
– Заканчиваю.
– Что-то необычное?
Она помедлила. Семнадцать процентов повышения кортизола. Сниженный мелатонин. Кальций на верхней границе нормы. Всё это было необычным – и всё это было ожидаемым. Они знали, что полёт изменит их тела. В этом и состоял эксперимент.
– Ничего критичного, – ответила она. – Адаптация идёт по плану.
– Хорошо. Передай данные, когда закончишь.
– Да.
Связь отключилась, и Нина осталась наедине с цифрами.
По плану. Какой иронией звучали эти слова здесь, в двухстах миллионах километров от Земли, в жидкостном коконе, который не давал её телу разрушиться под собственным весом. План предполагал, что они выживут. План предполагал, что через четыре года они достигнут Проксимы Центавра, соберут данные и вернутся домой. План не учитывал того, что Нина видела в цифрах, – медленного, неотвратимого превращения в нечто иное.
Она закрыла глаза и позволила себе минуту слабости.
Андрей умер в марте.
Не в больнице, не в хосписе – дома, в их квартире на Васильевском острове, в кресле у окна, где он любил читать по вечерам. Нина нашла его, когда вернулась с ночной смены: книга на полу, очки съехали на кончик носа, выражение лица – почти умиротворённое.
Инсульт. Массивное кровоизлияние в мозг. Врачи потом сказали, что он, вероятно, не успел ничего почувствовать. Это должно было утешать.
Не утешало.
Семнадцать лет брака. Семнадцать лет совместных завтраков, споров о политике, молчаливых вечеров, когда слова были не нужны. Семнадцать лет, стёртых одним разрывом сосуда – крошечным дефектом в стенке артерии, который она, врач с двадцатилетним стажем, не заметила. Не проверила. Не предотвратила.
Похороны она помнила смутно. Лица, соболезнования, запах лилий – всё слилось в серое пятно, из которого выступали отдельные детали: холодная рука матери Андрея, скрип лопаты о мёрзлую землю, собственное отражение в зеркале траурного зала – женщина с пустыми глазами, которую она не узнавала.
Потом были месяцы. Работа – единственное, что имело смысл. Пациенты, диагнозы, процедуры. Механика выживания, не требующая чувств. Она приходила в клинику раньше всех и уходила последней, заполняя время задачами, которые не оставляли места для мыслей.
Коллеги сначала сочувствовали, потом беспокоились, потом просто смотрели с тем особым выражением, которое она научилась ненавидеть, – взгляд людей, наблюдающих медленную катастрофу.
– Нина Александровна, – сказал как-то заведующий отделением, немолодой уставший человек, которого она уважала за честность, – вам нужен отпуск.
– Мне нужна работа.
– Вы работаете по четырнадцать часов в день. Это не работа, это…
– Что?
Он не ответил. Что тут скажешь? Бегство? Самоуничтожение в замедленной съёмке? Попытка заглушить пустоту, которая разрасталась внутри с каждым днём?
Объявление о наборе в экипаж «Прометея» она увидела случайно – в медицинском журнале, между статьёй о новых методах диагностики и рекламой фармацевтической компании. Межзвёздная экспедиция. Четыре года полёта. Требуется врач с опытом работы в экстремальных условиях.
Нина прочитала объявление трижды.
Четыре года. Четыре года вдали от этой квартиры, от этого города, от этого кресла у окна. Четыре года, в течение которых можно не думать о том, что случилось, – потому что будет о чём думать другом.
Она отправила заявку в тот же вечер.
– Воронцова, ты там заснула?
Голос Деви вырвал её из воспоминаний. Резкий, нетерпеливый – как всегда.
– Нет, – Нина открыла глаза. – Анализировала данные.
– Какие данные анализируются с закрытыми глазами?
– Мои собственные.
Деви хмыкнула. Их капсулы располагались рядом, и через изогнутые стенки Нина могла видеть силуэт инженера – размытый, искажённый преломлением жидкости, но узнаваемый.
– Кальций, – сказала Деви. Не вопрос.
– Ты тоже заметила.
– Сложно не заметить. Мои показатели выше твоих на три процента. Предполагаю, связано с меньшей мышечной массой.
Нина кивнула, хотя Деви не могла видеть этого жеста.
– Резорбция костной ткани. Ожидаемый эффект длительного ускорения.
– Ожидаемый, – повторила Деви с интонацией, которую Нина не сразу расшифровала. Что-то среднее между иронией и… предвкушением? – Модели предсказывали начало процесса на шестой неделе. Мы опережаем график.
– Это плохо.
– Почему? – В голосе Деви звучало искреннее любопытство. – Ускоренная адаптация означает, что наши тела эффективнее, чем предполагалось. Они находят способы выжить.
– Они разрушают себя, чтобы выжить.
– Перестраивают. Это разные вещи, Воронцова.
Нина не стала спорить. Она знала, как Деви относится к человеческому телу, – как к устаревшему механизму, который давно пора заменить чем-то более совершенным. Для неё резорбция костей была не симптомом, а шагом эволюции.
– Я отправлю отчёт на Землю, – сказала Нина. – Им нужно знать.
– Зачем? Они всё равно ничего не смогут сделать.
– Данные важны. Для следующих экспедиций.
– Если будут следующие.
Нина промолчала. Деви говорила очевидное: они были первыми. Подопытными. Их тела – не просто транспорт для сознания, а материал эксперимента, результаты которого станут известны только после того, как закончатся они сами.
– Пател, – она использовала фамилию намеренно, возвращая разговор в профессиональное русло, – твой сердечный ритм нерегулярен. Экстрасистолы каждые сорок минут.
– Я знаю.
– Ты должна была сообщить.
– Незначительное отклонение. Сердце адаптируется к повышенной нагрузке.
– Сердце не должно адаптироваться. Оно должно работать стабильно.
– Стабильность – иллюзия, – Деви говорила спокойно, почти лениво. – Всё меняется. Вопрос только в скорости изменений.
Нина сделала пометку в журнале: «Пател, Д. – кардиомониторинг, повышенное внимание. Возможна аритмия».
Деви была права в одном: здесь, в капсулах, они могли только наблюдать. Лечить было нечем и некого – жидкость вокруг них сама была единственным лекарством, не дававшим телам разрушиться под десятикратным весом.
Время в капсуле измерялось циклами.
Цикл сна – шесть часов неглубокого забытья, из которого выныривали на поверхность сознания, как утопленники. Цикл бодрствования – двенадцать часов мониторинга, коммуникации, попыток сохранить рассудок в пространстве размером с гроб. Цикл питания – инфузии питательных растворов прямо в кровоток, потому что глотать при десяти g было почти невозможно.
Нина выстроила собственную рутину внутри этих циклов.
Утро начиналось с проверки показателей – своих и чужих. Она просматривала данные всех пяти капсул, отмечая изменения, сравнивая графики. Это занимало около двух часов и давало иллюзию контроля.
Потом – связь с экипажем. Короткие переговоры, не больше нескольких минут на каждого. Ральф спрашивал о системах жизнеобеспечения. Деви рапортовала о состоянии двигателя. Юра… Юра молчал больше, чем говорил, и Нина научилась слышать в его паузах то, чего он не произносил.
После обеда – если этот термин имел смысл в мире без обедов – она работала над отчётами для Земли. Подробные, педантичные документы, которые уйдут сигналом в темноту и достигнут адресата через месяцы. К тому времени, когда на Земле их прочтут, данные устареют. Но Нина продолжала писать – потому что это было единственное, что она умела.
Вечер – термин ещё более условный – она посвящала чтению. Перед отлётом загрузила в личную память корабля всё, что могло пригодиться: медицинские справочники, научные статьи, художественную литературу. Последнее – для тех моментов, когда цифры начинали расплываться перед глазами, а мысли – разбегаться.
Сегодня она читала о вакууме.
Точнее, о том, что физики называли «квантовым вакуумом» – пустоте, которая не была пустотой. Даже в абсолютном ничто, лишённом материи и энергии, происходило что-то. Виртуальные частицы возникали из ниоткуда и исчезали в никуда, существуя лишь мгновения – слишком короткие, чтобы их можно было зафиксировать, но достаточно реальные, чтобы влиять на измеримые величины.
«Эффект Унру», – гласил заголовок статьи. – «Тепловое излучение ускоряющегося наблюдателя».
Нина читала медленно, продираясь сквозь формулы и терминологию, которая была ей чужда. Физика никогда не входила в число её сильных сторон – в медицинском институте она предпочитала биохимию, анатомию, всё, что можно было потрогать и измерить. Но сейчас, в этой капсуле, физика перестала быть абстракцией.
Эффект Унру предсказывал простую и странную вещь: ускоряющийся наблюдатель должен воспринимать вакуум как тепловое излучение. Чем выше ускорение – тем выше температура этого излучения. При ускорении в одно g – смехотворные десять в минус двадцатой степени кельвина, слишком мало для любых измерений. Но при десяти g?
Нина потянулась к калькулятору, встроенному в интерфейс капсулы.
Всё ещё ничтожно мало. Десять в минус девятнадцатой. Невозможно измерить, невозможно почувствовать.
И всё же.
Статья упоминала гипотезы – недоказанные, спорные, на границе науки и спекуляции – о том, что человеческий мозг может быть чувствителен к квантовым эффектам. Что нейроны, работающие на границе хаоса и порядка, могут улавливать сигналы, недоступные приборам. Что сознание – эта вечная загадка, не поддающаяся редукции к биохимии – может резонировать с фундаментальными колебаниями реальности.
Нина закрыла статью. Слишком много «может быть». Слишком мало доказательств.
Но фраза осталась в памяти, как осколок стекла в ране: «Ускоряющийся наблюдатель видит то, чего не видит неподвижный».
Что они видели здесь, на «Прометее»? Что видели их мозги, погружённые в жидкость, сжатые десятикратным давлением, лишённые нормальных сенсорных стимулов?
Ответа не было.
Пока не было.
На тридцать четвёртый день Юра перестал отвечать на вызовы.
Нина заметила это не сразу – утренняя проверка связи прошла штатно, и его молчание она списала на сон. Но когда он не откликнулся на второй вызов, а потом на третий, она почувствовала холодок в груди – тот самый, профессиональный, который предшествовал плохим новостям.
– Командир, – она связалась с Ральфом. – Костин не отвечает.
– Давно?
– Три часа.
Пауза. Ральф обрабатывал информацию, взвешивал варианты. Нина почти видела, как работает его мозг – даже сквозь стенки капсул, даже сквозь сотни метров корабля между ними.
– Телеметрия?
Нина уже смотрела на монитор.
– В норме. Пульс – семьдесят два. Дыхание – восемнадцать в минуту. Мозговая активность… – она запнулась.
– Что?
– Повышенная активность в префронтальной коре. Паттерн, характерный для глубокой концентрации или… – она не договорила.
– Или чего, Нина?
– Или сновидений при ясном сознании.
Снова пауза.
– Попробуй ещё раз.
Нина активировала прямой канал с капсулой номер четыре.
– Юра. Юра, ответь.
Тишина.
– Юра, это Воронцова. Мне нужно знать, что ты в порядке.
Шорох. Потом – голос, странный, как будто говорящий сквозь сон:
– Здесь… я здесь.
– Что случилось? Почему не отвечал?
– Я… думал.
– О чём?
Долгая пауза. Когда Юра заговорил снова, его голос звучал иначе – настороженно, почти испуганно.
– Вы когда-нибудь… вы видите что-нибудь? Когда закрываете глаза?
Нина нахмурилась.
– Что именно?
– Не знаю. Узоры. Или… не узоры. Что-то. На границе. Как будто смотришь сквозь стену и почти видишь, что за ней.
– Юра, это называется фосфены. Зрительные феномены, вызванные давлением на сетчатку. Нормальная реакция на…
– Нет, – он перебил, и в его голосе появилась резкость. – Не фосфены. Я знаю, что такое фосфены. Это… другое.
– Опиши.
Молчание. Нина слышала его дыхание – учащённое, неровное.
– Не могу, – сказал он наконец. – Нет слов. Но оно… оно смотрит в ответ.
Нина почувствовала, как по спине пробежал холодок. Не профессиональный на этот раз – что-то более древнее, инстинктивное.
– Юра, это могут быть галлюцинации. Сенсорная депривация, стресс ускорения… Я пропишу тебе седативное.
– Не нужно.
– Это не обсуждается.
– Я сказал, не нужно! – Его голос сорвался. – Я не сумасшедший, Воронцова. Я просто… просто вижу.
– Что ты видишь?
Тишина.
Потом – шёпот, едва различимый:
– Ещё не знаю.
Связь прервалась.
Нина смотрела на экран с данными телеметрии. Пульс Юры подскочил до девяноста, потом медленно начал снижаться. Мозговая активность по-прежнему была аномальной – всплески в областях, отвечающих за визуальную обработку и пространственное восприятие.
Она должна была доложить Ральфу. Должна была внести запись в журнал, отправить отчёт на Землю. Галлюцинации члена экипажа – серьёзный симптом, требующий мониторинга и, возможно, медицинского вмешательства.
Но что-то в словах Юры заставило её медлить.
«Оно смотрит в ответ».
Глупость. Паранойя, вызванная изоляцией и стрессом. Человеческий мозг, лишённый нормальных стимулов, начинал производить собственные – галлюцинации, видения, ложные паттерны в хаосе.
И всё же.
Нина закрыла глаза.
Темнота за веками была обычной – чёрной, пустой, с лёгкими мерцаниями фосфенов по краям. Ничего больше. Никакого «чего-то на границе».
Она открыла глаза и потянулась к клавиатуре.
«День 34. Костин, Ю. – жалобы на зрительные феномены. Характер описания указывает на возможное начало сенсорной депривационной психопатологии. Рекомендовано: усиленный мониторинг, при необходимости – седативная терапия».
Пальцы замерли над кнопкой «отправить».
Что, если она ошибалась?
Что, если Юра видел то, чего не видела она, – не потому что он был болен, а потому что был более чувствителен? Более открыт?
Нина тряхнула головой. Глупости. Она врач. Её работа – диагностировать и лечить, а не верить в видения двадцативосьмилетнего пилота с нестабильной психикой.
Она нажала «отправить».
Ночью – условной ночью, отмеченной только снижением освещения в капсуле – Нина думала о Андрее.
Не о его смерти – об этом она запретила себе думать давно. О жизни. О том, каким он был в последние месяцы, когда она была слишком занята, слишком погружена в работу, чтобы замечать.
Были ли признаки? Головные боли, которые он списывал на усталость. Онемение в пальцах, о котором упоминал мимоходом. Моменты, когда он замирал посреди разговора, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя.
Она была врачом. Должна была заметить.
Не заметила.
Или – заметила, но не хотела видеть? Это было бы хуже. Это означало бы, что она позволила ему умереть, потому что правда была слишком неудобной.
В капсуле не было места для слёз. Жидкость вокруг не давала им течь – они просто растворялись, смешиваясь с перфторуглеродом, становясь частью среды, которая держала её тело на плаву.
Но боль никуда не девалась.
«Мне нужна работа», – сказала она тогда заведующему. И это было правдой – работа заглушала боль, заполняла пустоту. Но пустота никуда не исчезала. Она просто ждала, когда работа закончится.
Здесь, в капсуле, работа не заканчивалась никогда. Мониторинг, анализ, отчёты – бесконечный цикл задач, которые можно было выполнять бесконечно. И всё же пустота нашла лазейку. Пробралась сквозь цифры и графики, устроилась в груди, как старый знакомый.
«Зачем ты здесь?» – спросила она себя.
Чтобы убежать. Очевидный ответ, который ничего не объяснял.
Чтобы искупить. Ближе, но не точно.
Чтобы понять.
Это было правдой – или ближе всего к ней. Нина летела не от чего-то, а к чему-то. К ответу на вопрос, который она не могла сформулировать, но который мучил её с того мартовского утра.
Что остаётся, когда всё заканчивается?
Андрей был. Потом – не стал. Между этими двумя состояниями лежала пропасть, которую она не могла преодолеть ни логикой, ни верой, ни отчаянием.
Тело знает, как умирать – она видела это сотни раз. Клетки отключаются одна за другой, системы отказывают в предсказуемом порядке, биохимия медленно замедляется до полной остановки. Но что происходит с тем, что было внутри? С мыслями, воспоминаниями, любовью?
Религия говорила: душа уходит. Наука говорила: сознание прекращается. Ни один ответ её не устраивал.
И вот она здесь – в двухстах миллионах километров от места, где Андрей перестал существовать, в металлическом гробу, несущемся сквозь пустоту со скоростью, немыслимой для предыдущих поколений. Ищет ответ в данных о резорбции костей и галлюцинациях молодого пилота.
Ирония. Андрей оценил бы.
На тридцать седьмой день Нина получила результаты рентгенографии.
Автоматизированная система корабля делала снимки раз в неделю – стандартная процедура мониторинга состояния скелета. Обычно она просматривала их быстро, отмечая ожидаемые изменения: небольшую деминерализацию в трубчатых костях, компенсаторное уплотнение в позвоночнике. Всё в пределах моделей.
Но сегодня модели не работали.
Она смотрела на снимок грудной клетки Деви – и не верила своим глазам.
Рёбра. Рёбра были… неправильными.
Не сломанными – деформированными. Угол прикрепления к позвоночнику изменился. На градус, может два, – ничтожная разница, которую обычный человек не заметил бы. Но Нина была врачом с двадцатилетним стажем, и она видела то, что видела.
Скелет Деви перестраивался.
Не разрушался. Не деградировал. Перестраивался – под давление, под новые условия, под реальность, в которой вес тела был в десять раз больше нормы.
Нина лихорадочно вызвала свои собственные снимки. Сравнила с базовыми, сделанными до старта.
То же самое. Микроскопическое изменение угла рёбер. Едва заметное утолщение в местах максимальной нагрузки.
Она проверила Ральфа. Юру. Ли.
У всех пятерых.
– Деви, – она активировала связь, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Тебе нужно это видеть.
– Что?
– Рентген. Твои рёбра.
Пауза. Потом – звук, который Нина не сразу идентифицировала. Смех?
– Наконец-то, – сказала Деви. – Я ждала этого.
– Ждала?
– Воронцова, ты правда думала, что мы просто выживем четыре года при десяти g? Без изменений? – В её голосе звучало что-то похожее на восторг. – Наши тела адаптируются. Эволюционируют. Становятся чем-то новым.
– Это не эволюция. Эволюция занимает тысячи лет.
– Эволюция – это отбор. Адаптация – это механизм. Наши тела нашли механизм.
Нина смотрела на снимки. Пять скелетов, медленно меняющих форму. Пять тел, превращающихся во что-то, чему ещё не было названия.
– Это опасно, – сказала она.
– Это неизбежно.
– Мы должны сообщить на Землю.
– Зачем? – Деви говорила спокойно, почти лениво. – Чтобы они волновались? Отменили миссию? Приказали нам развернуться?
– Развернуться невозможно.
– Вот именно.
Нина замолчала. Деви была права – они прошли точку невозврата в момент старта. Их тела менялись, и ничто не могло этого остановить.
Но она должна была знать. Должна была понимать, что с ними происходит.
– Деви, – она говорила медленно, подбирая слова. – Если изменения продолжатся… если кости продолжат перестраиваться… что будет, когда мы затормозим?
Долгая пауза.
– Хороший вопрос, – ответила Деви наконец. – Предполагаю, наши тела адаптируются снова. Или не адаптируются.
– И ты не боишься?
– Воронцова, – в голосе Деви появилась сталь, – я всю жизнь боялась этого тела. Боялась его слабости, его уязвимости, его предательства. Впервые я вижу, что оно способно на большее. Почему я должна бояться?
Нина не нашла ответа.
Она отключила связь и долго смотрела на снимки.
Пять скелетов. Пять историй. Пять судеб, сплетённых в одну – в этой жидкости, в этом давлении, в этой бездне.
Что они становились?
Ответ был где-то впереди. За миллиардами километров пустоты. За годами ускорения.
Она не была уверена, что хочет его знать.
В конце дня – условного дня, отмеченного только сменой показаний хронометра – Нина составила отчёт.
Сухой, профессиональный, лишённый эмоций. Данные о резорбции кальция. Снимки изменённых костей. Графики мозговой активности Юры. Всё, что она знала, всё, что могла измерить.
Но в самом конце, после официальных выводов и рекомендаций, она добавила несколько строк – личных, не предназначенных для протокола.
«День 37. Наши тела меняются. Это было ожидаемо – но не так. Не с такой скоростью, не с такой… целенаправленностью. Как будто что-то внутри нас знает, куда идти. Как будто адаптация – не случайный процесс, а ответ на вопрос, который мы ещё не задали.
Юра говорит, что видит что-то. Деви говорит, что рада переменам. Ли молчит, но его молчание кажется мне… осмысленным. Как будто он прислушивается.
К чему?
Не знаю.
Но я врач. Моя работа – наблюдать. Записывать. Пытаться понять.
Даже если понимание невозможно.
Даже если ответ окажется таким, которого я не хочу знать».
Она сохранила файл и закрыла глаза.
За бортом «Прометея» пустота простиралась во все стороны – холодная, безразличная, бесконечная. Где-то там, в двухстах миллионах километров позади, была Земля с её жёлтыми стенами и мартовскими утрами. Впереди – четыре года ускорения и звезда, которую они, возможно, никогда не увидят.
Между этими двумя точками были только они – пять человек в жидкостных гробах, чьи тела медленно превращались во что-то иное.
Адаптация.
Нина повторила слово про себя, пробуя его на вкус.
Адаптация – или трансформация?
Ответ, как всегда, был где-то впереди.
Она могла только ждать.

Глава 3: Геометрия снов
Сны приходили геометрией.
Не образами – Юра давно перестал видеть обычные сны, с лицами и местами, с сюжетами, которые забываешь через минуту после пробуждения. Вместо них была геометрия. Линии, сходящиеся в точках, которых не существовало в трёхмерном пространстве. Углы, которые нельзя было начертить. Формы, от которых болели глаза даже во сне.
Он просыпался с привкусом металла во рту и ощущением, что только что видел что-то важное. Что-то, что нужно было запомнить.
Но запомнить не получалось. Геометрия ускользала, как вода сквозь пальцы, оставляя только эхо – смутное беспокойство, фантомный зуд в той части мозга, которая отвечала за пространственное восприятие.
На сорок третий день полёта Юра решил рисовать.
Это было не просто. В капсуле не было ни бумаги, ни карандашей – только сенсорный экран интерфейса, не предназначенный для творчества. Но Юра был упрямым. Он нашёл графическое приложение в библиотеке корабля – какую-то утилиту для технических чертежей – и приспособил её под свои нужды.
Первый рисунок вышел неуклюжим. Пальцы, привыкшие к карандашу, с трудом управлялись с виртуальными кистями. Линии дрожали, углы съезжали, пропорции нарушались.
Но форма… форма была правильной.
Юра смотрел на экран и чувствовал, как что-то внутри него расслабляется. Да. Вот это. Вот что он видел во сне.
Круг. Нет, не круг – спираль, закрученная внутрь себя. И внутри спирали – другие спирали, меньшие, повторяющие паттерн на разных масштабах. Фрактал? Возможно. Но не совсем. Что-то было неправильным в симметрии, что-то сознательно сдвинутое, нарушенное.
Он рисовал три часа, забыв про утренний сеанс связи, про проверку систем, про всё на свете. Когда закончил, на экране была мандала – если это слово вообще подходило. Мандала с дефектом. С трещиной в совершенстве.
Красиво.
И страшно.
Юра сохранил файл в личную папку и стёр историю действий. Он не знал, зачем прятался – Воронцова и так читала его мозговую активность, Деви могла взломать любую защиту, если бы захотела. Но ему нужна была иллюзия приватности. Нужно было что-то, принадлежащее только ему.
Ночью геометрия вернулась.
В интернате рисование было побегом.
Юра попал туда в шесть лет – после аварии, в которой погибли оба родителя. Он не помнил их лиц. Не помнил голосов. Только запах – материнских духов? отцовского одеколона? – который иногда возвращался без предупреждения, срывая крышку с того места в памяти, куда он старался не заглядывать.
Интернат был серым. Серые стены, серая форма, серые лица воспитателей, уставших от бесконечного потока детей, которых никто не хотел. Юра научился быть незаметным – это было проще, чем научиться быть нужным. Скользил по коридорам как тень, говорил только когда спрашивали, не поднимал руку на уроках.
Но руки его выдавали.
Он рисовал на всём: на полях тетрадей, на обложках учебников, на салфетках в столовой. Рисовал то, что видел – и то, чего не видел никто, кроме него. Деревья с человеческими лицами в коре. Небо, расколотое на осколки. Птицы, у которых вместо крыльев были руки.