
Но не успел он толком ничего ответить, как со второго яруса раздался голос:
— А мне уже дали семь лет. Что, и меня, по‑твоему, жена не дождётся?
— Нет, — жёстко, без лишних интонаций ответил Сергей.
И тут вопросы посыпались со всех сторон, словно прорвало плотину. Тема оказалась для всех «больная», и каждый хотел услышать свой ответ. Сидельцы поднялись со своих мест, окружили Галкина — и в этой толпе уже не чувствовалось любопытства: напряжение висело в воздухе, тяжёлое и колючее, как проволока. «Людям проще верить в то, во что хочется, — отмечал про себя Галкин. — А когда эту веру задеваешь, они воспринимают это как нападение. И отвечают соответственно».
Шарип до этого молча наблюдал, не вмешиваясь, будто давал ситуации дойти до нужной точки. А потом встал с кровати и бросил коротко, так, что голос прозвучал как удар хлыста:
— Ну, быстро успокоились! А то всех сейчас уложим на пол.
Двух мастеров рукопашного боя сокамерники, может, и не одолели бы, и эта мысль сама по себе остудила пыл. Толпа рассеялась, люди разошлись по своим местам, будто и не было этого наплыва эмоций.
Однажды жене Галкина, Наташе, следователь Белов разрешил краткосрочное свидание. Для этого в изоляторе имелась специальная комната: длинные столы, посередине — перегородка из плексигласа, по обе стороны — телефоны внутренней связи и длинные лавки. Все разговоры открыто прослушивал сотрудник СИЗО, а любые упоминания об уголовном деле были под запретом. Наташа рассказала Сергею, что ходила на приём к городскому прокурору Игнатову. Тот будто бы посоветовал, чтобы Галкин написал заявление на перевод в Кинешемский следственный изолятор № 2. Тогда, по его словам, прокурор вызовет Сергея к себе и через суд изменит меру пресечения. Юрист поверил. И потом ещё долго удивлялся своей наивности, вспоминая эту надежду как что‑то почти стыдное. На всю оставшуюся жизнь он зарекся верить работникам прокуратуры — не потому что все они плохие, а потому что в этом деле любая надежда оборачивалась ловушкой.
В день этапирования Галкина подняли в три часа ночи. Полусонного арестанта провели по бесконечным коридорам. Потом надолго усадили в одиночный «боксик». А затем — в «автозак». К шести утра его привезли на железнодорожный вокзал. В машине оказалось человек двадцать обычных арестованных, но наручники оказались только на нём: красная полоса в личном деле никуда не делась. Ещё раньше мать Галкина передала ему в изолятор новый матрац. На казённых «перинах» спать невыносимо из‑за ватных «шишек», которые торчали по всей поверхности. Чтобы как‑то нести этот материнский подарок, Сергей попросил конвойных надеть ему «браслеты» спереди. Вместе с матрацем у него имелась ещё и сумка с личными вещами. Конвой пошёл навстречу и немного ослабил режим.
Отправление поезда назначено на десять часов утра. Любой нормальный человек не нашёл бы в этом расписании никакой логики: задолго до того, как на перрон начнут подходить обычные пассажиры, арестованных уже загружали в специально оборудованный «столыпинский» вагон. Он состоял из отдельных купе, но по всей длине его перегораживала толстая решётка. Открывали её для каждого отсека по отдельности. Кроме Сергея, на лавках разместилось ещё человек шесть зэков из «чёрных хат». Всех сильно занимал вопрос, за какие такие «заслуги» на юриста надели браслеты. Правда, сам Галкин и сам толком не знал: о любых отметках в личном деле сидельцев не информировали, тем более о причинах.
За всё время стоянки в туалет никого не вывели ни разу, хотя необходимость возникла у всех. Но правило оказалось железным: пока поезд не тронулся — не положено. Кто‑то из зэков разузнал, что конвой в вагоне — из Владимира. Старшим у них был невысокий, вредный мужичок в очках, который буквально издевался над теми, кто просился в уборную, и с насмешливой улыбочкой предлагал «справить нужду друг другу в карман». «Вот бы его после этого, да к зэкам в камеру», — невольно подумал бывший опер. Когда поезд, наконец, тронулся, стали по купе выводить людей в отхожее место. Как только вывели последних страдальцев, первым опять захотелось справить естественные потребности. Но ответ для всех один:
— Терпите до приезда в Кинешемский изолятор.
А поезд шёл со всеми остановками, и средняя скорость едва дотягивала до тридцати километров в час.
Наконец прибыли в родной город. Но даже тогда сидельцев не спешили выпускать: пришлось сидеть ещё минут сорок, пока перрон не покинут обычные пассажиры. Местный конвой подогнал «автозак» вплотную к вагону, и снова стали выводить по купе.
Галкин с матрацем в руках и целлофановым пакетом с вещами шёл самым последним — не спеша, вразвалочку, будто у него впереди был не новый этап, а обычная прогулка. Сзади его сопровождал старший владимирского конвоя — тот самый очкарик, который всё это время будто нарочно торопил покинуть «вверенную территорию». И когда Галкин одной ногой уже ступил в «автозак», грубо толкнул его в спину.
Мозги у каратиста мгновенно «перекрыло». Он бросил матрац и пакет на пол, резко развернулся и рванул в сторону обидчика. Тот сразу понял, что простым выговором дело может не ограничиться, и бросился бежать вдоль «столыпинского» вагона. Сергей — за ним. В проходе находилось человек десять конвойных, но никто не пытался его остановить, даже подножку не подставил. То ли им самим надоел этот очкарик, то ли просто хотели посмотреть, чем всё закончится. Они пролетели через весь вагон — и упёрлись в тупик. Конвоир съёжился в ожидании удара, но сзади уже мёртвой хваткой нападавшего перехватили кинешемские сотрудники, обезвредив его.
— Четыре года за нападение на конвой решил себе добавить? — усмехнулся кто‑то из них.
Когда Сергея силой привели в «автозак», зэки с уважением уступили ему место на общей лавочке. Они всё поняли: «браслеты» на нём совсем не для красоты.
После обыска в местном изоляторе Галкина препроводили в четырёхместную «ментовскую» камеру на первом этаже — будто в тесный футляр, где даже тишина звучала гулко и насторожённо. Едва он переступил порог, трое бывших сотрудников кинешемской милиции поднялись со своих мест — не по уставу, а скорее по неписаному кодексу, где уважение к «своему» всё ещё имело вес. Кто-то из них сдержанно предложил Сергею выбрать любое место. Он указал на левый ярус внизу; сосед поспешно, будто стыдясь, убрал свой матрац и бельё, освобождая пространство. Теснота в «хате» будто выставлялась напоказ: четыре на два метра. Две «шконки» в два яруса, столик ровно посередине, две лавки по сторонам — словно кто-то нарочно расставил всё так, чтобы негде было даже спокойно вздохнуть. А уюта тут и не предусматривали. В углу сиротливо стояло пахучее ведро, крана с водой и вовсе не наблюдалось. Но Галкина такие «удобства» уже не пугали: за время этапа он успел привыкнуть к мысли, что комфорт в этих стенах — понятие условное, почти ироничное.
Режим держали строго, без поблажек. Подъём — ровно в шесть утра, затем вывод в туалет напротив. Там, вдоль левой стены, тянулись несколько кранов с ледяной водой, а прямо по курсу выстроились в ряд четыре дырки в полу — простые, безыскусные, словно сошедшие со страниц описания «дремучего колхоза». В первый день сокамерники почему-то сорвались «с низкого старта» и бежали бегом, стараясь занять «дырку» подальше от стояка. Сергей, не ведая местных тонкостей, двигался спокойно и без суеты, заняв свободное место. И тут началось представление, которого он никак не ожидал. От стояка донёсся характерный шум — будто сверху что-то рушилось вниз. Сокамерники, не успев даже натянуть штаны, снова рванули к двери, словно спасаясь от внезапного потопа.
Галкин поначалу «умирал со смеху» от этой нелепой паники, но веселье его длилось недолго. Когда сверху что-то обрушилось, из каждой дырки взметнулись вверх «фонтаны» — не бурные, но вполне достаточные, чтобы испортить любой день. Самый щедрый из них достался самому Сергею. Такого пронзительного, почти физического отвращения он не испытывал ни разу в жизни. Потом долго и тщательно отмывал одежду, умывался сам, стирая с кожи не только грязь, но и остатки наивности. Вот она, не киношная, а самая настоящая, шершавая, правда тюремной жизни — без героических поз и красивых слов. Вернувшись в «хату», Сергей без лишних слов «забронировал» место подальше от злополучного стояка — так уверенно и спокойно, что никто даже не подумал возразить.
Между тем он стал внимательнее присматриваться к сокамерникам, мысленно раскладывая их по полочкам, как делал это в оперативной работе: кто держится чуть свободнее, кто слишком часто отводит взгляд, кто чересчур охотно делится новостями. Где-то среди них наверняка имелся «стукачок». Под подозрение почти сразу попал Александр Лимонов — бывший сотрудник патрульно-постовой службы, носивший короткую и едкую кличку Лимон. Слишком уж часто его выводили из «хаты» под самыми разными предлогами — порой настолько неправдоподобными, что они звучали почти как насмешка над здравым смыслом. А возвращался он неизменно с новостями с воли — свежими, будто только что с пылу с жару.
Во время очередной прогулки Сергей незаметно отвёл Александра в сторону и тихо, почти буднично прошептал:
— Я знаю, что ты работаешь на оперов. Но если сумеешь договориться со своим «гражданином начальником» о переводе нас в камеру с водой и туалетом, этот разговор останется между нами.
Лимон заметно побледнел, будто из него разом выкачали весь воздух, но всё же кивнул и пообещал попробовать. После очередного вывода из «хаты» он, едва вернувшись, шепнул Галкину, что на следующий день после прогулки их переведут в камеру с удобствами. И, что удивительно, не обманул.
Их действительно переселили — в восьмиместную «хату» № 16 на том же первом этаже. Только вот оказалась в этом переселении своя горькая изнанка: раньше там сидел подельник Сергея — Михаил Шмелёв. Куда его определили теперь, догадаться совсем нетрудно. По негласному закону подобных мест, если кому-то становилось чуть легче, значит, кому-то другому приходилось принимать на себя эту тяжесть. И Сергей прекрасно понимал, что за его относительным комфортом теперь стоит чужой дискомфорт. Как потом кричал и ругался Шмелёв, он не слышал, но легко мог себе представить — и от этой мысли на душе становилось неспокойно, словно он сам невольно подтолкнул весы в ту сторону, где справедливость всегда немного кривит линию горизонта.
Как бы то ни было, Сергей окинул взглядом новую камеру — примерно шесть на четыре метра. Пространство казалось почти просторным, и от этой обманчивой свободы на миг даже защемило в груди. Слева от входа поблескивал кран с барашком: вода теперь имелась под рукой в любое время. Дальше располагался туалет — обычный, городского типа, без излишеств, но всё же куда более приличный, чем прежние дыры в полу. Справа от входа стоял стол, рассчитанный человек на шесть, а прямо напротив входа тянулись двухъярусные нары, вмещавшие восьмерых. Над входом висело радио — будто маленький знак того, что здесь можно хоть как-то держаться за привычный мир.
«Да это пятизвёздочный отель», — с горькой, уместной здесь иронией подумал Галкин. Он сразу занял место на первом ярусе у правой стены — подальше от туалета, где запах неизбежно брал верх над всеми остальными ощущениями. На столе лежали шахматы и домино: нехитрый набор, призванный уберечь сидельцев от скуки, а скуку — от того, чтобы она не превратилась в ярость. Но люди, как водится, придумывали себе развлечения и более интересные. Юрист знал: до переезда в «хате» сидело шестеро, значит, двоих должны вернуть к вечеру. Скорее всего, они сейчас где-то на следственных действиях или в суде. И оставшиеся сидельцы решили устроить «новичкам» маленький спектакль.
Первым вошёл высокий, крепкий парень лет двадцати. Вид у него казался растерянный, будто он шагнул не в камеру, а в чужой сон.
— А где те, кто до вас здесь находился? — спросил он, оглядываясь так, словно надеялся увидеть знакомые лица в каждом углу.
— Так здесь «менты» до нас сидели, их перевели в другую «хату», — спокойно ответил Сергей. — Ты уж, не из них ли случайно?
Новичок напрягся, будто кто-то дёрнул невидимую струну внутри него.
— А вы кто? — спросил он с явной настороженностью.
Сергей на секунду задержал взгляд, потом небрежно бросил:
— Я-то «Вагон». Меня в городе вся шпана знает. А с «ментами» мне сидеть никак нельзя — не по понятиям.
Парень всё ещё держал свой матрац, не решаясь положить его на место. По внутреннему распорядку, когда кого-то вывозили из изолятора, постельное сдавали, а по возвращении выдавали заново. Здоровяк подошёл к двери и нажал кнопку звонка. Щёлкнул «кормяк», и дежурный сотрудник спросил:
— Что надо?
— Извините, — вежливо, почти интеллигентно начал парень, — вы меня не в ту камеру определили.
— Теперь тут будешь сидеть! — рявкнул голос из коридора, и «кормяк» с глухим стуком закрылся.
— Ну и что мне делать? — спросил парень, будто надеясь, что кто-то сейчас протянет ему единственно верное решение.
— Стели матрац у туалета. Теперь это твоё место, — безжалостно, но не зло, а скорее буднично произнёс Галкин.
«Новичок» снова дёрнулся к кнопке. «Кормяк» опять приоткрылся.
— Да ну вас… чтоб немедленно меня отсюда вывели! — выкрикнул он, вставляя в фразу пару нецензурных слов.
Он делал это умышленно: в таких местах знали, что оскорбление сотрудника, а мат именно таковым и является, — самый быстрый путь в одиночный карцер. Однако шутка зашла слишком далеко. Видя, что ситуация накаляется, Сергей подошёл к «кормяку» и спокойно, без суеты, извинился перед дежурным за поведение «новенького». А потом назвал свою фамилию. Здоровяк резко выдохнул, будто из него разом выпустили весь воздух, и без сил опустился на ближайшую «шконку».
Про артистов говорят: «Он узнаваем на улицах». А фамилия Сергея стала узнаваема в следственных изоляторах совсем иначе — заочно, понаслышке, как имя, которое лучше не произносить зря. «Невесёлая аналогия», — подумал он про себя. Крепыша звали Рудольфом. Родом он из Наволок — маленького городка рядом с Кинешмой. Служил в ППС Москвы, местных сотрудников не знал, а теперь сидел здесь по подозрению в убийстве. Последнюю деталь он сообщил сам, без лишних расспросов. В следственных изоляторах о делах не спрашивают: это не принято. Иногда лишь уточняют статью — просто чтобы понимать, с кем можно делить хлеб, а с кем лучше держаться подальше.
А вот шестого сидельца, который пришёл позже, разыграть не удалось, хоть Рудольфа и просили спрятаться под одеялом. В камеру вошёл невысокий парень лет двадцати шести, весь в наколках, расслабленный, с лёгкой улыбкой, будто его вообще ничто не могло удивить.
— Парни, я в следственный изолятор попадаю уже в третий раз, и все эти приколы знаю наперёд, — опередил он любые вопросы.
Его звали Виктор, он жил в Заволжске — на другом берегу Волги, неподалёку от родного для Галкина края. Статью свою он тоже назвал сам, и она не относилась к тем, что ставят человека вне круга. Познакомились. Теперь предстояло как-то уживаться. А в камере, как ни старайся, иногда всё равно вспыхивали конфликты — словно искры от плохо затушенного костра.
Здесь же квартировал бывший участковый инспектор из Вичуги — Николай Зарубин. История его оказалась нелепой до абсурда: он пытался остановить пьяного тракториста, который гнал по полю на гусеничном тракторе, будто на танке, и не обращал на милиционера никакого внимания. Только когда Николай, задыхаясь от бега, обогнал его и выхватил табельное оружие, «танкист» наконец заметил, что с ним пытаются поговорить.
Заглушив своего железного монстра, водитель бросился наутёк. Николай с криками «Стой, стрелять буду!» мчался за ним, и эта погоня напоминала детскую игру в «догонялки». Когда Зарубин настиг беглеца, повалил его на землю и выстрелил из пистолета прямо над ухом, тот, видимо, всерьёз решил, что его сейчас убьют. Слух у потерпевшего оказался в полном порядке, но страх оказался сильнее: оробев, он написал заявление на участкового. В итоге Николая уволили из органов, возбудили дело, а вскоре и арестовали. И теперь он сидел здесь — не злодей, не хитрец, а человек, которому хватило решимости, но не хватило удачи.
Однажды во время обеда, когда сидельцы, молча и деловито расправлялись с довольно съедобным и очень горячим борщом, вичугского участкового вдруг потянуло на воспоминания — будто прошлое само просилось наружу, чтобы хоть на минуту разбавить эту серую, вязкую рутину.
— Попал я как‑то по разнарядке в командировку на Кавказ, прямо в Чечню, — негромко начал Зарубин, словно пробуя слова на вкус. — Приказали помогать наводить порядок на дорогах, совместно с местными сотрудниками ГАИ. Весёлая оказалась работка. На стационарном посту мы тормозили все грузовики подряд и с каждого, что‑то имели: то ящик водки, то фрукты, а иногда и просто деньгами брали…
Он говорил почти без хвастовства — скорее как о чём‑то само собой разумеющемся, будто перечислял обычные дорожные расходы. Но в тишине камеры эти слова прозвучали особенно громко.
— Ты чем хвастаешь? — резко оборвал его Галкин, и в голосе его не было злости — скорее усталое, почти брезгливое недоумение. — Тем, что совершал должностное преступление?
Зарубин вскинул голову, будто его хлестнули по щеке.
— Сам‑то кем работал в милиции перед увольнением? — парировал он, и в этом вопросе сквозила не просто защита, а желание сбить собеседника с пьедестала.
Сергей на секунду замер, будто взвешивая, стоит ли вообще отвечать. А потом спокойно, без пафоса, бросил:
— Начальником ОБХСС, до этого в розыске. И что?
— Так ты главным взяточником и являлся, — язвительно процедил Николай, явно целясь в самое больное место.
Попал! Эти слова ударили не столько грубостью, сколько несправедливостью. Галкин никогда не брал взяток и презирал тех, о ком ходили подобные слухи. Ему стало обидно не за репутацию — её здесь мало кто ценил, — а за то, что его десятилетнюю работу в уголовном розыске, всю эту изматывающую, выматывающую до последней капли сил службу, можно вот так, в два слова, превратить в карикатуру.
Не думая, он с правой руки нанёс удар — резкий, но в тесноте за столом он получился скользящим, будто сам воздух камеры смягчил его ярость. В ответ Зарубин, не раздумывая, царапнул ногтями по лицу обидчика и одним резким движением вылил ему на голову борщ из своей тарелки.
Галкин выскочил из‑за стола. Затем долго стоял под краном, смывая липкую, обжигающую жижу. Ожог вышел несильный, но унижение жгло куда сильнее. Тем временем Николай улегся на своей «шконке», вытянулся и всем видом демонстрировал: лежачих не бьют. И в этом он, пожалуй, оказался прав. Сергей не стал добивать — просто встал рядом, спиной к участковому, и замер в терпеливом ожидании. Рано или поздно природа возьмёт своё, и туалет навестить всё равно придётся. И правда: через какое‑то время естественное желание пересилило страх, и Зарубин осторожно, будто ступая по минному полю, сполз со своего места. Не успел он выпрямиться, как сильный хук справа уложил его на пол. С тех пор Николай спал в противоположном углу, почти у самого «толчка», и старался держаться от Галкина подальше.
Дня через два, во время прогулки, Зарубин вдруг заявил сокамерникам, что занимался тхэквондо и даже выступал на соревнованиях. А потом, глядя прямо на Сергея, предложил устроить показательный спарринг. «Наверное, хочет попробовать отыграться», — подумал Галкин и, не моргнув глазом, согласился. Они сошлись в центре дворика. Зарубин начал красиво, с размашистых, эффектных движений, будто хотел показать высший класс. Но Сергей не тратил силы на показуху: один точный удар ногой — и бывший участковый снова оказался на земле, только теперь не в камере, а под серым небом, затянутым осенней дымкой. Сотрудник изолятора, наблюдавший за этим «показательным выступлением» сверху, решил не дожидаться финала: он раньше времени прекратил прогулку и загнал всех обратно в камеру. К счастью, более серьёзных последствий не наступило.
В камере № 16 имелась ещё одна напасть — клопы. Маленькие, наглые, будто прошедшие спец подготовку диверсанты: по ночам они вылезали из каждой щели и устраивали массированные атаки на спящих. Сергей, даром что спортсмен и реакция у него была что надо, к утру всё равно выглядел как участник партизанской войны: на белье виднелись и ряды павших «врагов», и его собственная кровь — словно отчёт о ночных потерях. Число поверженных супостатов иной раз доходило до тридцати штук — прямо личный рекорд, хоть грамоту вручай. Как-то раз каратисту его супруга Наташа передала новый комплект постельного белья — белоснежный, такой ослепительно чистый, что на него даже смотреть слегка неловко. Галкин приберёг его до банного дня, лелея мечту наконец-то нормально выспаться — не в обороне, а по-человечески, раскинув руки и не прислушиваясь к шорохам в темноте.
И вот настал тот самый день. После помывки Сергей аккуратно застелил спальное место и замер, любуясь этой почти неприличной белизной. Ему вдруг стало до слёз жалко пачкать её своей алой кровью в неравной борьбе с микроскопическими вампирами.
— Так, парни, — объявил он тоном командира, созывающего штаб на срочное совещание, — пора провести генеральную операцию по ликвидации ночных диверсантов. Днём, пока эти гады прячутся по щелям.
Идея пришлась по душе: сидеть и ждать, пока тебя снова будут грызть, всем порядком надоело. Сидельцы вооружились листами бумаги, разожгли огонь и принялись обрабатывать каждую щель, как будто проводили дезинфекцию особо опасного объекта. Из стен порой вываливались поджаренные тельца кровососов — словно крошечные обугленные трофеи.
Выжившие клопы, сообразив, что тут им больше не рады, в панике разбежались по соседним камерам. По всей видимости, там они объявили своим собратьям войну, победили их, взяли пленных и в полном составе вернулись обратно — именно так, со вздохом и горькой иронией, рассуждали страдальцы из шестнадцатой. Потому что реванш кровопийц оказался настолько мощным и ожесточённым, что наутро кристально белая постель Галкина выглядела так, словно на ней переночевала рота раненых бойцов полевого госпиталя — и без всякой предварительной стирки. Зато с этого дня в камере наступило своеобразное перемирие. Клопы стали кусаться заметно реже. Видимо, окончательно поняли, что в шестнадцатой им не рады, и приспособились столоваться в соседних камерах: там, по слухам, и кровь была будто бы вкуснее, и зэки не такие злые — а значит, можно не торопиться и действовать с комфортом.
Следователь Белов всё-таки выдал супруге Сергея разрешение на ещё одно краткосрочное свидание. И, казалось бы, в этом просматривалась хоть какая-то светлая полоса — если бы только новости, которые она приносила, не рушили эту хрупкую надежду одним махом. На этот раз Наташа, едва сдерживая слёзы, рассказала, что шотландской овчарке Берте — любимице всей семьи, той самой, что встречала каждого у порога и будто чувствовала, когда кому-то из домашних особенно тяжело, — во время вечерней прогулки перерезали горло какие-то подонки. Собака умерла на руках у дочери Марины. После этого у девочки случилась затяжная истерика. Целую неделю она принимала сильные успокоительные лекарства по назначению врача.
Нельзя про такие вещи рассказывать в тюрьме. Нельзя! Здесь любая боль, вырвавшаяся наружу, становится не просто горем, а угрозой порядку — а значит, и наказанием. Разбитый телефонный аппарат и дверь, вылетевшая из петель от удара ногой, гарантировали карцер. Ирония заключалась в том, что поместили туда Галкина не сразу. Сначала ему выдали передачу от жены — и, не дав даже заглянуть в неё, вывели из «хаты» в наручниках, руки за спиной. В таком виде и препроводили в карцерную камеру. Внешне она ничем не отличалась от любого другого карцера областного СИЗО — всё тот же серый, безликий куб, где тишина давит сильнее крика. Только здесь не усматривалось решётки во весь дверной проём — зато сама дверь выглядела так, будто могла выдержать штурм. За личные вещи можно не переживать. Никто не украдет. Температура, впрочем, оказалась вполне сносной — тюремная щедрость в минималистичном исполнении.
Перед «новосельем» Сергея переодели в карцерную робу и штаны, которые, по какой-то странной логике тюремного гардероба, застёгивались всего на одну пуговицу. Из своих вещей на нём осталась только майка. «Шконка» оказалась намертво пристёгнута к стене, до отбоя ещё тянулись долгие часы, и Галкин начал «выписывать круги» по камере — словно зверь в клетке, который пытается унять ярость движением. В этот раз объявлять голодовку он не собирался. Не тот настрой. Штаны, сшитые явно без примерки и уж точно не у Зайцева, постоянно сползали, добавляя к унижению ещё и нелепость. Плечо ныло: старый вывих давал о себе знать, а неудобное положение рук в наручниках только усиливало боль. По правилам внутреннего распорядка держать сидельца в «браслетах» более двух часов нельзя. Но счёт секунд шёл уже на третий час, а снимать их никто не торопился.