
Тем временем учительница вместе с остальными школьниками вышла на улицу. Их глазам предстала интересная картина: Борис, шагающий к ним с Растой на руках – словно рыцарь, несущий свою даму из битвы; Пельмень, бегущий рядом; и Слава, валяющийся на асфальте.
***
В отличии от многих подростков, которые всё-таки отпросились домой, сославшись на то, что попали под ливень – хоть и многие выжидали под укрытием – Борис был, пожалуй, единственным, кто вернулся в школу, но в конечном итоге направился в буфет, и там, буфетчицы ему были рады; они встретили его тёплой улыбкой, как старого друга, вернувшегося из долгого путешествия.
– Да снимай ты свою рубашку, пусть посушится, не стесняйся, – зазвучали заботливые голоса. – Что, опять решил писать тут?
Буфетчицы уже привыкли, что лучшая творческая мастерская для Бориса, это буфет, хоть здесь и бывает шумно, но для Бориса это ни беда, он умел погружаться в работу и под шумом, и тогда буфет для него исчезал.
Но сейчас, по виду Бориса, женщины поняли, что он скорее всего от чего-то приходит в себя.
– Ну что, плакала Третьяковская галерея? Под ливень попали да? – с улыбкой спросила одна из буфетчиц, уже наливая ему чай.
Борис не ответил сразу, он пробормотал что-то себе под нос, а перед глазами ещё пробегали образы: дикие подростки-фанаты, мелькающие фигуры, металлическая Раста, которую он так отчаянно нёс на руках. И руки Бориса всё ещё побаливали, и даже чашка чая ощущалась тяжеловатой.
Но прошло всего десять минут, и тихий, замкнутый Борис словно преобразился; он весь открылся буфетчицам, превратившись в страстного рассказчика, чьи слова теперь лились, как музыка. Буфетчицы сидели, почти заворожённые, словно смотрели театральное представление. Впервые Борис не ограничивался короткими фразами – он говорил, говорил, говорил, пока рубашка сушилась, он погружал женщин в мир своих творческих поисков; его голос то взмывал вверх, то опускался до шёпота, а руки рисовали в воздухе картины, которые буфетчицы начинали видеть.
Он рассказывал о долгих часах в библиотеке, о поисках следов древних империй; он говорил о Риме – вечном, бескрайнем, непокорённом. Но тут же с горькой иронией добавлял:
– Вечные границы оказались лишь мигом. Как, впрочем, для всех империй, которые целили в вечность.
Буфетчица, улыбаясь, задумчиво кивнула, попивая чай:
– Да уж, Боря, ничто не вечно под луной. Может быть, только пьесы Шекспира? – добавила она с лёгкой усмешкой.
А Борис уже раскинул руки, широко-широко, и буфет наполнился образами древнего царства Урарту, и его голос зазвучал, как шелест ветра в виноградных лозах:
– Под мудрым взором владык Биайнили камни заговорили на языке богов. Бесплодные горы превратились в цветущие виноградники, скреплённые волей великих царей
Затем он перешёл к Османской державе, и буфетчицы замерли, поражённые метафорой, которую он нашёл:
– Османская империя была подобна великому саду. Под сенью мудрого садовника-султана расцветали тысячи разных цветов. Ни одна роза не мешала расти кипарису. Каждый народ приносил свой аромат в общий букет империи, согретый солнцем дома Османов.
Буфетчица не удержалась от смеха:
– Борис, тебе бы писать и писать! Хоть о Марсе, хоть о космосе, хоть о пустыне, хоть о нашем подъезде!
А потом, разговор перешёл к тому самому его первому сочинению, уже опубликованному в литературном журнале. Борис заговорил о мечте человечества – идеальном роботе, который умеет всё: готовить, ходить в магазин, присматривать за детьми.
– Это то, чего пытался добиться Иван Иванович когда-то. – говорил Борис. - Но в моём сочинении девочка, за которой робот присматривает, ещё не понимает, что это робот. Она привязывается к нему, как к живому существу. И тогда робот оживает от любви и привязанности.
Глаза буфетчицы загорелись:
– Борис, твоё сочинение ещё издадут книгой! Это твой шедевр, ни сомневайся!
Но о новом произведении Борис промолчал.
Затем он попросил буфетчиц позволить ему посидеть в тишине за отдалённым столиком.
– Сиди и пиши спокойно себе, – мягко сказала буфетчица, окинув взглядом гору стаканов с компотом и тарелок. – Мы только через часика два уберём это всё, вдруг кто заглянет перекусить.
И Борис уединился с листами бумаги, где-то в отдалённом углу.
Следующие полчаса буфетчицы двигались словно тени – говорили шёпотом, переставляли тарелки и приборы с церемониальной осторожностью, будто обращались с реликвиями, пережившими столетие. Каждый их жест был выверено аккуратен, чтобы не потревожить хрупкую тишину, в которой рождались мысли Бориса.
Сам Борис, уткнувшись в исписанные листы, то и дело отвлекался от строчек. Ручка в его пальцах ощущалась тяжёлой – видимо, руки ещё не восстановились после металлической Расты. А мысли Бориса крутились вокруг странной параллели, которая не давала ему покоя:
«Я писал о том, как робот оживает от любви Но Таня, Юлия Они же ожили от боли, от ненависти и равнодушия, которая окутала их, как тёмный плащ. Почти вся школа их отвергла, а они всё равно нашли в себе силы жить, бороться».
В какой-то момент Борис поднял взгляд на буфетчиц, короткий и тревожный. Ему почудилось, что они могут услышать этот внутренний монолог, узнать эту невероятную правду об «оживших» Скелетах Иваныча, понять истинную причину их метаморфозы, но нет, пусть лучше думают, что это всего лишь временный технический сбой.
Он вернулся к своим мыслям, осознавая парадокс: «Я угадал с сутью – робот может ожить. Но просчитался в механике этого чуда. Жизнь всегда сложнее любых сочинений. Она берёт наши идеи и переплетает их с реальностью, создавая нечто совершенно новое». И подобные мысли заслоняли исписанные листы перед глазами, хотя со стороны могло показаться, что Борис полностью поглощён письмом.
И вдруг – резкий, оглушительный грохот разорвал хрупкую тишину буфета. Что-то упало? Взорвалось? Борис и буфетчицы на мгновение замерли, не понимая толком, откуда послышался этот странный грохот. А потом увидели.
У входа в буфет стояла фигура, она показалась огромной и угрожающей, и словно воплощением самой ярости. Это был Слава, тот самый парень, которого Борис пнул во время истории с валуном. Сейчас, он с такой силой ударил кулаком по двери, что та со стуком врезалась в стену, вызвав этот эффект грохота, и теперь наполняя пространство эхом своего гнева.
Борис взглянул на Славу из-под очков, и взглянул холодно, невозмутимо. В этом взгляде читалось всё: он прекрасно понимал цель этого визита, ощущал исходящую от Славы угрозу, но не собирался поддаваться панике и ощущать даже толику страха. С тем же спокойствием он опустил голову обратно к листам, словно эта сцена у двери была не более чем кратковременным погодным явлением, не стоящим его внимания.
Слава застыл в своей угрожающей позе, продолжая наполнять буфет напряжением; его плечи казались шире обычного, кулаки – больше. Буфетчицы молча наблюдали за этой сценой, не понимая до конца, что происходит, словно зрители первого ряда в театре, где разыгрывалась драма с непредсказуемым финалом.
Несколько секунд Слава стоял неподвижно, борясь с внутренним конфликтом. Его каменная внешность контрастировала с бурей эмоций внутри, и в голове яростью вспыхнули мысли:
«Ему что, действительно всё равно? Он продолжает писать, будто наша с ним проблема – пустяк? Эти бумажки для него важнее всего?»
А Борис действительно продолжал писать, выводя каждую букву с присущей ему тщательностью, медленно и аккуратно. Его палец даже не дрогнул, хотя рука ещё помнила холодную тяжесть металла Расты. Конечно, невозмутимость Бориса только бросала вызов Славе, но он пока что не шевелился; он обдумывал то, что до него вдруг дошло: эти листы на столе, – его самое слабенькое место.
В этот момент у Славы созрел план. Рука медленно скользнула в карман. Это было движение максимально незаметное, несмотря на пристальные взгляды буфетчиц. Он продолжал смотреть вдаль, на Бориса, и теперь уже старательно сохраняя на лице маску безразличия. А затем начал продвигаться вперёд, и с таким видом, будто просто решил прогуляться по пустому буфету. Но насколько же он оказался неудачливым актёром, и насколько выглядело это небрежно, во всяком случаи для Бориса, который только заметив это одним глазком, обо всём понял моментально.
– Ты куда, молодой человек? – рискнула наконец спросить буфетчица.
– А чё? – бросил Слава, даже не потрудившись повернуть голову в её сторону. Его ответ прозвучал как вызов, как к готовому к прыжку глухое рычание зверя.
Борис не отрывал взгляда от листов, но почти физически ощущал каждый шаг Славы, как ритмичный стук барабанов перед битвой. Слава старался двигаться бесшумно и будто надеялся, что Борис, погружённый в свой мир слов, не заметит угрозы, но Борис чувствовал всё: и напряжённую поступь, и тяжёлое дыхание, и даже судорожное сжатие пальцев, в которых Слава сжимал зажигалку. Это было жалко – почти по-детски. Слава изображал из себя беспечного дурачка, но каждая мышца его тела кричала о напряжении. Он сжимал зажигалку так крепко, что, казалось, кости пальцев вот-вот треснут. «Осталось только свистеть для полноты картины», – промелькнула ироничная мысль у Бориса. Спокойствие Бориса было стальным, ни один мускул не выдал волнения. Пальцы продолжали выводить буквы так, словно подчиняясь ритму его письма, время замедлилось, а Слава приближался, приближался, приближался
И грянул шторм! Слава рванулся вперёд с яростью взбесившегося коня. В его руке вспыхнула зажигалка, удивительным образом он в таком рывке умудрился её зажечь. Произошёл какой-то дикий прыжок, и рука с пламенем тянется не к Борису, а к его листам. Но в последнюю долю секунды Борис выхватил листы с такой ловкостью, что это напоминало трюк иллюзиониста. Слава, потеряв равновесие, врезался в стол, и вся конструкция с грохотом обрушилась на пол вместе с ним.
Буфетчицы просто замерли, разинув рты и наблюдая, как Слава-носорог, теперь барахтался в обнимку со столешницей. Борис стоял рядом, попрежнему невозмутимый, с листами в руках, словно ничего не произошло.
Кое-как, уже с искажённым звериным лицом, Слава поднялся. Зажигалка всё ещё была в руке, но уже дрожащей руке, и он набрался сил и зажёг её во второй раз, и с глазами, налитыми кровью, вновь метнулись к листам, которые Борис придерживал за спину, и метнулся на этот раз с каким-то диким воем, похожим на крик раненого зверя. Но попытка одержать вверх снова провалилась; Борис был быстрее, и уклонился с хладнокровной грацией танцора, отступив лишь на шаг, прямо к аккуратно расставленным компотам и тарелкам.
Слава повернулся с бешенством и выкрикнул: – Чё, трусишь?
И тут же новый бросок, и Слава снова нацелился на листы. Но на этот раз Борис не стал уворачиваться. В одно мгновение он превратился из тихого писателя в профессионального борца. Хватка была железной, Слава даже не успел осознать, что происходит, как его тело взлетело, пронеслось по воздуху и рухнуло на хрупкую посуду.
Буфет наполнился какофонией звуков: звон разбитого стекла, треск тарелок, рёв Славы, перекрывающий всё остальное. Буфетчицы в ужасе закрывали уши руками.
Когда пыль осела, перед женщинами предстал совершенно другой Борис. Поразительно, но словно, это был больше не хилый школьник, а могучий богатырь в миниатюрном обличье. Он легко швырнул массивного Славу вместе с остатками посуды, при этом сохранив абсолютное спокойствие. А куда подевалась боль и слабость в руках от металлической Расты?, ведь руки всё ещё помнили о ней.
Слава барахтался на полу среди осколков, как выброшенная на берег рыба. Теперь силы его точно иссякли, движения стали вялыми и бессмысленными.
Борис медленно приблизился к нему. Их взгляды встретились. И кажется, в глазах Славы промелькнуло осознание. Кажется, он понял свою ошибку, понял, что перешёл черту.
Еле-еле поднявшись на ноги, Слава бросил зажигалку на пол, и сделал это демонстративно; его поза ярко говорила: капитуляция, признание поражения. Тогда Борис произнёс фразу, которая навсегда отпечатается в памяти Славы:
– РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ!
Он произнёс это спокойно, почти буднично, и в этом спокойствии была вся его сила – сила слова, сила творчества, сила, которую нельзя сломить даже огнём. Процитировав Булгакова, он поставил точку!
Глава 21. Стюша навещает Гусеву, и Неуловимая Черепаха-Пуля
Стоял воскресный день. В одной из московских квартир, в небольшой гостиной, где словно умещалась и кухня, и спальная комната, медленно, со слышным скрипом отворилась дверь. На пороге в гостиную показалась бледная фигура Екатерины Гусевой. Она стояла прямо, и так, будто кто-то повёл её рукой и толкнул дверь, а ни она сама. Гусева, сама ни похожая на себя, будто только что вернулась в комнату с того света, с мёртвыми глазами, смотрела на пустую комнату, и что-то шептала, будто с кемто разговаривая. Затем она медленно прошагала в комнату, но каждый шаг был чуть хромой, ведь она совсем недавно оправилась, после нескольких недель с гипсом ноги. Козловский уже два раза звонил ей, звал в школу, ведь только она могла взять хоть под какойто контроль этих подростков. Но Гусева не спешила возвращаться. И сейчас она медленно, с прямой спиной прошла в центр комнаты, с чем-то борясь внутри себя.
Затем, на телефоне прозвучал автоответчик: это её сестра, снова рассказывает подробности о том, как их отец, довольно состоятельный человек, профессор московской консерватории, педагог по скрипке, отказался финансово помочь, ведь сестра Гусевой не работала, и в одиночку теперь растила двух детей, та самая сестра, что гуляла с Гусевой в тот вечер, ещё беременной, в тот самый день, когда Гусева думала о Скелете-Татьяне, извинившейся перед ней.
«Он сказал, что у него нет денег, представляешь? Что ему еле хватает на помидоры, а сам-то каждое утро жрёт эту свою икру, без которой жить не может» - тараторила сестра Гусевой через автоответчик.
Гусева стояла и смотрела на автоответчик, и её бледное лицо отражало теперь лишь одно: чем больше она слышит новости об отце, о том, как он полностью игнорирует жизнь дочери, тем больше голова начинает кипеть. Совсем недавно Гусева мучила себя в постели тоннами мыслей о том, почему же отец таков? – и лёжа, она медленно сводила себя с ума, не находя ответов ни на один вопрос. Теперь женщина стояла перед телефоном, слушая безостановочную, страдающую речь сестры, и понимала, что снова начинается то, что было недавно в постели.
И услышав ещё несколько подробностей, Гусева не выдержала; рука тронула висок, будто там от напряжения чтото лопнуло, и лицо исказилось теперь так, что Гусева стала похожа на хищницу, или же на молодую ведьму.
- Тварь! – крикнула она в сторону телефона, имея в виду отца.
И тогда у Гусевой случился нервный срыв. Она подошла к телефону, схватила его и с размаху вдарила его в стол, почти сломав его пополам. В следующую секунду в комнате начался настоящий ураган. Гусева начала ломать всё, что попадалось под руку, совершенно не соображая, и лишь испуская кругом всю свою злость, ненависть и обиду, которые копились ни один год. Она протаранила холодильник, практически сломав его дверцу. Перевернула стол. А когда под руку попалась фотография с отцом, лицо Гусевой изобразило страшную улыбку, говорящую – «попался». И с особым наслаждением она бросила фотографию на пол и стала разбивать раму концом своих костылей; острый наконечник с ходу пробил стекло, пустив трещины прямо по противной мимике круглого, самодовольно улыбающегося лица; до того было тошно видеть ей эту гордую и при этом абсолютно бездушную и пустую физиономию отца на фотографии, будто существующий на этом свете лишь на инстинктах, что Гусева, крича и продолжая бить по фотографии теперь уже больной ногой, даже не могла и смотреть на неё, сразу же резало глаза. Но злость и боль из Гусевой выходили мощными струями, и тело с каждым ударом чувствовало облегчение, хоть и квартира теперь лишь отдалённо напоминала квартиру.
Наносить удары женщина резко прекратила и перевела дыхание лишь в тот момент, когда послышался металлический стук за дверью квартиры. Это была металлическая ручка Скелета-Юлии - уже Стюши. Она пришла проведать учительницу в этот выходной день. Гусева потёрла лицо, несколько раз глубоко вдохнула и посмотрела в сторону двери. Руки Гусевой дрожали, и она стояла в такой позе, будто готовая задушить любого. Волосы растрёпанны и слегка встали дыбом, а зубы будто стали вампирскими. За дверью снова постучались, чуть громче, но почему-то металлический кулачок ударяясь об металлическую дверь создавал волну нежности. И Гусева почувствовала, как тело ещё больше расслабилось, и рука так ослабла, что тяжело теперь стало удерживать костыль. И снова раздался стук. Гусева схватилась за волосы и зажмурилась, вспомнив, что договорилась принять в гости Юлечку, и растерянно огляделась по комнате, где только что произошло чтото по страшнее землетрясения.
- Екатерина Сергеевна, это я, Юлия. – послышался звонкий, скромный, нежный и нетерпеливый голосок за дверью.
Гусева простояла ещё пару секунд, не зная, что делать, но голосок будто в считанные секунды успокоил её сердце, и неловкость от обстановки вокруг ушла. Женщина собралась, встряхнула своими безобразными волосами голову от лишних мыслей, и пошла к двери.
- Я черепаху-пулю оставила Расте, а то вдруг у вас дома полетит, хихи.
Как солнечный лучик, проникший в тёмный переулок, голосок Стюши проник в гостиную Гусевой и теперь очень старательно, мало-помалу освещал её.
Екатерина Сергеевна, не переживайте, ну блин, эти родители часто настоящие козлы, вон у Леры из нашего класса родители тоже развелись .
Гусева сидела на протараненном диване, но который, слава богу, более менее остался цел после её ударов, и держа в чуть дрожащей руке бокальчик коньяка, который она время от времени себе позволяла, а вокруг неё прыгала Стюша; она уже минут двадцать как сделала ей лёгкий массаж больной ноги своими металлическими ручками, и так мягко и нежно, что Гусева до сих пор не могла поверить, что это были железные пальцы. До того они были мягкие, что то и дело женщина срывалась на лёгкий смех, и дёргала ногу от щекотки, а Стюша делала свой массаж так старательно, что казалось, она специалист в этом деле, у неё за плечиками годы опыта.
Сейчас Гусева сидела задумчиво, как после битвы, успокоившись, и смотрела куда-то в одну точку.
- Да не переживайте Екатерина Сергеевна, я тут всё уберу. – говорила Стюша, пытаясь отвлечь женщину от мыслей. А потом она весело предложила, пытаясь на ходу придумать, как бы сделать любимой учительнице лучше: - Екатерина Сергеевна ещё массажик сделать?
- Юлечка, я потом без твоего массажа не смогу. – улыбнулась Гусева. – заберу тебя к себе домой.
- А что, супер, вы же одна живёте. – прыгнула Стюша.
И Гусева улыбнулась той самой, немного грустноватой улыбкой – «если бы всё было так просто ».
- Юлечка, Юлечка выдохнула Гусева, - глядя куда-то сквозь стену, после глотка коньяка.
- Екатерина Сергеевна я вообще-то Стюша теперь. Рекламу включить? Я звезда.
- Да что ты. – улыбнулась женщина и потом игриво, одним глазком указала на протараненный холодильник. – а ты в холодильник загляни.
И Стюша бросилась к холодильнику, осторожно открыла дверцу, и увидела там несколько йогуртов и творожков с надписью – «Скелетики».
- Ого, Блин. – воскликнула она.
- Вот именно. – послышалось нежно от Гусевой.
Но внимание Стюши теперь привлекло всё содержимое чудом уцелевшего холодильника. Она своей металлической ручкой начала обшаривать всё подряд, и в итоге достала полуоткрытый кетчуп.
- Блин Екатерина Сергеевна этот кетчуп кажется ...
И не успела она договорить, как, не заметила, что сжала бутылочку металлическими пальчиками слишком сильно, и соус брызнулся на её костяные плечики, подбородок и руки. Гусева не выдержала и рассмеялась, а Стюша вдруг восхищённо выдала:
- Крутооо, Екатерина Сергеевна, прямо как кровь. Я в крови, ахах.
- Так, Стюш, ну ты чего, прекрати. – чуть серьёзнее проговорила Гусева. – вон возьми салфетки вытрись.
И женщина снова чуть повесила голову, уткнувшись в остаток коньяка, и волна драмы прошла по её телу вдруг такая, и разлилась по комнате, что в следующий момент, казалось, металлические плечики Стюши начали искривляться от этого давления. И Стюша снова умоляющим видом, как дитя, бросилась поближе к женщине, на несколько шагов, и начала просить ей не думать об отце, и так, как будто её костям и вправду больно.
- Ну Екатерина Сергеевна ну не думайте сейчас об этом, ну . Давайте не думать об этом хотя бы сейчас, здесь, . Давайте лучше комнату будем убирать.
- Стюшечка, для таких вещей «здесь и сейчас» не бывает, милая, - глубоко выдохнула Гусева. – эти вещи вне времени. Только вот я дура! До конца верила, что там хоть отцовский инстинкт какой-то есть, если уж души нет .
Стюша тихонько присела рядом, теперь уже склонив череп, копируя Гусеву, и уставилась на больную ногу учительницы своими серьёзными, глубокими теперь глазницами. А Гусева продолжила мысль:
- Удивляюсь только, как это я, родилась от него, и вроде бы гены должны были передаться, ведь та же кровь, и вроде бы учили нас – яблоня от яблони недалеко падает. А похоже – иллюзия полная!
- Да какая «яблоня от яблони», это для детей. – возмутилась Стюша. – дети это дети, а не их родители, вот и всё.
И потом, почувствовав, что Гусева всерьёз воспринимает каждую её мысль, Стюша уверенно и по-взрослому сказала:
- вы просто разные существа, по самой-самой сути разные. То, что он выглядит как человек, ещё ничего не значит. И человеком называют любого, у кого кожа да кости, а это чушь. Если так смотреть на жизнь, никогда ничего не увидишь, только обёртку.
И Гусева повернула голову в тихом изумлении:
- Стюшечка, откуда у тебя такие мысли?
Да они сами идут. – последовал ответ. – и вы это всё сами знаете Екатерина Сергеевна, я просто перевожу на слова ваше внутреннее знание.
Гусева притихла. Уши слегка завибрировали, в голове легонько – «это говорит с ней девочка?». Затем сделала лёгкий глоток коньяка, уголком глаза смотря, как рядом с ней беззвучно и неподвижно сидят металлические ноги, и на секунду она вдруг это снова осознала, и дрожь прошла по телу, и бокал в руке дрогнул. А потом, почти незаметно, металлическая рука нежна коснулась её шеи, нежно прошлась по волосам, и в этот момент Гусева почувствовала себя ребёнком. Она хотела было тут же как-то изменить неловкую ситуацию, но всё же задержалась в моменте. Тогда Стюша, чтобы чуть разрядить атмосферу, предположила другое:
- Вы просто думаете, что должны уважать его, потому что он известный профессор. Да небось его с детства просто отвели и выучили на скрипача, как детей в школу, он даже капли души, наверное, не положил в это дело, только в свою эту икру по утрам. Паганини ни мог жить без скрипки, это было инструментом выражения души, предназначение. А ваш отец скорее всего не может жить без икры, значит это его высшее предназначение, Екатерина Сергеевна.
И Гусева начала хихикать. А Стюша подхватила:
- Я вообще удивляюсь как он профессором стал.
- Ну, милая, это тебе ни советская консерватория, вздохнула Гусева, многое изменилось. Очень многое.
- А ну да. – закивала Стюша. – судят только по прошлому. Представляю тогда во что превратилась эта консерватория, если такие как ваш отец становятся профессорами.
Гусева сделала последний глоток, улыбаясь краем губ.
- Хорошо вы сломали фотографию. – сказала Стюша.
И оба бросили взгляд на всё ещё валяющуюся фотографию со сломанной рамой на полу, которую Гусева уничтожила в истерике своим костылём.
Затем Гусева перевела взгляд на окно, и обратила внимания, что за окном уже темнеет. Но чуть она приподняла глаза, и в следующий момент она чуть не подпрыгнула с дивана, громко выпалив – «О господи». Пустой бокал коньяка вылетел из рук, упал и треснул. Гусева всей грудью пропустила удар, когда глаза случайно поймали странную тень с когтистыми крыльями, которая вцепилась в шелк. На занавеске, в самом верхнем углу, замерла летучая мышь, настоящий живой кусок тьмы.
- Огоооо. – будто обрадовалась Стюша.
Ох, летучая мышь. – положив руку на грудь и быстро отдышавшись, сказала Гусева. – только не трогай занавеску Стюш. Сама улетит.
- Надо прогнать Екатерина Сергеевна.
- Нет Стюш, не трогай. – серьёзно попросила Гусева. - Она сама улетит.
- Откуда вы знаете?
И Гусева, переведя дух, рассказала:
- Я ещё девушкой была в общежитии, жили с девчонками там, у нас комната большая была и десятки кроватей, и как раз летучая мышь залетела, всю ночь не могли уснуть, пытались чем попало её задеть, а потом успокоились на время и она сама улетела. Так что ...
И не договорила Гусева, как на её глазах и Стюшиных глазницах свершилось тоже самое: летучая мышь резко взмыла через окошко и улетела, да ещё и так, будто улетает с позором, будто голос женщины раскрыл все её секреты. И до чего обрадовалась и удивилась Стюша, указывая металлическим пальцем в смешное зрелище окно.