– У него были враги, недоброжелатели? – спросил Маликульмульк.
– Нет, его все любили. Он помнил старое – у него была отменная память, он даже дамам рассказывал, что носили их бабки… Идем, герр Крылов. Это может оказаться преступление.
– Но с какой целью?
– Я не знаю, я не полицейский сыщик. Я всего лишь аптекарь, читающий ученые журналы! – выкрикнул Гриндель. – А он – рижский бюргер в двадцатом поколении! Он понятия не имеет о новейших открытиях, но он – чистокровный немец!
– Идем, – сказал Маликульмульк, впервые видевший приятеля в таком волнении. – Идем, я – с вами.
– Синильная кислота и ее производные очень быстро разлагаются, тело должно быть уже сегодня доставлено в анатомический театр. Проводились опыты… это необходимо проверить…
– Идем!
* * *– Попробовали бы они указать тебе на дверь, – сказал Голицын. – Вот чертовы немцы! Помяни мое слово – завтра притащится какой-нибудь старый хрыч с жалобой на тебя. Я и не думал, что ты умеешь орать, как капрал на плац-параде.
– Сам не думал, ваше сиятельство, – понурившись, отвечал Маликульмульк. – Но не мог позволить, чтобы Гринделя при мне обидели. Не мог.
Философ, вопящий в помещении управы благочиния по-немецки и от волнения путающий глагольные времена, не говоря уж о порядке слов, – зрелище, должно быть, отвратительное. Толстый буйный философ с широкой простецкой мордой, машущий рукавами шубы, – и вспомнить-то гадко. Но иначе не получилось, его разозлили, ему стало скверно, и он вдруг понял, что если не заорет – будет еще хуже…
Маликульмульк, вернувшись в замок, сам не мог понять, как он дошел до такого полубезумного состояния, совершенно не философского состояния. Он не был наблюдателен, но он заранее знал, что кое-кто будет смотреть на Гринделя косо, что молодому химику могут не поверить: про мышьяк мы слыхали, про синильную кислоту отродясь не слыхали, стало быть – враки, и что еще за яд, который из мертвого тела пропадает неведомо куда? Вот и получилось – встал посреди комнаты и загремел, как Вергилиев Нептун, усмиряющий буйные ветры: «Quos ego!» Только, в отличие от Нептуна, взывал к титулу и должности князя Голицына. Вроде подействовало.
– Ничего, братец. Мы твоего Гринделя в обиду не дадим, – пообещал князь. – И что там было, в анатомическом театре?
– Сперва насилу тело у родни отняли. А потом – не ведаю. Там собрались врачи, аптекари, я в их разговорах ничего не смыслю. Посидел, посидел в зале на заднем ряду да и убрался. Я чай, Гриндель пришлет мне сюда записочку.
– Лучше сам к нему после ужина поезжай. Пусть расскажет подробно. А то оно как-то загадочно выходит – стоит нам с тобой затеять разбирательство о бальзаме, как старик, знающий начало всей этой истории, на тот свет отправляется…
– Струве! – воскликнул Маликульмульк.
– Что – Струве?
– Если это доподлинно отравление, то следующей жертвой будет Струве. Он ведь мало того, что помнит былое, о нем еще известно, что мой приятель!
– Идем ужинать, и, Христа ради, за столом – ни слова об этом деле, – велел Голицын. – А то моя княгинюшка и аптекаря сюда на жительство определит, я ее знаю, да и ты тоже. Не женись на норовистой девке, братец. Она всегда все по-своему сделает…
– А вы, ваше сиятельство?
– Так я же ее люблю… – князь усмехнулся. – Сам себе кажусь заморским дивом и чудом-юдом. Веришь ли – как повенчались, ни с кем и никогда… А ведь при матушке Екатерине двор был, прости Господи, сущий вертеп разврата, чего там только не творилось… Бери свечку.
Они вышли из кабинета и направились к столовой по длинному коридору, почти рядом – насколько позволяло телосложение Маликульмульково.
Оба молчали. О чем думал князь – неведомо, а у философа в голове творилось неожиданное – словно некий живущий там сильф, или гном, или аллах его ведает кто, накрывал на стол и выставлял всякие яства и пойла: жидкие, твердые, дрожащие, вроде заливной рыбы или бланманже. Выставлял и спрашивал: а сюда возможно ли добавить яд? А сюда? А как?
И вот этот язвительный дух вытянул из незримой печи жестяную форму, опрокинул – и Маликульмульк явственно увидел большой, роскошный, царственный французский пирог. Тот самый, которому надлежало стать героем новой комедии.
– А как сюда добавить яд? – спросил сильф или гном.
– Как будто не ведаешь. Снизу взрезать дно и влить его в дырочку, – отвечал Маликульмульк.
– А запах?
– Запах запеченной дичи перебьет.
– Ан нет, не перебьет!
И тут разговор прервался – князь и философ вошли в ярко освещенную столовую.
– Я, я! Мне, мне! – воззвал к философу Косолапый Жанно.
– Да сделай милость…
И Косолапый Жанно, умостившись в широком и покойном кресле, нарочно для него поставленном к столу, взялся за работу. Он был счастлив, подтаскивая к себе блюда и хватаясь за соусники.
Философ маялся – его одолевали голоса, девичий и мужской. Девица была Тараторка, а мужчина – бойкий сбитенщик Демьян Пугач. Более того – это были летние голоса, зимой так не разговаривают, беззаботные голоса горожан, выскочивших хоть на денек побродить по лугам и рощам.
– Ба! Иван, ты здесь? – немного неестественно, хотя весело и живо спросила Тараторка. – Что ты тут делаешь?
В голоске еще была фальшь, но куда от нее деться? Горничная Даша, которую сыграет Тараторка, отлично знает, для чего Иван тащится по проселочной дороге, груженный целым сундуком, а почтенная публика не знает.
– Здорово, Дашенька! Да вот принес пирог твоим господам, – отвечал Демьян, улыбаясь и пожирая Дашу круглыми своими черными глазищами. – Ведь ты знаешь, барин мой звал ваших сюда на завтрак.
Фальшь, фальшь! Но дальше, дальше!
– Ну да! Мы за тем и выехали. Господа давно уж гуляют, – как-то скучновато сказала Тараторка, и Маликульмульку захотелось самому произнести слова: впрочем, он не знал еще, каким чувством их оживить, рада ли Даша встрече, или только терпит Ваньку.
– Да кто с вами? – спросил Ванька-Демьян… несуразным голосом спросил, поскольку уж он-то прекрасно это знает.
И вдруг голоса ожили, сперва – Тараторкин, потом – Демьянов! Ожили, зазвучали, и тело пронизал трепет – есть, есть, попались, живут, записать, записать скорее!
– Старые господа, барышня и бедный Милон, который не может от нас отстать, хотя потерял всю надежду жениться на барышне, – произнесла Тараторка с явным сочувствием к Милону.
Демьян Пугач образовался в голове совершенно – с особенной музыкой своего голоса, куда там скрипке Гварнери дель Джезу!
– Куда ему за нами! Мы и не таких соперников с рук сживали! – восторженно завопил он. – Нет! Да посмотри-ка, Дашенька, каков пирог, – прямо жениховский!
Маликульмульк выскочил из-за стола, опрокинул кресло, понесся прочь из столовой. Его провожал дружный хохот. Где, где, где ближайшая чернильница, перо, бумага? Записать, записать прозой, потом переложить в стихи… получится, получится!..
Он ворвался в канцелярию, сел за стол в потемках, опомнился, побежал искать сторожа, чтобы зажечь свечу. В голове – какое неслыханное, незаслуженное счастье! – продолжали беседу горничная Даша и слуга Ванька. Свеча вспыхнула, перо клюнуло чернильницу – до самого донца, с него сорвалась прямо на стол здоровенная клякса, слова побежали, побежали, не поспевая за голосами… ну, дай Бог здоровья Пугачу…
Именно он взял власть в свои руки, он трещал, частил, наслаждался ароматом дорогого французского пирога, соблазнялся сам – и соблазнял товарку свою, Дашеньку-Тараторку. Пирог, выпеченный в вычурной форме, был как старинный город…
– Ну так бы и взял его приступом! – воскликнул Демьян и причмокнул; ах, кому бы сыграть это сочное чмоканье, это вожделение? – Право бы взял, Дашенька, как бы не боялся, что барин подоспеете сикурсом… Ах! я уж давно в него всматриваюсь. Я три дня ел, право, один хлеб. У моего барина такая привычка, что как он изволит покушать, то думает, что весь свет сыт. И вот уж месяца два не получал я моих столовых…
Понеслось, понеслось… точно – ожил!.. со всеми своими горестями, со всеми своими сучками-задоринками… доподлинный лакей… как потом загонять все это в стихи?..
Но полно, отчего комедия непременно должна быть в стихах? Вон Клушин писал же прозой – и вышло отменно.
Комедия должна быть в стихах оттого, что «Подщипа» написана александрийским стихом и удалась лучше всего, что он сотворил ранее. Вот в чем беда – дорогу заступила «Подщипа», самая лихая и бесшабашная его пиеска, самая дерзкая, и теперь во всем изволь с ней считаться. У всякого свое честолюбие – уже стыдно написать хуже, чем тогда. А как написать лучше? А Бог весть, главное – не задумываться и подгонять в голове своей Тараторку с Демьяном, пусть говорят, пусть говорят…
Но как так получилось, что именно «Подщипа»? Только ли потому, что с немалым риском прошелся там по причудам покойного императора? Ведь и теперь, когда император скоро год как в могиле, у Голицыных с удовольствием вспоминают отдельные строчки. Чем «Подщипа» лучше тех же «Проказников»? Или «Сочинителя в прихожей»?
Ведь там же нет дешевых кундштюков, достойных немецкого масленичного балагана или итальянской арлекинады! Они написаны превосходно – а в «Подщипе» половина смеха возникает от того, что принц Трумф говорит на искореженном русском языке, а князь Слюняй три четверти звуков не выговаривает, особливо публика хватается за животики, когда эта парочка вдвоем на сцене остается. Там только битья палками по голове и по заду недостает, как в кукольной комедии про Петрушку!
Мысль вредна – она глушит живые голоса, и вот уж перо которую минуту висит над бумагой, того гляди высохнет, а Маликульмульк думает, думает… Как переложить живые слова в стихи? Что из этого получится?
Может быть, каждый век является на свет со своими законами? Вон в восемнадцатом следовало писать так, как написаны «Проказники» или «Бешеная семья». Но он приказал долго жить, а девятнадцатый начался с «Подщипы» – и она, помимо воли сочинителя, оказалась написана по каким-то новым правилам. Но по каким? Растолкуйте, люди добрые!..
Поняв, что теперь уж мало что напишется, Маликульмульк встал, взял свечу и поплелся обратно в столовую.
– Дурак же ты, братец, – проворчал Косолапый Жанно. – Там все, поди, без тебя подъели. А явишься – пересмеиваться начнут: по какой такой причине тебя вихрем из-за стола вынесло, куды устремился, как листок осенний, Бореем гонимый?
– Явился? – приветствовала его княгиня. – А я пирог для тебя берегу, никого не подпускаю! Садись, Иван Андреич! Полегчало тебе?
– Полегчало, ваше сиятельство, – ответствовал Косолапый Жанно, перенимая из рук лакея блюдо с пирогом и устанавливая его перед собой удобным образом. Пирог был хорош, да маловат, фунта на два с половиной. А тот, нужный для комедии, должен быть фунтов шести по меньшей мере. На четыре-то персоны, хотя женщины много не едят… Тот должен иметь вид, чтобы его издали разглядели и оценили.
Философ задремал, позволив Косолапому Жанно насладиться творением повара Трофима. Разбудил его Голицын:
– Ты, братец, не засиживайся, а беги искать своего дружка-аптекаря!
Мало приятного – после сытного ужина, не посидев в гостиной хотя бы часик (для здоровья, для здоровья! дайте брюху без суеты осуществить его тяжкий труд!), одеваться и выходить на мороз. Однако надо. Ибо смерть Илиша что-то да значит в склоке между аптекарями и купцами Лелюхиными.
Пришлось…
И, надо ж, повезло! Маликульмульк повстречал Гринделя у самой Свинцовой башни – тот нес в замок заранее приготовленную записочку.
В записочке было два немецких слова (если бы по-русски – одно): «отравление».
– Пойдем в «Петербург», – сказал Маликульмульк, – там все обсудим.
– Пойдем, – согласился Давид Иероним. – Я безумно хочу есть…
– Не угодно ли горячих колбасок?
– Мне все равно.
Они устроились в самом углу обеденного зала.
– Я прежде всего хочу поблагодарить вас, герр Крылов, – сказал химик. – Полицейские все же побаиваются князя. Они доставили в анатомический театр ученика и подмастерьев бедного Илиша. Их допросили. Все были примерно так, как я предположил… только я не хочу рассказывать всех подробностей, они отвратительны…
– А какие допустимы в приличном обществе?
– Вот что произошло. Подмастерья и ученик работали в задних комнатах, посетителей принимал Илиш. Он любил, когда приходили люди, ведь его знала вся Рига, он усаживал покупателей, говорил с ними, шутил… Если что-то требовалось – звал, мог постучать тростью в стену. Вот и вышло, что никто не видел убийцы.
– Но он же проглотил отраву?
– Проглотил.
– Вместе с какой-то едой или питьем?
– Да.
– Но в аптеке Слона герр Струве или вы, когда приходит уважаемый покупатель, приказываете подать кофей, Карл Готлиб выходит и видит, кто пришел…
– Я понял. У бедного Илиша был большой серебряный кофейник, очень красивый. Обычно он стоял в аптеке на видном месте. За четверть часа до смерти Илишу принесли этот кофейник, наполненный кофеем до самой крышечки. Он угостил гостью – жену мастера цеха пекарей ржаного хлеба, она ушла, и после этого пришел убийца. Ему повезло – кофей в кофейнике был еще горячим, в вазочке лежали пумперникели.
– Это печенье с орехами? – уточнил Маликульмульк.
– Да. И его никто не видел, понимаете? Подмастерья вошли в торговое помещение, когда услышали грохот. Илиш упал, покрылся холодным потом, они пощупали пульс – пульс был ускорен. Они испугались, закрыли аптеку, перенесли Илиша в задние комнаты, послали ученика за врачом. Вайсман живет тут же, на Торговой, он пришел быстро. Были перебои дыхания, сердце работало очень неровно – он не придал значения судорогам, ему не показалось странным, что лицо Илиша посинело… Он только понял, что старик умирает, и велел привести жену с прочими родственниками.
– И вскрытие показало, что это синильная кислота?
– Да, признаки были явные – полный рот пенистой слизи… простите, герр Крылов… Вам довольно знать, что мое подозрение подтвердилось. Я даже мог бы сказать, сколько именно отравы проглотил бедный Илиш, – с учетом того, что он стар и сердце ослабело, не более полутора гранов яда.
– Но откуда взялась эта самая кислота? – спросил Маликульмульк. – Трудно ли ее раздобыть в Риге?
– Легче, чем вы думаете. Если бы она мне понадобилась для опытов, я бы к завтрашнему утру имел сколько угодно, хоть ведро. Что, по-вашему, используют для получения лавровишневой воды, которую так любят наши дамы?
– Си… синильную кислоту?..
– Ягоды или даже листья лавровишневого дерева настаивают в воде, потом производят отгонку, потом полученную жидкость растворяют в спирте – буквально каплю на стакан. Есть там и другие элементы, но это неважно. Вы ведь употребляли лавровишневую воду?
– Хм… у ее сиятельства есть флакон, у наших дам также, запах мне известен, весьма приятный… Капают в стаканчик, когда разволнуются, могут принять, если кашель одолеет. Это что же – если выпить кувшин лавровишневой воды?..
Первая мысль Маликульмулька была о детях. Они любят таскать у старших, в том числе и у матери, всякие загадочные предметы. Так что же – предупредить ее сиятельство? Он поделился своими опасениями с Гринделем.
– Вы лучше следите, чтобы к ним не попал горький миндаль. У вашего повара, наверно, есть запасы. Для вкуса хватает одного ядрышка на целый котел. Десять ядрышек – смерть для ребенка.
– Господи Иисусе!
Тут кельнер принес им заказанные горячие колбаски, тушеную морковь, особенный рижский хлеб с тмином, поставил оловянные кружки с крышечками. В кружках было горячее пиво с пряностями, в которое для особой густоты были подмешаны яичные желтки с сахаром.
Маликульмульк не чувствовал голода – да и что такое для закаленного в битвах брюха четыре тонкие жирные колбаски? Но они исчезли стремительно, он заказал еще порцию. То, что рассказал Гриндель, так проняло Косолапого Жанно, что только мерные движения челюстей могли его успокоить. Рига полна отравы! В каждой аптеке, торгующей пузырьками с лавровишневой водой, на каждой кухне – яд!
Из чего вытекает, что к смерти одного аптекаря приложил руку какой-то другой аптекарь.
– О чем вы задумались? – спросил Давид Иероним.
– О смерти Илиша. Что она означает… Ах да, вы же еще ничего не знаете!
– Что я должен знать?
Маликульмульк помолчал, глядя на опустевшую тарелку. Остался один запах… Нужно ли было говорить Гринделю, что Голицын велел разузнать о вражде аптекарей с Семеном Лелюхиным и его наследниками? Давид Иероним тут же поймет, что герр Крылов, еще даже не собрав сведений, заранее стал на сторону русских купцов. И что из сего выйдет? Охлаждение приятельства – и ничего более…
Был бы здесь Паррот! Вот кому Маликульмульк мог бы все объяснить, невзирая на несносный нрав физика. Да, Парроту не нравится, что журналист, драматург и философ становится компаньоном знатной особы и кормится с барского стола. Еще менее ему нравится, что философа назначают начальником генерал-губернаторской канцелярии, не сообразуясь с его способностями и нравом. Видимо, чтобы угодить Парроту, Маликульмульку следовало бы подать в отставку и определиться преподавать словесность в Екатерининскую школу.
Паррот… он бы сумел сегодня защитить Давида Иеронима от дурака-доктора и настоять на правильном лечении старого Илиша… ведь наверняка и в анатомическом театре Гриндель наслушался всяких неприятных слов…
– Послушайте, Давид Иероним, не собирается ли в Ригу Паррот? – вдруг спросил Маликульмульк.
– Нет. Он вам нужен?
– Нет… хотя, пожалуй, да, нужен… впрочем, я не уверен…
– Мне написать в Дерпт?
– А вы не переписываетесь?
– Переписываемся, конечно, как раз вчера я отправил ему коротенькое письмо.
Маликульмульк сделал знак кельнеру – он понял, что без третьей порции сосисок не обойдется.
– Не боитесь есть на ночь столько жирного? – спросил Гриндель.
– Я привык. Вот что… можете ли вы исполнить мою просьбу, не задавая никаких вопросов, просто – исполнить? Потому что я прошу, и это – главный аргумент?
– Могу, если это в пределах моих возможностей.
– Любезный Давид Иероним, я прошу вас в ближайшие дни позаботиться о герре Струве… ни о чем не спрашивайте, ради Бога! Просто сделайте так, чтобы он ни на минуту не оставался в аптеке один! Как несчастный Илиш!
– По-вашему, и ему грозит опасность?
Маликульмульк вздохнул. Нужно было все же хоть что-то объяснить.
– Из столицы пришло очередное послание. Князь хочет узнать, как начался спор из-за рижского бальзама. Начало сей запутанной истории знают только старые аптекари. Вон Илиш непременно знал…
– Кому-то не хочется, чтобы князь выяснил правду об этом деле? – догадался Гриндель. – Но тогда это могут быть только Лелюхины! И имейте в виду – на их фабрике изготовить синильную кислоту так же просто, как в моей лаборатории!
– Я не знаю, – тихо ответил Маликульмульк. – Я не знаю, кто бы это мог быть. Ясно только, что эта смерть связана с вашим чертовым бальзамом, будь он неладен! И не говорите мне больше ничего об этом! Я не труслив, я Тайной экспедиции не боялся, самого Шешковского не боялся! Писал, что хотел! Думаете, меня не предупреждали? Издавал, что хотел! Сатиры мои не знали чинов и титулов!.. А тут – яд, гнусная интрига и яд… это у меня вызывает отвращение, отвращение и страх… я не знаю, как еще объяснить…
– Вас слушают, – прошептал Гриндель, взглядом указав на соседний стол, где во время страстной речи философа все приумолкли.
– Бог с ними. Здесь нет лавровишневой воды?
– На что вам?
– Со мной случается… я вдруг испытываю страх, а тут, при мысли о яде, о той пенистой слизи во рту…
Он вскочил и выбежал – прямиком на улицу… успел…
Эта странная и стыдная особенность его тела была ему ненавистна. Он взращивал в себе смелость, чтобы тело наконец смирилось и образумилось. Иногда получалось. Сейчас – почти получилось.
Снег, летевший большими мягкими хлопьями, покрывал его спину, грудь, живот. Он стоял неподвижно – это ли был холод для человека, который мог голышом искупаться в проруби?
Он забылся и понемногу превращался в белый монумент Косолапому Жанно – философ признает лишь те памятники, которые изготовляют в типографии, а Косолапый Жанно, глыба плоти, должен получить соответствующую каменную глыбу, хотя бы воображаемую…
Сказывали, какой-то король, чтобы не отравили, пил только воду, которую набирал из ручья, и только яйца, которые варил всмятку. Забавно было бы – вода и яйца, вода и яйца… Так, пожалуй, и обдуришь злодея.
Вот только откуда злодей знал, что князь и начальник его канцелярии будут искать правды у старых аптекарей?
Глава третья
Дегустаторы
Подчиненные, видя, что начальник не в духе, положили прямо посреди стола стопку конвертов с печатями, а полученные с утра депеши – чуть сбоку. Не может в Риге быть таких новостей, опоздание которых смерти подобно. Государь молод и здоров, войны нет и, кажется, не предвидится, зима – в порту тихо, так пусть уж Иван Андреич побалуется. Это и впрямь успокаивает – медленно, тонким лезвийцем, отделяешь сургучную лепешку от плотной бумаги, следя, чтобы она не треснула, и перед тобой образуется разноцветная кучка: больше всего красных печатей, попадаются и карминные – это зависит от добавки в сургуч киновари; зеленые, когда подмешана ярь-медянка, и черные, когда подмешана простая сажа.
Он и баловался – заняв руки несложным и кропотливым делом, перебирал в голове все, что знал о вражде аптекарей с Лелюхиным. Хорошо бы полицейские сыщики опросили соседей Илиша – может, кто и заметил убийцу, входящего в Зеленую аптеку. Этот убийца – из тех покупателей, ради которых и был заведен большой серебряный кофейник. Он – рижанин, Илиш знал его не первый день. Он – немолодой рижанин, бюргер, ему есть что терять, если явится на свет какая-то подробность чуть ли не сорокалетней давности.
Что же тогда произошло? И кто это может знать? Даже иначе нужно поставить вопрос: кто из старых аптекарей согласится говорить о тех временах и событиях? Герр Струве – почти приятель, а прочие – чужие. Может, стоит еще раз побеседовать со Струве, авось чего нового вспомнит? Или он чересчур огорчен и напуган смертью Илиша?
Вся надежда на полицию…
Потом Маликульмулька позвал к себе в кабинет Голицын.
– Ну, приступим, что ли? – спросил он.
На подоконнике стояла корзинка с бутылками, которых Маликульмульк набрал вчера во всех аптеках.
– Во что разливать прикажете, ваше сиятельство?
– Во что?.. А сбегай-ка ты, братец, в буфетную. Сколько там бутылок?
– Семь, ваше сиятельство.
– Четырнадцать чарок возьмешь… Сам нести не вздумай, на то у нас люди есть!
Четырнадцать чарок были доставлены в кабинет, выстроились на столе попарно, и тут князь с философом вспомнили, что недостает главного – лелюхинских бальзамов для сравнения.
– Они у княгини в кабинете, – подумав, сказал Голицын. – Она их вчера забрала на случай, если придется кого-то пользовать от простуды. Отправляйся-ка, братец, и возвращайся с добычей.
– Легко сказать, ваше сиятельство! Что я объясню ее сиятельству? Что мы устроили в вашем кабинете попойку?
– Ах, черт! Ну… ну придумай что-нибудь, ты же сочинитель!.. Ступай!
Князь был азартен. Маликульмульк слыхивал про шалости его молодых лет, что за карточным столом, что по амурной части. И вот теперь оказалось, что азарт не пропал с годами, не сморщился и усох, а жив и требует своего. Достаточно посмотреть на лицо со злодейски прищуренным левым глазом.
Маликульмульк пошел было к апартаментам княгини, но спохватился, вернулся в канцелярию и забрал срезанные печати. У него ведь была в челяди союзница, няня Кузьминишна, хотя союзница не очень надежная – того и жди от нее дурацкого доноса, не потому, что вдруг воспылала враждой, в потому, что охота покрасоваться перед Варварой Васильевной своим всезнанием и догадливостью, подтвердить перед всеми свое положение особы, приближенной к княгине.
Конечно, можно было сказать княгине правду – что производится дегустация, и не просто так, а с благородной целью. Но она, во-первых, разозлится, что князь затеял это дело без нее, во-вторых – захочет принять участие, и кончится это тем, что супруги повздорят, а кто останется виноват? Да Косолапый Жанно со своей неуклюжестью!
Проще забраться незаметно в кабинет и взять две бутылки из четырех, те две, которые уже почти пусты, а непочатые пусть остаются, иначе дегустация и впрямь кончится попойкой.
Няня Кузьминишна обреталась в девичьей и блистала не хуже молодой щеголихи на придворном балу – сидела в нарядной душегрее, присматривала за девками, занятыми рукодельем, и хвалила старые времена, когда никто знать не знал и ведать не ведал про нынешний разврат. Кабы не знать, что она состояла при Варваре Васильевне в пору первых придворных успехов будущей княгини, то, пожалуй, и поверить можно.