Книга APOSTATA. Герои нашего времени - читать онлайн бесплатно, автор Брюс Фёдоров. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
APOSTATA. Герои нашего времени
APOSTATA. Герои нашего времени
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

APOSTATA. Герои нашего времени

Я смотрел на бледное, осунувшееся лицо Йешуа и вспоминал слова моей драгоценной жены Валерии Прокулы, сказавшей: «Вины на Нём нет». Чтобы Йешуа проповедовал против римского императора? Такого я не слышал. Против священного Синедриона? Тоже нет. Может быть, говорил, что над всеми земными царями есть другой Царь? Так это не противоречило и римским взглядам на устройство мира. И у нас был свой Юпитер. За что мне было казнить Его? Чем могли угрожать величию Рима Его слова о смирении и прощении? И ещё. Разве Йешуа требовал возведения храмов в Его честь и поклонения Ему? Нет. Он только сказал: «Создайте храм в душе своей». Как я должен был поступить?

Я отпустил Его, а потом вновь арестовал: угроза восстания потерявшего чувство меры и сострадания населения была слишком велика. Надеялся на то, что мне удастся ограничиться лишь наказанием плетьми, и потому дал Марку распоряжение ослабить силу ударов. Вы знаете, что такое удары кнутом с вплетёнными на концах чугунными звёздочками? Такие удары не просто рассекают тело, вырывая кусочки плоти. Страдальцу кажется, что у него отслаиваются все внутренние органы. Одного этого было бы достаточно для удовлетворения кровожадного воображения праздной черни. Но нет. Ничего не вышло. Увидев кровь на Его израненном теле, толпа возопила ещё сильнее, требуя большего. Её устраивала теперь только Его смерть на кресте. Вы бы посмотрели, господин Бекетов, на эти раскрытые в крике рты, горящие глаза и поднятые вверх кулаки. Даже мои легионеры хмурились и отводили глаза, а лишённый всякой сентиментальности Крысобой протянул Ему пиалу с поской, смесью воды с винным уксусом.

Одним словом, я откупился за сохранение своей должности Его кровью. Я давно признал – этот мой грех. Мог Его спасти, но не сделал этого. Считайте, испугался. И вот что. Не выходит у меня из памяти прощальный взгляд Йешуа, когда Его подхватили под руки легионеры, чтобы подвергнуть дальнейшим экзекуциям по дороге на Голгофу. Милосердия для себя Он не вымаливал. Ни слова. Толпа возликовала. Не Его, Йешуа, готовилась она воспринять как своего кумира. Не того, кто добровольно принёс жертву во спасение народа, а скорее вора и убийцу Вараву, потому что этот преступник был ей ближе и понятнее, чем Он со своими странными увещеваниями. Что хотел Он мне сказать на прощание? О чём предупредить? Йешуа смутил мой разум и разбудил мою душу.

А теперь скажите мне, господин Берестов, только честно скажите: а как бы вы поступили, окажись вы на моём месте? Пошли бы на риск сберечь одного человека, а на сотни других направить тяжеловооружённую конницу, которая растоптала бы в кровь многих из них? Отважились бы принять последствие – неизбежный мятеж, долгий и неуправляемый? И ещё больше крови, больше жертв. Как вы бы поступили, зная об ожидающих вас и этот святой город безумствах? Согласились бы разменять сотни жизней за одну Его. И главное: принял бы Он такое спасение?

Не уверяйте меня в том, что эти события произошли давно, во времена варварства и бескультурья. Я в курсе того, уважаемый господин Берестов, что в ваше время ваш ОМОН дубинками работает не хуже моих легионеров. Более того, случись Нагорная проповедь в ваше время, её бы разобрали на репризы для какого-нибудь КВН из провинциального университета. Меняется всё, а люди нет. И у вас есть свой мальчик, который живёт на городской свалке и радуется приезду каждого мусоровоза, чтобы покопаться в вываленных отбросах. Авось повезёт и ему улыбнётся удача найти сломанную игрушку и недоеденный кусок колбасы. Разве не так?

Максим поперхнулся. Он не был готов к такому вопросу и теперь пытался выиграть время для того, чтобы подобрать для ответа приличествующие слова. Не поднимая глаз на собеседника, он потянулся за кубком с фолернским и стал жадно пить его. Вино немного взбодрило его и придало смелости.

– Не знаю, ей-богу, не знаю. Одно знаю: я не хотел бы быть на вашем месте ни тогда, ни сейчас.

– Вот все вы такие, с кем ни поговори, – грустно усмехнулся Пилат. – Вот что я вам скажу, молодой человек. А скажу то, что я ещё никому не говорил. Он искал смерти, стремился к ней. Я не видел никогда подобного человека, который был бы столь угнетён одной лишь мыслью, которая терзала и мучила Его. Мысль о том, что люди не верят Ему, была для Него непереносима. На словах да, иногда они соглашались, а распрощавшись с Ним, забывали о своих обещаниях и пересказывали Его чудеса со смехом. Прощая всех и каждого, Он уповал лишь на одно великое чудо – дар воскрешения, который готов был преподнести всем живущим на этой земле, с тем чтобы внести умиротворение в их искорёженные души и дать радость приобщения к своему Создателю. Как и все, Йешуа обладал живой, трепещущей плотью и страшился ожидавшей Его экзекуции. Разве Он не был молод в 33 года? Разве не мечтал о доме, семье и детях? Всё было отринуто Им во имя спасения других.

– Тогда выходит, что клятвоотступник Иуда Искариот… – Берестов не решился договорить фразу, которая могла оказаться ошибочной и неуместной со всех точек зрения.

– Да, да. Это именно так. Я догадался, о чём вы подумали, – без тени улыбки продолжил свои рассуждения прокуратор. – Эта мысль и меня не раз посещала, пугая своей парадоксальностью. Сознательно или нет, но Иуда способствовал реализации этого замысла. Нуждался ли он в 30 серебряниках? Не уверен. Что на них купишь: вола или воз сена? Мои дознаватели подтверждают, что Иуда был весьма состоятельным человеком и, кроме того, заведовал казной своего Учителя и не был замечен, как сейчас говорят, в «финансовых нарушениях». Руководствовался ли он чувством зависти, жаждой лидерства? Вряд ли. Не слышал я об этом. По крайней мере, Йешуа ни разу не упрекнул его в строптивости и несогласии, как многих других своих учеников. Зная наперёд о мыслях ближних и всего человечества, Он не препятствовал свершению величайшего замысла. Так мне хотелось бы думать.

– А простил ли Иисус Иуду? – Максим надеялся, что этот вопрос будет последним в затянувшейся беседе с призраком. Слишком тяжелы оказались для него вопросы мироздания.

– Надеюсь, что простил, понимая, какую неподъёмную ношу тот взял на себя – ношу вечного проклятия. Через Иисуса Христа человек увидел Бога, через Иуду Искариота – самого себя. Простите, господин Берестов, но своими расспросами об Иуде вы утомили меня. История раз и навсегда определила ему место. Виноват ли он или невиновен, поверьте, в нынешнее время этот вопрос никого не интересует. Принял ли он на себя роль добровольной жертвы, оттенив подвиг Спасителя, или на деле оказался коварным злоумышленником – это, право, через столько лет всё равно.

– А вас Он простил? – не сдержавшись, поинтересовался писатель, одновременно укоряя себя за настырное любопытство.

– Меня? – спокойным тоном переспросил Пилат. – После смерти Йешуа на меня посыпались несчастья: доносы, неурожаи в провинции, низкие сборы налогов. Новый император невзлюбил меня и лишил всех должностей, оставив только возможность умереть на поле боя. Я вставал в первые ряды легионеров и первым же бросался в атаку.

– Значит, вы искали смерти?

– Может быть. Всё было напрасно. Я не был даже ранен. И как логичное завершение всех моих несчастий был коварно убит ночью в своей же походной палатке в Галлии, а моё тело безымянным брошено в Рону. Скорее, я пытался бежать от самого себя. С Его уходом жизнь моя была отравлена подлостью и предательством. Остальное вы знаете. Он не забыл меня и вывел из темноты к свету, а заодно дал наказ написать книгу «О любви к ближнему», то есть к любому и каждому. Вот я и пишу день за днём, две тысячи лет, и совладать с темой пока что не могу. Как это – возлюбить ближнего как самого себя? Даст Бог, придёт время, и я справлюсь с задачей и царствие Его заслужу. Думаю, что Йешуа меня давно простил, сразу, в тот же последний день. По-другому Он не мыслил. А вот выше, выходит, рассудили иначе. Вот я и жду, когда разрешат попасть туда, куда все стремятся. Мне осталось только надеяться. И я всё ещё надеюсь.

– Это куда попасть?

– Как куда? – удивился Пилат. – Туда, в рай, конечно. Я же сказал вам – в царствие Его.

Прокуратор замолчал и уставился в задёрнутый шторами оконный проём, будто надеялся через него разглядеть догорающее ночное святило.

– Почему в моё время так мало святых? – очень тихо промолвил Берестов и перевёл дух. Явно, что вопрос предназначался для себя самого, а не для бывшего наместника Иудеи, но Пилат услышал.

– А потому, дорогой мой гость, что чем ближе к концу времён, тем меньше праведников. После Христа их было много. Вера была свежа, и велика была надежда на выправление двойственной натуры человека. Силён бес в душе его. Слаб и злобен человек и не может отрешиться от своей черноты, – прозвучал ответ. – Вы приходили к нам за советом, господин Берестов? Так вот что я вам скажу на прощанье: пишите и не сомневайтесь, а ещё – не ищите в этой жизни злата и славы, иначе всё обернётся прахом и забвением во мраке безвременья. Всегда помните, что современный человек создал себе худший из существующих миров и заключил себя в его облик, в котором нет слова и смысла, а есть лишь технологии и деньги. Он идёт по этому пути, и каждый шаг отдаляет его от самого себя. И всё же вы пишите, пишите о той вести, которую подаёт вам ваше сердце. Те немногие, сохранившие себя, услышат вас. Ещё вот что учтите: потребность очищения души своей вы ощутите только тогда, когда окончательно возненавидите этот мир… Однако мы заговорились. Благодарю вас за беседу. Лично мне она доставила, поверьте, редкое удовольствие. Надеюсь, вам тоже. Пора расставаться – рассвет скоро.

Максим встал со своего дивана, подошёл к зашторенному окну и раздвинул портьеры. Ночное небо, сжатое крышами домов, уже посерело.

– Прощайте, – прошелестел тихий голос.

Берестов обернулся. В комнате никого не было, исчезли также блюдо с фруктами и кувшины с вином и бокалами. Не было даже роскошного дивана, на котором он недавно сидел. Вместо него у стены стоял обыкновенный табурет с подломленными ножками.

Максим вышел в коридор и прошёл в прихожую, по пути заглядывая в каждую комнату. Никого в квартире не было: ни Михаила Афанасьевича, ни даже Аполлинария Ксенофонтовича с кошачьей улыбкой. Входная дверь была не заперта. Писатель вышел и осторожно закрыл её за собой, услышав напоследок, как щёлкнул замочный ригель и кто-то вслед ему насмешливо хмыкнул, а может быть, хрюкнул. Установить источник происхождения звука так и не представилось возможным.

Через час Максим сидел в поезде «Москва – Ярославль». За окном просыпалась неяркая подмосковная природа; вагон, как обычно, стонал и охал на стыках; через проход между сиденьями чей-то плейер мурлыкал песенку Bee Gees – How deep is your love.

Теперь Берестов знал, что будет делать – он будет писать. Писать о людях: об их делах и страстях, радостях и огорчениях и о том хорошем, что в них есть. Ведь Он, Спаситель, поверил в человека!

Январь 2018 года

Ветеран

Очередной наступивший год начинал свой медленный разбег. Снег, которого не было весь ноябрь и декабрь, теперь сыпал и сыпал безостановочно, чтобы сугробами прикрыть грязные лужи, доставшиеся ему в наследство от минувшей осени. Под его белыми шапками уже просели лапы огромных новогодних елей, расставленных по главным столичным площадям, а многие московские крыши с трудом приняли на себя ледяную ношу, стараясь замаскировать ею летние недоработки кровельщиков и цветовую чересполосицу маляров. Большой город приободрился. На бульвары и парки выкатился повеселевший народ, чтобы развлечь себя поеданием французских булочек с вставленными в них кривыми сочными сосисками с подпечёнными боками, сопроводив их парой бутылок баварского пива или несколькими чашечками дешёвого кофе в вощёных бумажных стаканчиках.

На деревьях и контурах из металлических стоек переливалась праздничная иллюминация. Спрятанные в нишах общепитовских киосков динамики надрывались, изливая из чёрного нутра бравурную музыку. Всё свидетельствовало о том, что январские дни отдохновения ещё не закончились, а потому остаётся ещё возможность соскрести с души разочарования прошлого года. Стоит только добавить к уже взвинченному настроению одну-другую бутылку водки, пьяные поцелуи и вздорные уверения о том, что на горизонте уже обозначились приличные деньги, которые непременно изменят жизнь семьи-подруги к лучшему. Но так говорится вечером.

А сейчас был полдень – время тишины по причине того, что полуобморочный похмельный сон ещё не закончился. Затянувшееся состояние нетревожного забытья было характерно лишь для молодого поколения семьи Ивановых, а вот Семёну Михайловичу не спалось. Он рано ложился в постель и рано вставал. Так было установлено давно, с тех пор когда однажды сделал для себя неприятное открытие, что руки, которые всю жизнь кормили его жену и детей, вдруг перестали повиноваться ему.

Однажды, перевернув очередной листок календаря, Семён Михайлович понял, что старость подступила к нему быстро, пробив болевыми синдромами все суставы и части прежде сильного тела. Он долго не соглашался с тем, что теперь каждый шаг нужно было совершать с оглядкой, и по привычке продолжал делать всю мелкую работу по дому: подкрутить гайку, чтобы убрать протечку в смесителе, заменить почерневшую выгоревшую проводку или перебрать заскрипевшие половицы, – одним словом, всё то, что мог сделать только он один, так как у его единственного сына были новые взгляды на смысл бытия, в которых хмельной дурман занимал привилегированное место. Пил сын, пила его жена, резвились как хотели подрастающие дети – его внуки. Что скажешь мужику, разменявшему свои пятьдесят и кочующему с одного случайного заработка на другой?

Семён Михайлович вышел из своей комнаты, беззвучно прикрыв за собой дверь. Он боялся неловким движением, случайно вызванным громким звуком разбудить других обитателей квартиры, в которой давно уже чувствовал себя не хозяином, а скорее приживалкой, пережившей своё поколение. А главная его вина состояла в том, что он всё ещё занимал драгоценные десять квадратных метров, которые ох как нужны были людям, коих он по привычке продолжал считать своими родственниками.

В сорок пятом солдат Иванов вернулся в родную Москву из тех мест, которые другие, никогда не вдыхавшие в себя кисловато-горький запах перегревшихся орудийных стволов, называли полями героических сражений. С собой из Германии Семён Михайлович привёз трофейные наручные часы с разбитым циферблатом да стальной осколок, удачно застрявший под грудиной, о котором врачи сказали, что его лучше не трогать. Память берегла ветерана и особенно не тревожила воспоминаниями. Из четырёхлетнего грохота войны ему почему-то больше вспоминался лишь подпрыгивающий от выстрелов лафет «сорокапятки», из которой он гнал снаряд за снарядом под орудийные башни немецких танков. Ну, может быть, ещё вой фугасных бомб, которые сваливались из-под крыльев «лапотников», когда контуженным лежал на бруствере полуразрушенного окопа лицом вверх, не зная, на месте ли у него ноги и руки, и глядел незакрывающимися глазами в высокое синее небо, в котором весёлой каруселью кружились пикирующие бомбардировщики.

А когда настал светлый день, сержант Иванов стоял на маленькой булыжной площади незнакомого немецкого городка в передней шеренге парадного построения. Роскошествовало весеннее солнце, и слабо поблёскивали на груди покрывшиеся патиной за годы войны боевые медали и орден Славы третьей степени. И только одна медаль, рождённая на развалинах поверженного Рейхстага, новёхонькая и щёгольская, как хромовые сапоги новоиспечённого лейтенанта, сияла как путеводная звезда – «За победу над Германией». Командир полка сжатой в кулак рукой чертил перед собой зигзаги и трубным голосом выхаркивал: «Мы победили… Мы дошли… Несмотря ни на что… Слава Сталину и родной партии!» Все, кто стоял, и все, кто смотрел, верили ему, потому что он был свой и потому что у него не было левой руки. И поэтому как один орали: «Ура!» Орал и Семён, напрягаясь, чтобы растянуть в радостную улыбку, казалось, навек окаменевшие губы.

А вечером пили, потому что можно было, потому что нужно было пить, потому что это был их день. Балагурили и много пили очень молодые и очень пожилые из последнего, осеннего призыва. Рассказывали байки, раздували свои подвиги, обнимались и поздравляли друг друга. От этого было хорошо. Это было их право – на всех вечно лёг земляной загар военных дорог.

Семён мало пил, много курил, иногда мозолистой ладонью проводил по жёсткой щетине. Ему казалось, что к щеке прилип шлепок окопной грязи, и тогда в уголках, сжатых вечным прищуром глаз, копились горючие росы. Так же хмуро молчали ещё двое с узкими лицами, затянутыми пергаментной кожей, с худой шеей и выпертым кадыком, неопределённого возраста, то ли тридцать, то ли шестьдесят. Пепельно-багровая печать сорок первого года выжгла их глухо ворочавшиеся сердца.

Осторожно передвигая по полу искорёженные артритом ноги в фетровых тапочках, Семён Михайлович прошёл по коридору мимо двери, за которой слышался солидарный храп двух глоток, – это была спальня сына и невестки; мимо третьей двери, из-за которой уже доносилось повизгивание просыпающегося молодого поколения, и наконец добрался до ненасытного чрева кухни. Груда сваленных в мойку немытых тарелок, остатки дешёвой закуски на столе в окружении пустых бутылок и недопитых рюмок с водкой и портвейном свидетельствовали только об одном – что здесь несколько дней творился праздник по случаю недавнего Рождества.

Налив из-под крана холодной воды в крашеный металлический кувшин с обколотым верхом, Семён Михайлович заторопился назад в свою комнату. Он не должен мешать молодым и сильным своим присутствием. А в комнатке у него есть электрическая плитка, чтобы вскипятить воду и сделать себе чай, и нераскрытая пачка сладкого печенья «Юбилейное», которое можно быстро размочить в кипятке, а то и разгрызть своими несколькими ещё сохранившимися зубами.

В этой комнате ему было хорошо. Здесь можно было сидеть или лежать на завершающем свой век заслуженном диване или переместиться за стол, чтобы в который раз перелистывать альбом с матерчатой обложкой и рассматривать пожелтевшие от времени фотографии, на которых он был ещё молод и обнимал свою жену и держал на руках маленького сына.

Свою Надю Семён встретил в том же победном и хмельном сорок пятом, когда вызрели красные гроздья рябины и первый снег по утрам уже пытался прикрывать притихшие в осенней задумчивости деревья. Она сразу понравилась ему – заводная фабричная девчонка с открытым и таким беззаботным взглядом, как будто и не было военного лихолетья и хлебных карточек.

Он ещё помнил слова любви, когда предвоенной весной встретил ту самую, первую, с пшеничным запахом светло-русых волос, которая поверила ему и отдала всю себя, ту, которая, не отпуская, держала его за руку и не отводила от него синих глаз, будто намеривалась оттащить от того из досок с соломой и лавками вагона воинского эшелона. И, как в бреду, всё говорила и говорила ему:

– Только вернись. Прошу тебя. Мне ничего не надо. Вернись с этой проклятой войны.

Он выжил, а в сорок втором получил письмо с вестью о том, что нет больше на этом свете светло-русых волос и синих глаз, потому что бомбовый удар по маленькому мирному посёлку был точен и там, где была жизнь, теперь лишь заполненные талой водой воронки и бесформенные груды кирпичей.

Семён вернулся к мирной жизни, но самых нужных слов уже не умел говорить и поэтому мог только гладить Надю по волосам и крепко прижимать её к своему сердцу. Она понимала его и, не колеблясь, привела в эту квартиру в Замоскворечье, где жили она и её родители и ещё много других людей. Он отогрелся около её тёплой души и пошёл на работу, где начал размешивать бетон и научился класть кирпичи, потому что строить надо было много. Со временем назначили бригадиром и мастером и стали вручать грамоты за доблестный труд, говорить проникновенные слова и жать руку. Семён Михайловичу было приятно. Приятно от того, что он делает что-то хорошее для людей и они смотрят на него добрым взглядом, а самое главное то, что он был одним из них.

Были годы, и были радости, а потом кто-то очень уверенный в себе и своих словах сказал, что прежде все жили неправильно и надо жить по-другому. Вначале Семён Михайлович не понял, чем он провинился перед страной, а потом увидел, как погас задорный огонёк в глазах той, которая стала частью него самого, и не услышал привычного «Доброе утро, Сеня». Он долго сидел рядом, глядя на прикрытый чистой простынёй силуэт, и вновь растирал на щеке что-то влажное, давно забытое, выступившее из уголков его глаз.

Опять прошли годы, а с ними ушли силы, и из семьи ушло имя. Теперь от сына и его жены он уже не слышал, что его зовут Семён Михайлович, всё больше «дед», а потом вовсе «старик». Сын всё реже заходил в его комнату, и больше тогда, когда надо было узнать главное:

– Ну что, дед, пенсию получил?

Семён Михайлович молча вставал, шёл к шифоньеру со сбитой дверцей и доставал потёртую сберкнижку с вложенными в неё банкнотами, большую часть которых отдавал сыну.

Сын веселел и, хлопнув по плечу пожилого человека, бодрым голосом проговаривал:

– Молодец, дед. Держись. Ты нам ещё нужен.

И то правильно. Деньги нужны молодым, а старикам много ли надо?

Слово «отец» забылось, как и не было, а подраставшие внуки постепенно отучились прижиматься к его коленям и выпрашивать рассказы о прошедшей жизни. Невестка навещала его чаще других, и то в основном для того, чтобы ощупать колючим взглядом комнату. А с недавних пор и вовсе всё больше предпочитала просунуть в створку двери голову, чтобы, втянув через ноздри воздух, спросить:

– Как, старый, ещё не сопрел на своём диване? Задвошил всю квартиру.

Семён Михайлович молчал. Что он мог ответить? Что он мог сделать со своим возрастом? Бывшие некогда крепкими плечи выгнулись вперёд, сжав грудную клетку и согнув позвоночник. Голова всё больше смотрела вниз, а взгляд стал тусклым и безразличным. Что он мог ответить сильным и напористым, живущим по своим правилам и представлениям? Голос стал слабым и тонким. Как с таким отстоишь право на место в этой жизни?

Районный совет ветеранов не забывал его и к 9 Мая присылал очередную поздравительную открытку с дежурным прочувственным текстом и лиловым факсимиле подписи президента, откатанную в тираже на полиграфической машине. Они были ещё живы, эти укоры из прошлого, и новое государство чувствовало себя неуютно, зная об их молчаливых вопросах. В этот день Семён Михайлович, вооружившись лупой, под светом старенькой настольной лампы с потрёпанным абажуром долго и старательно разбирал написанный текст и видел, что красочное послание адресовано именно ему и его в нём назвали «дорогим Семёном Михайловичем». Дочитав до конца, он минуту молчал, а потом почему-то опять начинал растирать ладонью щёку.

В этот день Семён Михайлович всегда надевал чистую рубашку с большим отворотом, выглаженные синие брюки и старый серый пиджак от другого костюма, с навешанным на него набором немногочисленных наград, и, перебирая каждую, расправлял их. Осторожно и бережно. Одну за другой, одну за другой. На улице было празднично. Играла музыка, висели разноцветные флаги, а знакомые старушки, сидевшие на лавочке у подъезда, согласно, как полевые ромашки, кивали своими головками в затянутых платочках, приветствуя его. Он шёл среди незнакомых людей, видел их просветлевшие лица и радовался глазастой молодёжи, которая, разглядев среди толпы скромного ветерана, подбегала к нему, чтобы прикрепить к лацкану пиджака виньетку из георгиевской ленты.

Всегда, тогда и сейчас, он вспоминал ту единственную, которая провожала его до воинского эшелона, уходившего на фронт, и всё смотрела на него снизу вверх васильковыми глазами, до краёв полными слёз, а потом долго стояла на перроне и махала сорванным с шеи цветастым платком вслед уходящему навсегда составу.

А если он остался жив, если ему так повезло, как не должно было повезти, то только потому, что светлая душа её, до срока покинувшая нежное, не познавшее сладких мук материнства тело, вымолила у Божьей матери милости для него, чтобы выжил он посреди огненного смерча, потому что он хороший, чистый и смелый, и потому она любила его всем сердцем.

Так бывало весной, а сейчас властвовал студёный январь и мела снежная пороша, но Семён Михайлович всё же собрался на улицу. Может быть, он и не пошёл бы никуда в такой день и остался дома, в своей комнате, пить чай и слушать радио, но ночью его неотступно одолевал дурной сон. Этот сон снился ему редко, в разные дни и безо всякой определённой причины. Один и тот же и с одним и тем же незаконченным сюжетом. Во сне он всё порывался изменить его, напрягался всем телом, горячечно хрипел и мотал влажной головой – и не мог ничего сделать. Оттого, наверное, что сон приходил не из жизни, а из того снегового поля между ржевских лесов, где не осталось более луговых кочек и буераков, потому как сложились на них бесчисленные человеческие тела в солдатских гимнастёрках, чтобы дождаться весенней поры, когда пройдут первые тёплые дожди, и дать силы пробивающейся сквозь перепревшие ремни и проржавевшие красноармейские звёзды новой зелёной поросли, новой траве и молодому орешнику, чтобы вместе с ними радоваться вешнему солнцу.