– Эй, парень, ты спишь, что ли? Ты уже второй день с полки не слазишь. – Некто снизу решительно потряс Егора за плечо. – Присоединяйся к нам. Мы здесь водку пьём.
– Да не пью я. – Егор перевернулся лицом к говорившему.
– Как так не пьёшь? – опешил мужик с бородой и в растянутой майке, из которой вываливались заросшие шерстью плечи и жирная грудь. – Больной, что ли? Так мы тебя вылечим. Или проводниц боишься? Так мы с ними ещё от Владивостока всё сладили.
– По жизни не пью, – усмехнулся Нечаев. – Нет у меня такой привычки.
– Ну ты даёшь! – восхитился бородатый. – Первый раз такого вижу. Тогда тем более пойдём. Мы хоть на тебя подивимся. Просто чайку попьёшь Закуски у нас навалом. Давай, не тяни. Приглашаем. Уважь общество.
– Ладно, – откликнулся Егор. Ему действительно надоело лежать и разглядывать болтавшуюся рядом со своей головой ногу в рваном носке и с грязной голой пяткой, просунувшуюся с соседней полки.
Мужики из соседнего плацкартного «купе» оказались довольно смирными. Водку пили как положено, из чайных стаканов, вставленных в металлические подстаканники, а бутылки прятали под стол.
– Мы кочегары, – на правах знакомого пояснил бородатый Егору. – Котельную в нашем посёлке закрыли. Основной котёл, леший его задери, накрылся. Менять надо, а денег нет, и работы, значит, тоже нет. Вот едем в Новосибирск. Сказали, что там на ТЭЦ места для нас имеются.
– А жители как же? Зима впереди.
– Ничего. Выживут. Не впервой. Пообвыклись уже. Буржуйками через форточку топят. А ты чем на жизнь выколачиваешь?
– Я лесоруб. Кедрач валю.
– А-а-а, – синхронно протянули кочегары, уважительно оценив широкие запястья и кувалдоподобные ладони Нечаева, и пододвинули ему поближе тарелку с колбасными бутербродами.
Когда утром Егор проснулся, то ни его вчерашних приятелей, ни соседа с вонючими носками не было. Зато в Новосибирске вагон обновился наполовину, и на лежаках обосновалась новая шумная ватага. Напротив засели два хмурых мужика со сплошь разрисованными пальцами, которые ни с кем не разговаривали, а предпочитали подолгу смотреть в окно и безостановочно пили чай, заваривая по пять пакетиков в стакан. Видимо, ехали в Европу и хотели навсегда запечатлеть в памяти сибирскую тайгу, с которой срослись руками и духом за долгие пятнадцать лет.
Ближе к Нижнему Новгороду ночью Егор проснулся от сдавленного покашливания. Явно кто-то не мог справиться с перехватывающими горло спазмами и выворачивал желудок наизнанку. Нелегка доля допившихся до «белочки».
Спустившись с полки Нечаев направился в туалет, ловко уворачиваясь от болтавшихся ног и рук и стараясь не засматриваться на фривольно раскинувшиеся женские тела. Дверь тамбура оказалась закрытой, и из-за неё доносились чьё-то усердное сопенье и приглушённые стоны. Развернувшись, Егор побрёл в другой конец вагона, балансируя на бунтующей от быстрой езды ковровой дорожке. В полумраке ночников он увидел, как кто-то не спеша вытягивает из-под подушки его куртку, в которой он держал документы и деньги, отложенные на поездку. Не говоря ни слова, Егор подошёл к незнакомцу и сдавил его плечо своими стальными пальцами. Поездной воришка охнул от боли, осел на пол и быстро-быстро на четвереньках помчался к выходу. Закончив ночную прогулку, Нечаев забрался на свою полку и смежил веки в надежде, что тот самый странный сон его больше не потревожит.
***Приветливо встречала Донская земля Егора. Докатилась и до неё золотая осенняя колесница. Тормознув попутку, дальневосточный таёжник теперь ехал на старом дребезжащем «зилке». Давно кончились городские пейзажи. Всё дальше уводила извилистая просёлочная дорога в широкие степные просторы. Всё ближе становилась станица Верхняя Тёплая, а за ней, что в пяти верстах, и хутор Безымянный.
Сквозь пыльное стекло кабины смотрел сибирский лесоруб на лиловый горизонт, на кучкующиеся в высоком небе треугольники птиц, готовившихся к дальнему перелёту, на багряно-жёлтый листопад редких осин и берёз и понимал, что всё, что он видит – и присушенную луговую траву, и криво распаханное поле, и прилипшую к лобовому стеклу серебристую паутинку, – всё это его, родное, неотторжимое от его сердца, его боль и надежда.
Дорога круто скатилась к буераку, а когда вынырнула из него, то перед глазами встали камышовые заросли, за которыми отблеском казачьей шашки проглядывало непотревоженное полотно незнакомой реки. По берегу на выпасе гулял небольшой табун золотисто-рыжих дончаков под присмотром коневода столь незначительного роста, что сперва его можно было признать за подростка, а уж потом, вглядевшись, распознать в нём низкорослого мужичка. Казачок был одет в чесучовый бешмет и брюки с лампасами. На ногах напялены чувяки из валяной шерсти, засунутые в резиновые калоши. Форменная фуражка с синим верхом и наполовину сломанном козырьком, скособочившись, залихватски прицепилась к его чубатой голове. Коневод посвистывал и лениво помахивал длинной нагайкой-волчаткой, с помощью которой он пытался отвлечь внимание двух жеребцов. Кони ярились, не обращали на него внимание, занятые только тем, чтобы пострашнее напугать друг друга. Вскидывались на дыбы, разевали пасти, выпячивая крупные жёлтые зубы и храпели с повизгиванием, разбрасывая пену на круп и гриву соперника.
Егор невольно залюбовался проявлением природной силы прекрасных животных, вступивших в схватку за обладание табуном пугливых кобылиц, – вот где истинная свобода, где по ковыльным степям гуляет вольный ветер.
«Должно быть, это уже Маныч. Значит, скоро и хуторскую околицу увижу. Вот бы сходить к тихой протоке. Поудить рыбца и понадёргать на ужин раков, – сама по себе пришла в голову светлая мысль. – Ну, ничего, сегодня повечеряю с тёткой, а завтра прихвачу сеть с балберками – и на речку на весь день».
Нечаев откинулся назад и прикрыл глаза веками. Всё складывается хорошо. Он осмотрится, обдумает, а потом, скорее всего, позвонит подруге. Пусть тоже приезжает. Погостит. Подышит свежим донским воздухом, а там, глядишь, и останутся они здесь навсегда.
Шофёр попался говорливый и рассказывал, всё больше для себя, о том, что приехал сюда из Армении, что работа и жизнь здесь ему по душе и люди встречаются в большинстве своём приветливые; о том, куда и зачем возит он песок, навоз и щебень. Подвывание мотора, докучливый речитатив водилы и тряска ломили шею. Отяжелевшая голова рухнула вниз и прижалась к боковой дверце.
– Безымянный, – сквозь дрёму пробился голос. – Где дом твой, приятель?
Егор продрал закисшие веки:
– Должно быть, дальше. – Теперь они ехали не по степному просёлку, а по улице, которую с обеих сторон обступили яблоневые дворы и дома под жестяными крышами. – Притормози. У старика спрошу, что у обочины стоит.
– Почтение вам, уважаемый! – Лесоруб приоткрыл дверцу со своей стороны и поставил ногу на подножку кабины грузовика. – Как могу найти двор Дарьи Алексеевны Нечаевой? – спросил он.
Старик снял с головы картуз и подошёл ближе:
– Дарьи Нечаевой, говоришь? А кем ты ей доводишься?
– Племяш я её. Егором зовут.
– Егор Нечаев, значит. Ну-ну. Дальше езжай. На выселки. Там и дом стоит, – неопределённо куда-то в сторону махнул старик своей узловатой деревянной палкой. После чего отвернулся, достал из кармана брюк большую тряпицу, заменявшую ему носовой платок, и стал долго и натужно в неё сморкаться.
Попрощавшись с водителем, Егор легко, сняв накинутую поверху проволочную петлю, открыл калитку из штакетника и прошёл на баз, который сразу неприятно поразил его признаками запущенности. Фруктовые деревья обвисли под обильным урожаем антоновки и аниса. Яблоки кучами валялись под кронами и шаровидным ковром покрывали даже единственную дорожку, ведущую к дому. Похоже, кто-то их начал собирать, а потом бросил, утомившись или за ненадобностью. Колодезный журавль одиноко маячил, вздёрнув к небу мятое оцинкованное ведро. Неприбранными у стены хаты маячили прислонённые грабли, лопаты и мотыги, как будто хозяину был недосуг отнести их в сарай, поскольку он куда-то очень торопился.
«Плохо, плохо, – решил про себя Нечаев. – Видать, совсем плоха тётка стала. Запустила хозяйство».
Он с ходу толкнул входную дверь, которая дёрнулась, но не поддалась. «Неужто пошла куда, старая, или оглохла совсем?»
Егор решил по кругу обойти дом, стараясь через задёрнутые занавески рассмотреть внутреннюю обстановку, – глядишь, и тётку свою, Дарью Алексеевну, обнаружит. Приседал, заглядывал сбоку, взбирался на завалинку и прикладывал ухо к стеклу. Всё было напрасно. Он так и не приметил ни лучика света, ни шороха старушечьих шагов. Покружив вокруг дома, лесоруб на всякий случай ещё раз подёргал запертую дверь и направился к сараю, который одиноко маячил метрах в пятидесяти, чтобы проверить и его.
К удивлению Нечаева, в большом, разделённом на секции сарае царил полный порядок: корова с хрустом пережёвывала сноп свежего сена, чёрно-белые бока молочной красавицы были вычищены, а большое отвислое вымя тщательно вымыто. В деннике стоял рослый ладный конь буланой масти и не спеша, всхрапывая, чёрными бархатными губами перебирал в яслях янтарный ячмень. В клетях возились хохлатые пёстрые куры, устраиваясь на ночлег. Всё говорило о том, что за базом приглядывают и поддерживают хозяйство с умом и сноровкой.
«Это уже хорошо. Чисто, аккуратно. Тётка живёт не без помощников. Тогда пойду соседей проведать. Там и свою старушку найду». Егор подхватил фибровый чемодан с металлическими уголками, вышел со двора, осторожно притворив за собой калитку, и направился по вьющейся вдоль забора тропинке в сторону ближайшего дома, который на фоне вечереющего неба ярко светился четырьмя фасадными окнами.
Однако зайти на соседский двор сразу не получилось. Вывернулся из собачьей будки большой кудлатый кобель со скрученным одним ухом и принялся выплясывать у калитки свои пируэты. То приседал на хвост и, вскинув лобастую голову к проступившим на небосклоне звёздам, начинал рвать клыкастую пасть заливистым, с гортанными перекатами лаем. То, отпрянув назад, бросался из стороны в сторону, совершая ныряющие выпады всем туловищем. То, замерев на минуту – должно быть, для того, чтобы обдумать новые приёмы атаки, чтобы добраться до незваного незнакомца, – скрёб под себя лапами, поводя впалыми боками, и протяжно скулил, будто подзывая подмогу. Делал перерывы, а передохнув, вновь бросался к забору с жутким подвыванием, которое обычно издаёт матёрый вожак, ведущий отчаявшуюся волчью стаю на прорыв оклада, раскинутого вокруг них промысловой охотничьей бригадой.
«Выломать где-то кол или палку потолще найти? – в нерешительности остановился лесоруб. – Так всё равно не поможет. Обязательно умудрится цапнуть, а заодно и брюки порвёт. Да и пса жалко. Хорошо служит».
На его удачу, вскоре скрипнула дверь, и в проёме появилась фигура женщины с накинутым на плечи широким платом.
– Черкес, Черкес, ко мне, – раздался её высокий мелодичный голос. – Ты что это развоевался? А вы заходите, не бойтесь. Он вас не тронет. – Эти слова женщины явно адресовались Егору.
Опасливо протиснувшись через калитку, лесоруб подошёл к дому и только там сумел рассмотреть свою спасительницу, стоявшую в световом потоке, падавшем из дверного проёма. Рядом с ней, прижимаясь к ногам, находился корноухий защитник. Женщина поглаживала рукой холку грозного сторожа, который, расставив широкие лапы, глухо ворчал, перекатывая в утробе предупреждающие нотки: «Всё вижу, всё замечаю. Попробуй только дёрнуться».
– Извините, – произнесла женщина. – Это он у нас поначалу такой ретивый, если человека не знает, а так это смирный пёс. Вы не бойтесь его, – вновь повторила она.
– Я не боюсь, – усмехнулся Егор. – Только вот без вашей помощи я вряд ли смог бы до вас достучаться.
Теперь он всё пристальнее всматривался в свою собеседницу. На его взгляд, женщине было не больше тридцати лет, то есть она была в том возрасте, о котором на хуторе сказали бы – молодуха. Её чёрные волосы слегка растрепались, а на щеках округлого лица всё явственнее проступал маковый румянец. Скорее всего, от того, что вечерняя прохлада измазала их рябиновой краской, или потому, что недвижные глаза пришлого человека сковали её сильнее цепей.
«Что он так пялится на меня? Кто он, откуда приехал и зачем зашёл к нам? – волновалась молодая женщина, а вслух произнесла:
– Заходите. Милости просим. Отужинайте с нами.
Бесхитростное степное гостеприимство тронуло таёжное сердце лесоруба.
«Сейчас я тётку свою, Дарью Алексеевну, должно быть, увижу», – обрадовался Егор и шагнул в избу.
Большая комната была сильно натоплена и заполнена людьми. Посередине размещался длинный, крытый белой с синей оторочкой скатертью стол, на котором стояли глиняные крынки с топлённым в печи молоком, круглые деревянные тарелки с нарезанной крупными ломтями домашней пшеничной паленицей и два больших, прикрытых расписными рушниками чугунка. В одном, по всей видимости, находилась распаренная рассыпчатая картошка, а во втором – главное варево, может быть, куски разваренной баранины или мясной казацкий гуляш. Воздух был насыщен дурманящим запахом сытной еды. Егор остановился у входа и с удовольствием потянул носом дразнящий аромат.
За столом сидели несколько стариков, занятых тем, что деловито разливали из двухлитровой бутыли из простого стекла зеленоватую «дымку», а ещё пара старух, разомлевших в тепле и потому скинувших с головы на плечи ситцевые платки.
– Мир вашему дому, – приветствовал собравшихся лесоруб и чинно изобразил полупоклон.
– Ты кого же к нам, Анюта, привела? – спросил статный и ещё крепкий старик в синей рубахе с раскрытым воротом.
– Это гость наш, Прохор Иванович, – живо откликнулась молодуха, выходя из-за спины Егора. – К нам постучался. А кто он и зачем пришёл, так это он сам расскажет.
– Гость? – вполголоса промолвил старик, метнув из-под кустистых бровей в сторону молчащего таёжника изучающий взгляд. – Гость – это хорошо. Проходи, мил человек, коли так. За стол садись и перекуси с дороги, чем Бог послал. – Старик протянул Егору полный стакан самогона, а молодая хозяйка ловко и быстро принялась складывать ему на тарелку нехитрую снедь, стоявшую на столе.
Лесоруб ел быстро, грубо разрывая руками хлеб и чуть ли не целиком глотая большие куски мяса. Его никто не торопил и ни о чём не спрашивал – вначале накорми человека, а уж потом вопросы задавай.
Увидев, что пришлый человек немного утолил свой голод, крепкий старик, которому явно была отведена роль старшего в этой великовозрастной компании, поднял свой стакан первача и окинул взором присутствующих, приглашая всех последовать его примеру. Все дружно выпили. Женщины, немного смущаясь, прикрыли рот ладонями, и принялись быстро заедать самогон хлебом, а мужики лишь крепко крякнули и одобрительно посмотрели друг на друга.
Поставив пустой стакан на стол, Нечаев решил, что теперь он может говорить. Выпил алкоголь, отступился от своего правила жить на трезвую голову, чтобы хозяев уважить.
– Егор я. Егор Нечаев. Приехал проведать тётку свою, Дарью Алексеевну. Дома её нет. Думал она у вас. А её и здесь нет.
Выслушав лесоруба, старики все враз беспокойно заёрзали и стали переглядываться – кто должен первым ответить приезжему человеку? Молодуха Анюта поднялась со своего места и отошла под образа, где спрятала руки под расписной передник, накинутый поверх её нарядного хлопкового платья.
– Выходит, ты племяш Дарьи? – Голос Прохора Ивановича прозвучал настолько монотонно и отстранённо, что могло показаться – он с трудом вытягивает из себя слова. – С приездом тебя, Егор. Только вот опоздал ты, паря. Нет Дарьи. Померла она. С месяц как отдала Богу душу. Всё ждала тебя, надеялась. – Старик размашисто перекрестился. Его примеру последовали все находившиеся в комнате.
Ничего не ответил Егор, а только потянулся за бутылью с «дымкой». Дрогнуло его закалённое сердце. Хотя и редко видел свою тётку, но сейчас остро почувствовал, что остался один на свете. Никого не было больше на земле из его родственников. Не с кем перемолвиться и вспомнить былое, заветное. Сам же он до сих пор бобылём живёт, по таёжным заимкам кочует. Ни жены, ни детей. Нет семьи. Негде голову приклонить.
– А где же её похоронили? – только и спросил он.
– Известно где, на хуторском кладбище. Рядом с твоей бабкой и похоронили, – чем-то недовольный, хмуро ответил старик Прохор. – Завтра сам всё увидишь.
Больше Нечаева никто и ни о чём не спрашивал. Вроде как свой, но всё же чужой человек. Случайный, непонятный. Не заслужил ещё доверия, чтобы откровенничать. Старики загомонили о своём, только им знакомом. Нюра так же стояла в красном углу комнаты, горестно подперев ладонью щёку, и не сводила глаз с Егора. А лесоруб пил, не пьянея.
Каждый думал о своём. Старики о прожитом, о жизни быстрой, мимолётной, в которой горести было больше, чем радости. Всего не перечесть. Нюра о том, что ещё молода и красота её цветёт не расцветая. Где на хуторе женихов найдёшь? В станицу ехать надобно, а то и в сам Ростов. Заждалось женское тело, не чувствует постукивания маленькой ножки изнутри, из-под самого сердца. А Егор уже ни о чём не думал. Знал только, что придётся задержаться ему в Безымянном. Круто сложились дела. Принимать тёткино хозяйство надо. Больше некому. Что делать, с чего начать? Так и сидел бы в отупелой обречённости, если бы не дребезжащий фальцетом старушечий голос, затянувший незнакомую ему песню:
«Дымом потянуло да от Дон-реки,Разгулялись в поле казаки,Разодрались в поле казаки,Засветились в ночи звонкие клинки.Брат пошёл на брата, цвет на цвет.Старший брат женатый, младший нет.Белый цвет и красный так сплелись,Кровушкой напрасной на землю пролились.Белый цвет и красный так сплелись,Ой, кровушкой напрасной на землю пролились.Замело поле за рекой.Выдохся к рассвету и затих тот бой».Враз подхватили песню и другие казаки, и казачки. Закручинились их лица, затуманились глаза. Замотали, как донские жеребцы, своими чубатыми головами старики. Вешними ручьями побежали между морщин горючие женские слёзы. Тяжело давалась песня, рыдальными спазмами перехватывала горло. Из глубин памяти выплыла чёрная пороховая гарь вековой давности, застилая ковыльные степные просторы, леса и перелески, пыльный шлях и ласковую гладь батюшки-Дона. Раскрылись застарелые кровавые раны на казацких душах. Долгие годы живут и прячутся они в человеческом сердце, замирая только тогда, когда понесут боевые товарищи на погост своего побратима. Но одна, глубинная, будет и дальше, как ядовитый багульник, травить и жечь его детей и внуков и дождётся заветного часа, с тем чтобы навалиться на них удушливой волной, туманя сознание и выдавливая к жизни незатихшую боль и горечь притерпевшихся обид.
Хорошие соседи попались Егору Нечаеву. Признали, дали приют и ночлег таёжному скитальцу. Казак как никак, хоть не на своей земле живёт, но всё же свой, кровный. А рано поутру, выпив цельную крынку холодного молока и стряхнув похмелье, отправился горемычный сирота навестить свою тётку Дарью. Выйдя по проулку за хуторскую околицу, наломал Егор охапку веток кермека со скукожившимися от холодных ночей и осыпающимися лилово-синими цветами и приложил к ним пучок стрельчатой травы.
Долго стоял казак у глинистой могилы Дарьи Алексеевны, прикрыв своим букетом её обвалившийся край. Молчал, крутил головой, обозревая проваленную по ближней стороне чугунную оградку, и кланялся одинокому неокрашенному кресту в изголовье ещё не застылого траурного холмика. Вот они, все здесь собрались: его три тётки, две бабки и даже стёртое вровень с землёй пристанище его прабабки. Все женщины. Нет только ни его отца, ни деда, ни прадеда, ни других казаков из нечаевского рода. Кто сложил свои головы по рубежам родной отчизны, кто за кавказским хребтом, на дунайских холмах, выложив безглазое ожерелье вдоль карпатских перевалов и на венгерских равнинах, а кто в сибирских застенках.
Долго стоял в нерадостном раздумье Нечаев. Вместе с ним молчала и Анна, накинув на смоляную голову чёрную шаль, – та самая Нюра, которая близко приняла старческие печали его тётки. Ходила и за ней, и за её коровой.
Светла и необъятна Донская земля. Вольготно живётся на ней свободным людям и всякому зверью. Распахнута к солнцу и синему небу казацкая душа, когда летит навстречу ветру, напоённому донским разнотравьем, лихой степной всадник, вскочив на спину золотистого скакуна с багровым отливом в чёрных глазах и раскинув в стороны по православной вере свои руки. Ложится под росчерком его шашки гибкая и пугливая лоза; катятся по раздольной степи, подпрыгивая на сусличьих норах, вражьи головы. Крепко, дороже отца с матерью, детей и жён своих, берегут донцы родную землю и ненаглядную волю-любушку. Зорко всматриваются они в чернеющую на горизонте зловещую даль и прижимаются ухом к разломанному в трещины злым суховеем целинному полю. Не слышно ли топота копыт ордынской конницы, не светят ли в ночи дегтярные факелы, готовые подпалить их курени и лабазы; не всполошится ли сизокрылая перепёлка-свистунок, предупреждая о непрошеных гостях?
«Отчего, не шелохнувшись, замерли деревья и не засыпают печальный приют золотисто-коричневым саваном? Не заплутал ли в тяжёлом небе зоркий орёл-курганник? Не видит и не знает он меня. Не от того ли так грустно на душе моей?» Недвижный взгляд Егора вперился в бесконечные ряды могильных крестов. Один, второй, третий… бесконечность. Семьями, родами лежат. Была жизнь – и ушла. А теперь? Мало кто на хуторе остался, да и то больше приезжие.
А казаки, соль Донской земли, где ноне они? Почему не разлетаются над ковыльными степями их звонкоголосые песни? Почему не храпят, не визжат и не вскидывают копыта неукротимые дончаки, отстаивая право на будущее потомство? Неужто истончилась, умаялась удаль прежняя, порастёрлась моща казацкая; вещим камнем согнула руки сильные и распластала спины крепкие по моровой траве, покрыв их чертополохом-репейником? Иль донельзя изгрызены бесстрашные сердца тоской да печалями? И сказа более нет.
Так что, может, прогневили, не покаялись нашему Богу Господу; не ложатся молитвы наши к ногам заступницы – Его Матушки?
Ведь пуще святого-свя́того берегли веру старую, нерушимую. Отказали царю-батюшке, а если потом и поклонилися, так с честью-достоинством. Уважили беречь околицы его царские: «Тебе служба и защита, а земля-воля – наши». Рубили сильного и слабого, виноватого и правого. Откатили орду турецкую, а коль ложились под ятаганы янычарские, об одном просили, как о милостыне: «Не сподобил Бог голову сложить на поле бранном, рядом со товарищами, потому смерть хочу принять нескорую, тяжкую, на коле длинном, с зазубринами. Негоже уходить человеку так запросто, не умаявшись на горючей земле. Не будет ему далее ни креста, ни прощения».
Ясно и просто жили казаки. Поля распахивали, пшеницу сеяли, жён да детей малых любили, свой век укорачивали, сохраняя отчизну-родину. Нежданно-негаданно блеснула заря кровавая годом семнадцатым. Ни царя, ни веры – смахнула их рука красная. Не покорилися донцы, не рассупонились, поверили своим атаманам, не порушили присягу святую. Не кубанцы-хитрецы, гуртом встали за волю древнюю, за республику свою народную, что на Дону тихом, ласковом.
И опять рубили и вправо, и влево, с потягом и с поворотом, ломая вражьим коням шеи, тела комиссарские от погона до пояса рассекая. Брат и не брат уже. Юшка красная глаза застилает. Да где ж там Русь лапотную переможешь. Нас сотни – их тысячи. Нас тысячи – их миллионы.
Прошла пора грозная, умаялись наряды расстрельные, стоят хаты бесхозные, плывут по Манычу и Дону фуражки синеверхие. Жизнь незнакомая, колхозная, чуждая – так земля застоялася, заждалася, рук требует. Может, спробуем? Не поверила им власть, не миловала. Двадцать лет спрашивала-допрашивала.
Так опять встал на пороге гость непрошеный – враг незваный. Намётом-всполохом метнулся по родимому шляху сорок первый год. Опять закачалась над скрипучим седлом казачья папаха. Вновь атаманов своих послушались, поверили, старое вспомнили. Волю прежнюю, привычную вернуть, пестовать. Обманули их на сей раз начальники, хоть своими прозывалися. Кто форму надел серую, мышиную, чуждую – потерял честь свою казацкую. Да куда уж теперь денешься – ни повернуть, ни вывернуть. Опять междоусобица кровавая, непримиримая. Не признал брат брата, взял его в винтовочный прицел, кинжалом стал резать горло песенное. Без жалости, без снисхождения. Не омыть раны их рваные донской водицей целительной. Не лечит она предателей.
А те, кто встали на сторону праведную, за народ свой, за родину, уж ждали их на заветном том берегу, каторжном, на дальней речке той неведомой, австрийской, что течёт в горах высоких, тирольских. Дравой прозывается, что у города нестольного, а так, Лиенца. Нет и не может быть прощения в таком случае. Это же не знамя: то ли белое, то ли красное. Здесь грех большой, несмываемый, тот, что до седьмого колена, остатнего. Брат не забудет той свастики нагрудной и орла имперского, немецкого, что на правой стороне кителя эсэсовского. Тут гадать не приходится. Всё ясно, как на исповеди: и станицы дотла сожжённые, и виселицы кособокие.