
Но подростки-поклонники до последнего не унимались, бросались на Бориса, пытаясь вернуть свою «добычу», хотя их движения под дождём были неточны, хаотичны, невменяемы — а Борис двигался с поразительной ловкостью: уворачивался от ударов, отступал, снова бросался вперёд, и всё это с Растой на руках, будто она весила не больше пуха. И Борис выбрался.
А потом, вдруг, всё прекратилось! Ливень оборвался так же резко, как и начался. Гроза ушла. Луч солнца пробился сквозь рассеянные тучи.
Пельмень и Слава стояли как вкопанные, наблюдая, как к ним приближается мокрый Борис с металлической Растой на руках.
— Ты чё там делал, идиот? — выпалил Слава, делая шаг вперёд с явным намерением спровоцировать Бориса.
Но Борис, уже на чистом инстинкте, ударил Славу ногой, и тот рухнул на мокрый асфальт. В первые секунды Борис даже не понял, кто перед ним, его мозг автоматически воспринял Славу как ещё одного фанатика, пытающегося отнять Расту. Но затем осознание пришло… и Борис лишь мысленно усмехнулся: «Поделом ему. Давно пора было получить по зубам». И действительно, Слава был из тех, кто всегда искал повод сконфликтовать с Борисом, но не рисковал, зная, что Борис под защитой Скелетов.
Тем временем учительница вместе с остальными школьниками вышла на улицу. Их глазам предстала интересная картина:
Борис, шагающий к ним с Растой на руках — словно рыцарь, несущий свою даму из битвы; Пельмень, бегущий рядом; и Слава, валяющийся на асфальте.
Глава 47. Листы Бориса
В отличии от многих подростков, которые всё-таки отпросились домой, сославшись на то, что попали под ливень – хоть и многие выжидали под укрытием – Борис был, пожалуй, единственным, кто вернулся в школу, но в конечном итоге направился в буфет, и там, буфетчицы ему были рады; они встретили его тёплой улыбкой, как старого друга, вернувшегося из долгого путешествия.
— Да снимай ты свою рубашку, пусть посушится, не стесняйся, — зазвучали заботливые голоса. — Что, опять решил писать тут?
Буфетчицы уже привыкли, что лучшая творческая мастерская для Бориса, это буфет, хоть здесь и бывает шумно, но для Бориса это ни беда, он умел погружаться в работу и под шумом, и тогда буфет для него исчезал.
Но сейчас, по виду Бориса, женщины поняли, что он скорее всего от чего-то приходит в себя.
— Ну что, плакала Третьяковская галерея? Под ливень попали да? — с улыбкой спросила одна из буфетчиц, уже наливая ему чай.
Борис не ответил сразу, он пробормотал что-то себе под нос, а перед глазами ещё пробегали образы: дикие подростки-фанаты, мелькающие фигуры, металлическая Раста, которую он так отчаянно нёс на руках. И руки Бориса всё ещё побаливали, и даже чашка чая ощущалась тяжеловатой.
Но прошло всего десять минут, и тихий, замкнутый Борис словно преобразился; он весь открылся буфетчицам, превратившись в страстного рассказчика, чьи слова теперь лились, как музыка. Буфетчицы сидели, почти заворожённые, словно смотрели театральное представление. Впервые Борис не ограничивался короткими фразами — он говорил, говорил, говорил, - пока рубашка сушилась, он погружал женщин в мир своих творческих поисков; его голос то взмывал вверх, то опускался до шёпота, а руки рисовали в воздухе картины, которые буфетчицы начинали видеть.
Он рассказывал о долгих часах в библиотеке, о поисках следов древних империй; он говорил о Риме — вечном, бескрайнем, непокорённом. Но тут же с горькой иронией добавлял:
— Вечные границы оказались лишь мигом. Как, впрочем, для всех империй, которые целили в вечность.
Буфетчица, улыбаясь, задумчиво кивнула, попивая чай:
— Да уж, Боря, ничто не вечно под луной. Может быть, только пьесы Шекспира? — добавила она с лёгкой усмешкой.
А Борис уже раскинул руки, широко-широко, и буфет наполнился образами древнего царства Урарту, и его голос зазвучал, как шелест ветра в виноградных лозах:
— Под мудрым взором владык Биайнили камни заговорили на языке богов. Бесплодные горы превратились в цветущие виноградники, скреплённые волей великих царей…
Затем он перешёл к Османской державе, и буфетчицы замерли, поражённые метафорой, которую он нашёл:
— Османская империя была подобна великому саду. Под сенью мудрого садовника-султана расцветали тысячи разных цветов. Ни одна роза не мешала расти кипарису. Каждый народ приносил свой аромат в общий букет империи, согретый солнцем дома Османов.
Буфетчица не удержалась от смеха:
— Борис, тебе бы писать и писать! Хоть о Марсе, хоть о космосе, хоть о пустыне, хоть о нашем подъезде!
А потом, разговор перешёл к тому самому его первому сочинению, уже опубликованному в литературном журнале. Борис заговорил о мечте человечества — идеальном роботе, который умеет всё: готовить, ходить в магазин, присматривать за детьми.
— Это то, чего пытался добиться Иван Иванович когда-то. – говорил Борис. - Но в моём сочинении девочка, за которой робот присматривает, ещё не понимает, что это робот. Она привязывается к нему, как к живому существу. И тогда… робот оживает от любви и привязанности.
Глаза буфетчицы загорелись:
— Борис, твоё сочинение ещё издадут книгой! Это твой шедевр, ни сомневайся!
Но о новом произведении Борис промолчал.
Затем он попросил буфетчиц позволить ему посидеть в тишине за отдалённым столиком.
— Сиди и пиши спокойно себе, — мягко сказала буфетчица, окинув взглядом гору стаканов с компотом и тарелок. — Мы только через часика два уберём это всё, вдруг кто заглянет перекусить.
И Борис уединился с листами бумаги, где-то в отдалённом углу.
Следующие полчаса буфетчицы двигались словно тени — говорили шёпотом, переставляли тарелки и приборы с церемониальной осторожностью, будто обращались с реликвиями, пережившими столетие. Каждый их жест был выверено аккуратен, чтобы не потревожить хрупкую тишину, в которой рождались мысли Бориса.
Сам Борис, уткнувшись в исписанные листы, то и дело отвлекался от строчек. Ручка в его пальцах ощущалась тяжёлой — видимо, руки ещё не восстановились после металлической Расты. А мысли Бориса крутились вокруг странной параллели, которая не давала ему покоя:
«Я писал о том, как робот оживает от любви… Но Таня, Юлия… Они же ожили от боли, от ненависти и равнодушия, которая окутала их, как тёмный плащ. Почти вся школа их отвергла, а они всё равно нашли в себе силы жить, бороться…»
В какой-то момент Борис поднял взгляд на буфетчиц, короткий и тревожный. Ему почудилось, что они могут услышать этот внутренний монолог, узнать эту невероятную правду об «оживших» Скелетах Иваныча, понять истинную причину их метаморфозы, - но нет, пусть лучше думают, что это всего лишь временный технический сбой.
Он вернулся к своим мыслям, осознавая парадокс:
«Я угадал с сутью — робот может ожить. Но просчитался в механике этого чуда. Жизнь всегда сложнее любых сочинений… Она берёт наши идеи и переплетает их с реальностью, создавая нечто совершенно новое».
И подобные мысли заслоняли исписанные листы перед глазами, хотя со стороны могло показаться, что Борис полностью поглощён письмом.
И вдруг — резкий, оглушительный грохот разорвал хрупкую тишину буфета. Что-то упало? Взорвалось? Борис и буфетчицы на мгновение замерли, не понимая толком, откуда послышался этот странный грохот. А потом увидели.
У входа в буфет стояла фигура, она показалась огромной и угрожающей, и словно воплощением самой ярости. Это был Слава, - тот самый парень, которого Борис пнул во время истории с валуном. Сейчас, он с такой силой ударил кулаком по двери, что та со стуком врезалась в стену, вызвав этот эффект грохота, и теперь наполняя пространство эхом своего гнева.
Борис взглянул на Славу из-под очков, и взглянул холодно, невозмутимо. В этом взгляде читалось всё: он прекрасно понимал цель этого визита, ощущал исходящую от Славы угрозу, но не собирался поддаваться панике и ощущать даже толику страха. С тем же спокойствием он опустил голову обратно к листам, словно эта сцена у двери была не более чем кратковременным погодным явлением, не стоящим его внимания.
Слава застыл в своей угрожающей позе, продолжая наполнять буфет напряжением; его плечи казались шире обычного, кулаки — больше. Буфетчицы молча наблюдали за этой сценой, не понимая до конца, что происходит, словно зрители первого ряда в театре, где разыгрывалась драма с непредсказуемым финалом.
Несколько секунд Слава стоял неподвижно, борясь с внутренним конфликтом. Его каменная внешность контрастировала с бурей эмоций внутри, и в голове яростью вспыхнули мысли:
«Ему что, действительно всё равно? Он продолжает писать, будто наша с ним проблема — пустяк? Эти бумажки для него важнее всего?»
А Борис действительно продолжал писать, выводя каждую букву с присущей ему тщательностью, медленно и аккуратно. Его палец даже не дрогнул, хотя рука ещё помнила холодную тяжесть металла Расты. Конечно, невозмутимость Бориса только бросала вызов Славе, но он пока что не шевелился; он обдумывал то, что до него вдруг дошло: эти листы на столе, — его самое слабенькое место.
В этот момент у Славы созрел план. Рука медленно скользнула в карман. Это было движение - максимально незаметное, несмотря на пристальные взгляды буфетчиц. Он продолжал смотреть вдаль, на Бориса, и теперь уже старательно сохраняя на лице маску безразличия. А затем начал продвигаться вперёд, и с таким видом, будто просто решил прогуляться по пустому буфету. Но насколько же он оказался неудачливым актёром, и насколько выглядело это небрежно, во всяком случаи для Бориса, который только заметив это одним глазком, обо всём понял моментально.
— Ты куда, молодой человек? — рискнула наконец спросить буфетчица.
— А чё? — бросил Слава, даже не потрудившись повернуть голову в её сторону. Его ответ прозвучал как вызов, как к готовому к прыжку глухое рычание зверя.
Борис не отрывал взгляда от листов, но почти физически ощущал каждый шаг Славы, как ритмичный стук барабанов перед битвой. Слава старался двигаться бесшумно и будто надеялся, что Борис, погружённый в свой мир слов, не заметит угрозы, но Борис чувствовал всё: и напряжённую поступь, и тяжёлое дыхание, и даже судорожное сжатие пальцев, в которых Слава сжимал зажигалку. Это было жалко — почти по-детски. Слава изображал из себя беспечного дурачка, но каждая мышца его тела кричала о напряжении. Он сжимал зажигалку так крепко, что, казалось, кости пальцев вот-вот треснут. «Осталось только свистеть для полноты картины», — промелькнула ироничная мысль у Бориса. Спокойствие Бориса было стальным, ни один мускул не выдал волнения. Пальцы продолжали выводить буквы так, словно подчиняясь ритму его письма, время замедлилось, - а Слава приближался, приближался, приближался …
И грянул шторм! Слава рванулся вперёд с яростью взбесившегося коня. В его руке вспыхнула зажигалка, - удивительным образом он в таком рывке умудрился её зажечь. Произошёл какой-то дикий прыжок, - и рука с пламенем тянется не к Борису, а к его листам. Но в последнюю долю секунды Борис выхватил листы с такой ловкостью, что это напоминало трюк иллюзиониста. Слава, потеряв равновесие, врезался в стол, и вся конструкция с грохотом обрушилась на пол вместе с ним.
Буфетчицы просто замерли, разинув рты и наблюдая, как Слава-носорог, теперь барахтался в обнимку со столешницей. Борис стоял рядом, по-прежнему невозмутимый, с листами в руках, словно ничего не произошло.
Кое-как, уже с искажённым звериным лицом, Слава поднялся. Зажигалка всё ещё была в руке, но уже в дрожащей руке, и он набрался сил и зажёг её во второй раз, и с глазами, налитыми кровью, вновь метнулись к листам, которые Борис придерживал за спину, и метнулся на этот раз с каким-то диким воем, похожим на крик раненого зверя. Но попытка одержать вверх снова провалилась; Борис был быстрее, и уклонился с хладнокровной грацией танцора, отступив лишь на шаг, прямо к аккуратно расставленным компотам и тарелкам.
Слава повернулся с бешенством и выкрикнул:
— Чё, трусишь?
И тут же новый бросок, и Слава снова нацелился на листы. Но на этот раз Борис не стал уворачиваться. В одно мгновение он превратился из тихого писателя в профессионального борца. Хватка была железной, Слава даже не успел осознать, что происходит, как его тело взлетело, пронеслось по воздуху и рухнуло на хрупкую посуду.
Буфет наполнился какофонией звуков: звон разбитого стекла, треск тарелок, рёв Славы, перекрывающий всё остальное. Буфетчицы в ужасе закрывали уши руками.
Когда пыль осела, перед женщинами предстал совершенно другой Борис. Поразительно, но словно, это был больше не хилый школьник, а могучий богатырь в миниатюрном обличье. Он легко швырнул массивного Славу вместе с остатками посуды, при этом сохранив абсолютное спокойствие. А куда подевалась боль и слабость в руках от металлической Расты?, - ведь руки всё ещё помнили о ней.
Слава барахтался на полу среди осколков, как выброшенная на берег рыба. Теперь силы его точно иссякли, движения стали вялыми и бессмысленными.
Борис медленно приблизился к нему. Их взгляды встретились. И кажется, в глазах Славы промелькнуло осознание. Кажется, он понял свою ошибку, понял, что перешёл черту.
Еле-еле поднявшись на ноги, Слава бросил зажигалку на пол, и сделал это демонстративно; его поза ярко говорила: капитуляция, признание поражения. Тогда Борис произнёс фразу, которая навсегда отпечатается в памяти Славы:
— РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ!
Он произнёс это спокойно, почти буднично, и в этом спокойствии была вся его сила — сила слова, сила творчества, сила, которую нельзя сломить даже огнём. Процитировав Булгакова, он поставил точку!
Глава 48. Стюша навещает Гусеву
Стоял воскресный день. В одной из московских квартир, в небольшой гостиной, где словно умещалась и кухня, и спальная комната, - медленно, со слышным скрипом отворилась дверь. На пороге в гостиную показалась бледная фигура Екатерины Гусевой. Она стояла прямо, и так, будто кто-то повёл её рукой и толкнул дверь, а ни она сама. Гусева, сама ни похожая на себя, будто только что вернулась в комнату с того света, с мёртвыми глазами, смотрела на пустую комнату, и что-то шептала, будто с кем-то разговаривая. Затем она медленно прошагала в комнату, но каждый шаг был чуть хромой, ведь она совсем недавно оправилась, после нескольких недель с гипсом ноги. Козловский уже два раза звонил ей, звал в школу, ведь только она могла взять хоть под какой-то контроль этих подростков. Но Гусева не спешила возвращаться. И сейчас она медленно, с прямой спиной прошла в центр комнаты, с чем-то борясь внутри себя.
Затем, на телефоне прозвучал автоответчик: это её сестра, снова рассказывает подробности о том, как их отец, довольно состоятельный человек, профессор московской консерватории, педагог по скрипке, отказался финансово помочь, - ведь сестра Гусевой не работала, и в одиночку теперь растила двух детей, - та самая сестра, что гуляла с Гусевой в тот вечер, ещё беременной, в тот самый день, когда Гусева думала о Скелете-Татьяне, извинившейся перед ней.
- «Он сказал, что у него нет денег, представляешь? Что ему еле хватает на помидоры, а сам-то каждое утро жрёт эту свою икру, без которой жить не может …» - тараторила сестра Гусевой через автоответчик.
Гусева стояла и смотрела на автоответчик, и её бледное лицо отражало теперь лишь одно: чем больше она слышит новости об отце, о том, как он полностью игнорирует жизнь дочери, тем больше голова начинает кипеть. Совсем недавно Гусева мучила себя в постели тоннами мыслей о том, почему же отец таков? – и лёжа, она медленно сводила себя с ума, не находя ответов ни на один вопрос. Теперь женщина стояла перед телефоном, слушая безостановочную, страдающую речь сестры, и понимала, что снова начинается то, что было недавно в постели.
И услышав ещё несколько подробностей, Гусева не выдержала; рука тронула висок, будто там от напряжения что-то лопнуло, и лицо исказилось теперь так, что Гусева стала похожа на хищницу, или же на молодую ведьму.
- Тварь! – крикнула она в сторону телефона, имея в виду отца.
И тогда у Гусевой случился нервный срыв. Она подошла к телефону, схватила его и с размаху вдарила его в стол, почти сломав его пополам. В следующую секунду в комнате начался настоящий ураган. Гусева начала ломать всё, что попадалось под руку, совершенно не соображая, и лишь испуская кругом всю свою злость, ненависть и обиду, которые копились ни один год. Она протаранила холодильник, практически сломав его дверцу. Перевернула стол. А когда под руку попалась фотография с отцом, лицо Гусевой изобразило страшную улыбку, говорящую – «попался». И с особым наслаждением она бросила фотографию на пол и стала разбивать раму концом своих костылей; острый наконечник с ходу пробил стекло, пустив трещины прямо по противной мимике круглого, самодовольно улыбающегося лица; до того было тошно видеть ей эту гордую и при этом абсолютно бездушную и пустую физиономию отца на фотографии, будто существующий на этом свете лишь на инстинктах, что Гусева, крича и продолжая бить по фотографии теперь уже больной ногой, даже не могла и смотреть на неё, - сразу же резало глаза. Но злость и боль из Гусевой выходили мощными струями, и тело с каждым ударом чувствовало облегчение, хоть и квартира теперь лишь отдалённо напоминала квартиру.
Наносить удары женщина резко прекратила и перевела дыхание лишь в тот момент, когда послышался металлический стук за дверью квартиры. Это была металлическая ручка Скелета-Юлии - уже Стюши. Она пришла проведать учительницу в этот выходной день. Гусева потёрла лицо, несколько раз глубоко вдохнула и посмотрела в сторону двери. Руки Гусевой дрожали, и она стояла в такой позе, будто готовая задушить любого. Волосы растрёпанны и слегка встали дыбом, а зубы будто стали вампирскими. За дверью снова постучались, чуть громче, но почему-то металлический кулачок ударяясь об металлическую дверь создавал волну нежности. И Гусева почувствовала, как тело ещё больше расслабилось, и рука так ослабла, что тяжело теперь стало удерживать костыль. И снова раздался стук. Гусева схватилась за волосы и зажмурилась, вспомнив, что договорилась принять в гости Юлечку, и растерянно огляделась по комнате, где только что произошло что-то по страшнее землетрясения.
- Екатерина Сергеевна, это я, Юлия. – послышался звонкий, скромный, нежный и нетерпеливый голосок за дверью.
Гусева простояла ещё пару секунд, не зная, что делать, но голосок будто в считанные секунды успокоил её сердце, и неловкость от обстановки вокруг ушла. Женщина собралась, встряхнула своими безобразными волосами голову от лишних мыслей, и пошла к двери.
***
- Я черепаху-пулю оставила Расте, а то вдруг у вас дома полетит хи-хи.
Как солнечный лучик, проникший в тёмный переулок, голосок Стюши проник в гостиную Гусевой и теперь очень старательно, мало-помалу освещал её.
- Екатерина Сергеевна, не переживайте, ну блин, эти родители часто настоящие козлы, вон у Леры из нашего класса родители тоже развелись ….
Гусева сидела на протараненном диване, но который, слава богу, более менее остался цел после её ударов, и держа в чуть дрожащей руке бокальчик коньяка, который она время от времени себе позволяла, а вокруг неё прыгала Стюша; она уже минут двадцать как сделала ей лёгкий массаж больной ноги своими металлическими ручками, и так мягко и нежно, что Гусева до сих пор не могла поверить, что это были железные пальцы. До того они были мягкие, что то и дело женщина срывалась на лёгкий смех, и дёргала ногу от щекотки, а Стюша делала свой массаж так старательно, что казалось, она специалист в этом деле, у неё за плечиками годы опыта.
Сейчас Гусева сидела задумчиво, как после битвы, успокоившись, и смотрела куда-то в одну точку.
- Да не переживайте Екатерина Сергеевна, я тут всё уберу. – говорила Стюша, пытаясь отвлечь женщину от мыслей. А потом она весело предложила, пытаясь на ходу придумать, как бы сделать любимой учительнице лучше: - Екатерина Сергеевна ещё массажик сделать?
- Юлечка, я потом без твоего массажа не смогу. – улыбнулась Гусева. – заберу тебя к себе домой.
- А что, супер, вы же одна живёте. – прыгнула Стюша.
И Гусева улыбнулась той самой, немного грустноватой улыбкой – «если бы всё было так просто …».
- Юлечка, Юлечка … - выдохнула Гусева, глядя куда-то сквозь стену, после глотка коньяка.
- Екатерина Сергеевна я вообще-то Стюша теперь. Рекламу включить? Я звезда.
- Да что ты. – улыбнулась женщина и потом игриво, одним глазком указала на протараненный холодильник. – а ты в холодильник загляни.
И Стюша бросилась к холодильнику, осторожно открыла дверцу, и увидела там несколько йогуртов и творожков с надписью – «Скелетики».
- Ого, Блин. – воскликнула она.
- Вот именно. – послышалось нежно от Гусевой.
Но внимание Стюши теперь привлекло всё содержимое чудом уцелевшего холодильника. Она своей металлической ручкой начала обшаривать всё подряд, и в итоге достала полуоткрытый кетчуп.
- Блин Екатерина Сергеевна этот кетчуп кажется ….
И не успела она договорить, как, не заметила, что сжала бутылочку металлическими пальчиками слишком сильно, и соус брызнулся на её костяные плечики, подбородок и руки.
Гусева не выдержала и рассмеялась, а Стюша вдруг восхищённо выдала:
- Крутооо, Екатерина Сергеевна, прямо как кровь. Я в крови, ахах.
- Так, Стюш, ну ты чего, прекрати. – чуть серьёзнее проговорила Гусева. – вон возьми салфетки вытрись.
И женщина снова чуть повесила голову, уткнувшись в остаток коньяка, и волна драмы прошла по её телу вдруг такая, и разлилась по комнате, что в следующий момент, казалось, металлические плечики Стюши начали искривляться от этого давления. И Стюша снова умоляющим видом, как дитя, бросилась поближе к женщине, на несколько шагов, и начала просить ей не думать об отце, и так, как будто её костям и вправду больно.
- Ну Екатерина Сергеевна ну не думайте сейчас об этом, ну …. Давайте не думать об этом хотя бы сейчас, здесь, …. Давайте лучше комнату будем убирать.
- Стюшечка, для таких вещей «здесь и сейчас» не бывает, милая, - глубоко выдохнула Гусева. – эти вещи вне времени. Только вот я дура! До конца верила, что там хоть отцовский инстинкт какой-то есть, если уж души нет ….
Стюша тихонько присела рядом, теперь уже склонив череп, копируя Гусеву, и уставилась на больную ногу учительницы своими серьёзными, глубокими теперь глазницами. А Гусева продолжила мысль:
- Удивляюсь только, как это я, родилась от него, и вроде бы гены должны были передаться, ведь та же кровь, и вроде бы учили нас – яблоня от яблони недалеко падает. А похоже – иллюзия полная!
- Да какая «яблоня от яблони», это для детей. – возмутилась Стюша. – дети - это дети, а не их родители, вот и всё.
И потом, почувствовав, что Гусева всерьёз воспринимает каждую её мысль, Стюша уверенно и по-взрослому сказала:
- вы просто разные существа, по самой-самой сути разные. То, что он выглядит как человек, ещё ничего не значит. И человеком называют любого, у кого кожа да кости, - а это чушь. Если так смотреть на жизнь, никогда ничего не увидишь, только обёртку.
И Гусева повернула голову в тихом изумлении:
- Стюшечка, откуда у тебя такие мысли?
- Да они сами идут. – последовал ответ. – и вы это всё сами знаете Екатерина Сергеевна, я просто перевожу на слова ваше внутреннее знание.
Гусева притихла. Уши слегка завибрировали, в голове легонько – «это говорит с ней девочка?». Затем сделала лёгкий глоток коньяка, уголком глаза смотря, как рядом с ней беззвучно и неподвижно сидят металлические ноги, и на секунду она вдруг это снова осознала, и дрожь прошла по телу, и бокал в руке дрогнул. А потом, почти незаметно, металлическая рука нежна коснулась её шеи, нежно прошлась по волосам, и в этот момент Гусева почувствовала себя ребёнком. Она хотела было тут же как-то изменить неловкую ситуацию, но всё же задержалась в моменте. Тогда Стюша, чтобы чуть разрядить атмосферу, предположила другое:
- Вы просто думаете, что должны уважать его, потому что он известный профессор. Да небось его с детства просто отвели и выучили на скрипача, как детей в школу, - он даже капли души, наверное, не положил в это дело, - только в свою эту икру по утрам. Паганини ни мог жить без скрипки, это было инструментом выражения души, предназначение. А ваш отец скорее всего не может жить без икры, значит это его высшее предназначение, Екатерина Сергеевна.
И Гусева начала хихикать. А Стюша подхватила:
- Я вообще удивляюсь как он профессором стал.
- Ну, милая, это тебе ни советская консерватория, - вздохнула Гусева, - многое изменилось. Очень многое.
- А ну да. – закивала Стюша. – судят только по прошлому. Представляю тогда во что превратилась эта консерватория, если такие как ваш отец становятся профессорами.
Гусева сделала последний глоток, улыбаясь краем губ.
- Хорошо вы сломали фотографию. – сказала Стюша.