот что дает вдохновение и материал художнику!»
Молодой студент мой и с этим был совершенно согласен. Когда он возвращался домой из университета, с приобретенным им умственным сокровищем, ему казалось, что все на него смотрят, как на будущего ученого. Дома он сейчас же принимался все записанные лекции переписывать набело, заучивать их наизусть. Недели через две, потом, у него явилось новое занятие или, лучше сказать, увлечение. Тот же профессор словесности задал студентам темы для сочинений. Вихров ужасно этому обрадовался и выбрал одну из них, а именно: «Поссевин[63] в России», и сейчас же принялся писать на нее. Еще и прежде того, как мы знаем, искусившись в писании повестей и прочитав потом целые сотни исторических романов, он изобразил пребывание Поссевина в России в форме рассказа: описал тут и царя Иоанна, и иезуитов с их одеждою, обычаями, и придумал даже полячку, привезенную ими с собой. Целые две недели Вихров занимался над этим трудом и наконец подал его профессору, вовсе не ожидая от того никаких особых последствий, а так только потешил, в этом случае, натуру свою. Невдолге после того профессор стал давать отчет о прочитанных им сочинениях. Он их обыкновенно увозил из университета на ломовом извозчике и на ломовом же извозчике и привозил. Взойдя на кафедру, он был как бы некоторое время в недоумении.
– Милостивые государи, – начал он своим звучным голосом, – я, к удивлению своему, должен отдать на нынешний раз предпочтение сочинению не студента словесного факультета, а математика… Я говорю про сочинение господина Вихрова: «Поссевин в России».
У Павла руки и ноги задрожали и в глазах помутилось.
– Господин Вихров! – вызвал уже его профессор.
Павел встал.
Профессор, как бы с большим вниманием, несколько времени смотрел на него.
– В вашем сочинении, не говоря уже о знании факта, видна необыкновенная ловкость в приемах рассказа; вы как будто бы очень опытны и давно упражнялись в этом.
– Я давно уж пишу! – отвечал Вихров, с дрожащими губами.
– Упражняетесь в этом!.. Прекрасно, прекрасно!.. У вас положительное дарование! – И профессор мотнул Вихрову головой в знак того, чтобы тот садился.
Павел опустился – от волнения он едва стоял на ногах; но потом, когда лекция кончилась и профессор стал сходить по лестнице, Павел нагнал его.
– У меня целая повесть написана, – сказал он, – позвольте вам представить ее!
– Представьте, – сказал профессор, уже с удивлением взглянув на него.
Вихров на следующую же лекцию принес ему свою повесть «Чугунное кольцо».
Профессор взял у него тетрадку.
Целую неделю Вихров горел как на угольях. Профессора он видел в университете, но тот ни слова не говорил с ним об его произведении.
Наконец, после одной лекции он проговорил:
– Господин Вихров здесь?
– Здесь! – отвечал Павел, опять с дрожащими губами.
– Прошу вас сегодня зайти ко мне вечерком; я имею с вами поговорить!
Вихров рад был двадцать – тридцать раз к нему сходить.
«Что-то он скажет мне, и в каких выражениях станет хвалить меня?» – думал он все остальное время до вечера: в похвале от профессора он почти уже не сомневался. Часу в седьмом вечера, он почти бегом бежал с своей квартиры к дому профессора и робкою рукою позвонил в колокольчик. Человек отпер ему и впустил его; Павел сказал ему свою фамилию. Человек повел его сначала через залу, гостиную. Вихров с искреннейшим благоговением вдыхал в себя этот ученый воздух; в кабинете, слабо освещенном свечами с абажуром, он увидел самого профессора; все стены кабинета уставлены были книгами, стол завален кипами бумаг.
– Здравствуйте, садитесь! – сказал он ему ласково.
Вихров сел.
– Я позвал вас, – продолжал профессор, – сказать вам, чтобы вы бросили это дело, за которое очень рано взялись! – И он сделал при этом значительную мину.
Вихров покраснел.
– Почему же? – спросил он.
– Потому что вы описываете жизнь, которой еще не знаете; вы можете написать теперь сочинение из книг, – наконец, описать ваши собственные ощущения, – но никак не роман и не повесть! На меня, признаюсь, ваше произведение сделало очень, очень неприятное впечатление; в нем выразилась или весьма дурно направленная фантазия, если вы все выдумали, что писали… А если же нет, то это, с другой стороны, дурно рекомендует вашу нравственность!
И профессор опять при этом значительно мотнул Вихрову головой и подал ему его повесть назад. Павел только из приличия просидел у него еще с полчаса, и профессор все ему толковал о тех образцах, которые он должен читать, если желает сделаться литератором, – о строгой и умеренной жизни, которую он должен вести, чтобы быть истинным жрецом искусства, и заключил тем, что «орудие, то есть талант у вас есть для авторства, но содержания еще – никакого!»
Герой мой вышел от профессора сильно опешенный. «В самом деле мне, может быть, рано еще писать!» – подумал он сам с собой и решился пока учиться и учиться!.. Всю эту проделку с своим сочинением Вихров тщательнейшим образом скрыл от Неведомова и для этого даже не видался с ним долгое время. Он почти предчувствовал, что тот тоже не похвалит его творения, но как только этот вопрос для него, после беседы с профессором, решился, так он сейчас же и отправился к приятелю.
– Где вы пропадали? – воскликнул тот ему.
– Все занимался, – отвечал Павел немного сконфуженным голосом.
– Ах, кстати, – продолжал Неведомов, – тут с вами желает очень познакомиться один господин.
– Кто такой? – спросил Вихров.
– Некто Салов – студент; он говорит, что земляк ваш, и просил меня прислать ему сказать, когда вы придете.
– Я очень рад, – отвечал Вихров.
Неведомов встал, вышел в коридор и послал человека к Салову. Через несколько времени, в комнату вошел – небольшого роста, но чрезвычайно, должно быть, юрковатый студент в очках и с несколько птичьей и как бы проникающей вас физиономией, – это был Салов. Неведомов сейчас же познакомил с ним Вихрова.
– Мне про вас очень много говорили, – начал Салов, устремляя на Павла довольно проницательный взгляд, – а именно – ваш товарищ Живин, с которым я был вместе в Демидовском.
– А! – произнес Вихров. Живин был тот гимназист, который некогда так искренно восхищался игрою Павла на фортепьянах.
– И он-с мне между прочим говорил, что вы великий актер, – продолжал Салов. В голосе его как бы слышалась легкая насмешка.
– Да, я довольно хорошо играю некоторые роли, – сказал Павел, нисколько не сконфузясь.
– Говорил-с! – повторил Салов. – И у него обыкновенно были две темы для разговоров, это – ваше сценическое дарование и еще его серые из тонкого сукна брюки, которые он очень берег и про которые каждое воскресенье говорил сторожу: «Вычисти, пожалуйста, мне мои серые брюки получше, я в них пойду погулять».
Такое сопоставление его дарований с брюками показалось Вихрову несколько обидным, но он, впрочем, постарался придать такое выражение своему лицу, из которого ничего не было бы видно, так, как будто бы он прослушал совершеннейшую чепуху и бессмыслицу. Салов, кажется, заметил это, потому что сейчас же поспешил как бы приласкаться к Павлу.
– Впрочем, то же самое подтверждали и другие ваши товарищи, так что слава эта за вами уже установившаяся, – проговорил он.
Павел и на это ничего ему не сказал.
– А вы давно из Демидовского перешли сюда? – спросил он, в свою очередь, Салова.
– Второй год уж!.. Там профессора или пьянствуют или с женами ссорятся: что же мне было при этом присутствовать? – проговорил поспешно Салов.
– Здесь и не делают этого, да вы немного ими, кажется, интересуетесь, – заметил ему с улыбкой Неведомов.
– Некогда все! – отвечал Салов, в одно и то же время ухмыляясь и нахмуриваясь. Он никогда почти не ходил в университет и все был на первом курсе, без всякой, кажется, надежды перейти на второй.
– Ну, батюшка, – обратился он как-то резко к Неведомову, ударяя того по плечу, – я сегодня кончил Огюста Конта[64] и могу сказать, что все, что по части философии знало до него человечество, оно должно выкинуть из головы, как совершенно ненужную дрянь.
– Уж будто и совсем выкинуть из головы? – спросил Неведомов несколько насмешливо.
– Выкинуть-с! – повторил Салов резким тоном, – потому что Конт прямо говорит: «Мы знаем одни только явления, но и в них не знаем – каким способом они возникли, а можем только изучать их постоянные отношения к другим явлениям, и эти отношения и называются законами, но сущность же каждого предмета и первичная его причина всегда были и будут для нашего разума – terra incognita».[65]
– Кант[66] почти то же самое говорит, – возразил, как бы в некотором недоумении, Неведомов.
– Сделайте милость! – почти закричал на него Салов. – Ваш Кант положительнейшим образом признавал и все эти субстанции, точно так же, как Гегель[67] выдумал какого-то человека как микрокосм, – все это чистейшая чепуха! Помилуйте, одно это, – продолжал кричать Салов, как бы больше уже обращаясь к Павлу: – Конт разделил философию на теологическую, метафизическую и положительную: это верх, до чего мог достигнуть разум человеческий! Теология, говорит, есть форма мышления полудиких народов, метафизика есть переходный период, и наконец позитивизм есть последнее слово здравого, незатуманенного ума человеческого.
Неведомов, при этих словах Салова, усмехнулся.
– Чему вы смеетесь? Чему? – обратился к нему Салов с азартом.
– Тому, – отвечал тот кротко, – что нельзя же, прочитав первую попавшуюся под руку философскую систему, уничтожить и почеркнуть ею все прочие.
– Нет-с, можно, если она удовлетворяет всем требованиям моего ума. Ведь, не правда ли, что я прав? – обратился Салов прямо уже к Павлу. – Вы, конечно, знаете, что отыскивают все философии?
– Начало всех начал, – отвечал тот не без улыбки.
– Начало всех начал, – повторил Салов. – А Конт им говорит: «Вы никогда этого начала не знали и не знаете, а знаете только явления, – и явления-то только в отношении к другому явлению, а то явление, в свою очередь, понимаете в отношении этого явления, – справедливо это или нет?
– Это, может быть, и справедливо, – произнес Павел, – но я совершенно несогласен с вами касательно теологии, которая присуща и самым образованным народам.
– Да, ее терпят для мужиков везде – даже и умные англичане, – возразил Салов.
– Кроме того, – продолжал Павел, как бы не слыша его замечания, – ее необходимость доказывается общим верованием всех народов.
– Что-с? – спросил его вдруг Салов.
– Необходимость теологии доказывается общим верованием народов, – повторил Вихров уже сконфуженным голосом.
– Послушайте, – начал Салов тоном явного сожаления, – я буду с вами говорить о философии, а вы будете мне приводить доказательства из катехизиса.
– Что ж такое?.. – больше уже бормотал Павел. Он сам очень хорошо понял, что не совсем удачно выразился.
– Это доказательство вовсе не из катехизиса, а, напротив – доказательство истории, – поддержал его Неведомов. – Существование везде и всюду религии есть такой же факт, как вот этот дом, эти деревья, эти облака, – и от него никакому философу отвертеться нельзя.
– Действительно факт, – подхватил Салов, – но только болезненный.
– Не может же болезнь быть всеобщей, – возразил, пожимая плечами, Неведомов, – во всех эпидемиях обыкновенно более половины остается здоровыми, а тут – все…
– А, это уж, видно, такая повальная на всех! – произнес насмешливо Салов. – Только у одних народов, а именно у южных, как, например, у испанцев и итальянцев, она больше развивается, а у северных меньше. Но не в этом дело: не будем уклоняться от прежнего нашего разговора и станем говорить о Конте. Вы ведь его не читали? Так, да? – прибавил он ядовито, обращаясь к Неведомову.
– Нет, не читал, – отвечал тот спокойно, – да и читать не стану.
– Почему же это он лишен будет этой чести? – спросил Салов насмешливо.
– Потому что, – продолжал Неведомов тем же спокойным тоном, – может быть, я, в этом случае, и не прав, – но мне всякий позитивный, реальный, материальный, как хотите назовите, философ уже не по душе, и мне кажется, что все они чрезвычайно односторонни: они думают, что у человека одна только познавательная способность и есть – это разум. Я очень хорошо понимаю, что разум есть одна из важнейших способностей души и что, действительно, для него есть предел, до которого он может дойти; но вот тут-то, где он останавливается, и начинает, как я думаю, работать другая способность нашей души – это фантазия, которая произвела и искусства все и все религии и которая, я убежден, играла большую роль в признании вероятности существования Америки и подсказала многое к открытию солнечной системы.
– Но согласитесь, – опять почти закричал на него Салов, – что у диких народов область этой фантазии гораздо шире и что прогресс человечества и состоит в том, что разум завоевывает у фантазии ее территорию.
– Это, может быть, отчасти есть.
– А в конце концов он завоюет у ней все.
– Ну, этого я не знаю!
– Да как же вы не знаете, Неведомов!.. Это наконец нечестно: когда вас мыслью, как вилами, прижмут к стене, вы говорите, что не знаете, – горячился Салов.
– Что же тут нечестного, – произнес Неведомов, – если я говорю не знаю о том, на что сама история не дала ответа?
– Нет-с, дала ответ, дала в том, как думали лучшие умы, как думали Вольтер[68], Конт.
– К чему вы мне все это говорите! – перебил его уже с некоторою досадой Неведомов. – Вы очень хорошо знаете, что ни вашему уму, ни уму Вольтера и Конта, ни моему собственному даже уму не уничтожить во мне тех верований и образов, которые дала мне моя религия и создало воображение моего народа.
– А к тому, мой миленький, что мне хочется поучить вас; а то вы ведь без меня, моя крошечка, пропадете! – перебил его насмешливо Салов. Он, кажется, был очень доволен, что порассердил немножко Неведомова.
– Чем вам учить меня, вы гораздо лучше сделаете, если прочтете нам какое-нибудь ваше стихотворение, – возразил тот, – это гораздо приятнее и забавнее от вас слышать.
– Что за вздор такой! – произнес с улыбкой Салов, а сам между тем встал и начал ходить по комнате.
Павел, как мы видели, несколько срезавшийся в этом споре, все остальное время сидел нахмурившись и насупившись; сердце его гораздо более склонялось к тому, что говорил Неведомов; ум же, – должен он был к досаде своей сознаться, – был больше на стороне Салова.
– Какого же рода он стихи пишет? – спросил Вихров Неведомова.
– Я больше перелагаю-с, – подхватил Салов, – и для первого знакомства, извольте, я скажу вам одно мое новое стихотворение. Господин Пушкин, как, может быть, вам небезызвестно, написал стихотворение «Ангел»: «В дверях Эдема ангел нежный» и проч. Я на сию же тему изъяснился так… – И затем Салов зачитал нараспев:
В дверях палат своих надменноПредстал плешивый откупщик,А жулик, тощий и смиренный,Взирал, как жирный временник,С крыльца напутствуем швейцаром,В карету модную влезал.– О Прометей! – в восторге яромЕму воришка закричал.Клянусь, что я без всякой злобы,Без всякой зависти утробыСмотрю, как ты и ешь, и пьешь,И жизнь роскошную ведешь.Нет! Я завидовать не смею.Я пред тобой благоговею;Хотя я с детства наметалВо всякой краже обе руки,Но ты в сей выспренней наукеМне будешь вечный идеал!– Очень хорошо! – похвалил Вихров, но, кажется, больше из приличия.
– Что за глупости такие! – проговорил, как бы невольно, несколько потупляясь, Неведомов.
– Какие же глупости? – воскликнул притворно обиженным голосом Салов. – Пойдемте, Вихров, ко мне в номер: я не хочу, чтобы вас развращал этот скептик, – прибавил он и, взяв Павла под руку, насильно увлек его от Неведомова.
– Я-то пуще скептик, а не он! – говорил тот им вслед.
Номер Салова оказался почти богато убранным: толстая драпировка на перегородке и на окне; мягкий диван; на нем довольно искусно вышитые шерстями две подушки. В одном из углов стояли трубки с черешневыми чубуками и с дорогими янтарными мундштуками. На окне виднелась выпитая бутылка шампанского; на комоде был открыт богатый несессер и лежала целая дюжина, должно быть еще не игранных карт. Вообще, в убранстве комнаты Салова было больше офицерского, нежели студенческого. Книг почти совсем не было видно, кроме Огюста Конта, книжка которого, не вся еще разрезанная, валялась на столе.
– Садитесь, пожалуйста! – сказал Салов, любезно усаживая Вихрова на диван и даже подкладывая ему за спину вышитую подушку. Сам он тоже развалился на другом конце дивана; из его позы видно было, что он любил и умел понежиться и посибаритничать.[69]
– А вот и Конт! – сказал Павел, показывая на лежавшую на столе книжку.
– Да-с, я его нарочно купил, и, вообразите, он теперь у меня – у одного в Москве… Они все ведь тут студенты – гегелисты… Только вдруг я раз в кондитерской, в которую хожу каждый день пить кофе, читаю в французской газете, что, в противоположность всем немецким философам, в Париже образуется школа позитивистов, и представитель ее – Огюст Конт… Я сейчас к книгопродавцу: «Давайте Конта!» – «Нет еще у нас…» – «Выпишите!» Выписал: тридцать рублей содрал за одну книжку, потому что запрещена она у нас… Вот я теперь и подчитал ее, и буду их всех резать! – заключил Салов, с удовольствием потирая себе руки.
– Ну, вам Неведомова, кажется, не срезать этим, – возразил Павел.
– Неведомова-то! – воскликнул Салов. – Да разве вы не видите, что он сумасшедший… Одежда-то его, а!.. Как одежда-то его вам нравится?
– Одежда у него действительно странная, – произнес Павел.
– Вы знаете, он за нее в остроге сидел, – продолжал Салов с видимым уже удовольствием. – Приехал он там в Тулу или Калугу… Подрясник этот у него еще тогда был новый, а не провонялый, как теперь… Он выфрантился в него, взял в руки монашеские четки, отправился в церковь – и там, ставши впереди всех барынь и возведя очи к небу, начинает молиться. Все, разумеется, спрашивают: «Кто такой, кто такой этот интересный монах?» Заинтересовалась сим и полиция также… Он из церкви к себе в гостиницу, а кварташки за ним… «Кто, говорят, такой этот господин у вас живет? Покажите его паспорт!» – Показывают… Оказывается, что совершенно не монах, а светский человек. Они сначала – в часть его, а потом – и в острог, да сюда в Москву по этапу и прислали, как в показанное им место жительства.
– Негодяи! – произнес Вихров с негодованием. – Зачем он носит еще это одеяние?
– Носит, чтобы нравиться женщинам, – отвечал ядовито Салов.
– О, полноте!.. Он, кажется, совсем не такой.
– Он-то!.. Он и тут вон влюблен в одну молоденькую девочку: она теперь чистенькая, конечно, но, разумеется, того только и ждет, чтобы ее кто-нибудь взял на содержание, а он ей, вместо того, Шекспира толкует и стихи разные читает. Глупо это, по-моему.
– Почему глупо? – спросил Павел.
– Потому что, если он научить ее этому хочет, так зачем это ей? На кой черт?.. Если же соблазнить только этим желает, то она всего скорей бы, вероятно, соблазнилась на деньги.
– Но, может быть, он думает жениться на ней и образовывает ее для этого.
– Как же ему жениться, когда он сам один едва с голоду не умирает?
– Разве у него нет состояния?
– Никакого!.. Так себе перебивается кой-какими урочишками, но и тех ему мало дают: потому что, по костюму, принимают его – кто за сумасшедшего, а кто и за бродягу.
– Разве такой умный и образованный человек может быть бродягой! – воскликнул Вихров.
– Отчего же нет? Я видал бродяг и мошенников пообразованнее его, – возразил наивно Салов; вообще, тоном голоса своего и всем тем, что говорил о Неведомове он, видимо, старался уронить его в глазах Павла.
– А что, вы не обедаете в общей зале, с нами? – прибавил он после некоторого молчания.
– Я обедаю обыкновенно у себя в комнате, – отвечал Павел.
– Ну что, нет! Будемте обедать там!.. Петр!.. – крикнул Салов.
На этот зов необыкновенно поспешно и с заметным почтением явился номерной лакей.
– А что обедать? – спросил его Салов почти повелительно.
– Обедать готово, если прикажете, – отвечал тот.
– Да, вели! Кстати, скажите, – прибавил Салов, обращаясь к Павлу, – что, вы играете в карты?
– Нет, – отвечал тот.
– Как же это – нет? Надо учиться, – произнес Салов.
– Как-нибудь выучусь, – проговорил Павел.
– Непременно-с, непременно, – повторил Салов.
Вскоре они оба вошли в обеденную залу. M-me Гартунг по-прежнему лежала за ширмами. Номера ее еще не все были заняты; а потому общество к обеду собралось не весьма многочисленное: два фармацевта, которые, сидя обыкновенно особняком, только между собою и разговаривали шепотом и, при этом, имели такие таинственные лица, как будто бы они сейчас приготовились составлять самый ужасный яд. Неведомов пришел под руку с известной уже нам девицей, которая оттого, в одно и то же время, конфузилась и смеялась. Будучи на этот раз в платье, а не в блузе, она показалась Вихрову еще интереснее. Это было какое-то по природе своей грациозное существо; все в ней было деликатно: губки, носик, ножки, талия; она весело и простодушно улыбалась. Неведомов между тем усадил свою спутницу рядом с собой и по временам, несмотря на свои мягкие голубые глаза, взглядывал на нее каким-то пламенным тигром. Салов сел рядом с Павлом. M-me Гартунг несколько раз и каким-то заметно нежным голосом восклицала: «Салов, подите сюда!». И Салов, делая явно при всех гримасу, ходил к ней, а потом, возвращаясь и садясь, снова повторял эту гримасу и в то же время не забывал показывать головой Павлу на Неведомова и на его юную подругу и лукаво подмигивать.
– Что это хозяйка все зовет к себе Салова? – спросил Павел после обеда Неведомова.
– Вероятно, как старшего постояльца своего, – отвечал тот и, видимо, больше всего занятый своею собеседницей, снова подал ей руку, и они отправились в ее номер.
«Тут, должно быть, амуретов пропасть!» – подумал про себя Павел.
VI