Книга Сладкая Пустота - читать онлайн бесплатно, автор Maks Brink. Cтраница 4
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сладкая Пустота
Сладкая Пустота
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Сладкая Пустота

Через пять минут головокружение уходит. Ноги перестают быть ватными — теперь они просто усталые. Туман перед глазами рассеивается — лица вокруг снова становятся лицами, а не пятнами.

— Сила потребляет глюкозу, — объясняет Лир, пока я жую, с трудом проглатывая каждый кусок. Он стоит рядом с киоском, и его отражение в стеклянной витрине выглядит как тёмное пятно — не человек, а силуэт. — И электролиты. И кислород. И, если ты будешь голодать, белок из твоих мышц. Сердце — тоже мышца. Ты поняла.

— Ты сейчас говоришь как фитнес-тренер, — бормочу я с набитым ртом. Крошки выпадают изо рта, я вытираю их рукавом. — Сексуальный фитнес-тренер из ада.

— Я не человек, Алина. Не приписывай мне человеческих ролей. — Его голос ровный, но в нём появляется лёгкое раздражение — или мне кажется? — Я не тренер, не друг, не любовник. Я — паразит, который заботится о носителе, потому что носитель — его дом. Ты не ремонтируешь дом из любви. Ты ремонтируешь его, чтобы не замёрзнуть зимой. Чтобы крыша не протекла. Чтобы стены не рухнули.

Я допиваю воду. Она безвкусная — просто жидкость. Но холодная, и это приятно. Горло сужается от холода, и на секунду я чувствую что-то похожее на физическое удовольствие — не эмоцию, нет, просто телесную реакцию.

— Домой? — спрашиваю я, выбрасывая бутылку в урну. Мимо.

— Домой, — соглашается Лир.

5

Я возвращаюсь домой около двух часов дня. Ключ поворачивается в замке с привычным скрежетом — старый механизм, который давно просит смазки, но я опять забыла купить масло. Я толкаю дверь плечом — она застревает, как всегда, потом поддаётся с глухим стуком.

Квартира встречает запахом Андрея.

Это не один запах — это целый букет. Его одеколон — дешёвый, с резкой цитрусовой нотой и мускусной базой, он висит в воздухе, как застарелый дым. Его пот — сладковатый, как после тренировки, хотя он не тренировался уже год. Его гель для душа — «мужской спорт», пахнущий ментолом и чем-то химическим, что должно имитировать морскую свежесть. Его присутствие — трудноуловимое, но вездесущее. Так пахнет в квартире, где живёт мужчина.

Он вернулся с работы раньше обычного. Это странно — обычно он в офисе до шести, а иногда и до восьми.

— Ты где была? — кричит он из кухни.

— Гуляла, — отвечаю я, снимая кроссовки. Ставлю их на коврик у двери — рядом с его туфлями, которые он бросил как попало. Одна на боку, другая — носок в носок, как два пьяных солдата, уснувших в обнимку. Я смотрю на них несколько секунд. Раньше я бы подняла их, поставила ровно. Сейчас — нет. Перешагиваю и иду в коридор.

Андрей выходит навстречу.

На нём нет рубашки — только домашние штаны, серые, в мелкую клетку, с дыркой на левом колене. Волосы мокрые, прилипли ко лбу тёмными прядями — только что мылся, и пар от душа до сих пор клубится из открытой двери ванной, стелется по полу белыми щупальцами. На груди — несколько капель воды, не вытертых полотенцем. И родинка чуть выше соска — маленькая, тёмная, неправильной формы. Я когда-то целовала её, думая, что это центр вселенной, что без неё моя жизнь рассыплется, как карточный домик. Теперь это просто родинка. Пятно меланина на фоне бледной кожи.

— Гуляла? — переспрашивает он. — Одна? В таком настроении? Ты даже зубы не чистила три дня, я тебя видел. Сидела на диване, смотрела в потолок, как овощ. А тут вдруг «пошла гулять». Что-то случилось?

— А что, нельзя?

— Можно. Просто странно. — Он прищуривается. Обычно его глаза светло-карие, почти жёлтые на солнце. Сейчас, в тусклом свете коридора, они кажутся чёрными. Зрачки расширены — то ли от тусклого света, то ли от подозрения. — Ты выглядишь по-другому.

Я замираю.

В коридоре тихо. Только холодильник гудит на кухне и вода капает в ванной — он забыл плотно закрыть кран. Лир, который всё это время стоял у меня за спиной, теперь скользит в сторону, прячась за косяком двери в гостиную. Я чувствую его внимание — как луч прожектора, направленный на Андрея. Он смотрит на моего парня так, как смотрят на интересный экспонат в музее. Или на обед.

— Лучше? — спрашиваю я с напускной лёгкостью. Голос звучит фальшиво — я сама слышу фальшь, как скрипку, расстроенную на полтона.

— Не знаю. Иначе. — Он наклоняет голову набок. — У тебя губы краснее, что ли? И глаза не помню, чтобы они были такого цвета. Ты что, накрасилась?

— Макияж, — пожимаю я плечами.

— Ты не красилась. — Он делает шаг ближе. Между нами полметра, и воздух в этом полуметре наэлектризован. — Нет следов тонального. У тебя тональный крем — он оставляет следы на воротнике, я знаю, я стирал твои свитера. А сейчас — ничего. И ресницы не накрашены.

Я опускаю взгляд. На серой ткани свитера — ни пятен, ни разводов. Чёрт.

— Может, ты просто привык видеть меня уставшей, — говорю я, не поднимая глаз. — Я выспалась. Поела. Кофе выпила. Погуляла на свежем воздухе. Люди меняются, когда высыпаются, ты знал?

Он не отвечает. Смотрит на меня ещё несколько секунд — я чувствую его взгляд кожей, как солнечный ожог. Потом разворачивается и идёт на кухню. Я за ним.

Кухня выглядит так же, как утром, но теперь на столе — тарелка с недоеденным омлетом. Желток застыл, превратился в резину, зелень пожухла. И две чашки. Обе из-под кофе — на дне коричневые кольца. Одна — его любимая, с надписью «World's Best Dad» (нам её подарили на работе, у нас нет детей, это просто шутка). Вторая — гостевая, которую мы достаём только когда приходят гости. Или гостьи.

Он завтракал не один.

Пустота в груди сжимается. Нет — не сжимается. Просто становится глубже. Как будто там, где раньше была яма, теперь пропасть. Я смотрю на чашку, и внутри не закипает ревность. Не вспыхивает обида. Просто констатируется факт: он пил кофе с кем-то ещё. С кем-то, кто не я. И этот кто-то, возможно, сидел на моём стуле.

— С кем ел? — спрашиваю я, кивая на вторую чашку.

— Один, — слишком быстро отвечает он. — Взял две, потому что первая была грязная.

Ложь. Я чувствую ложь кожей. Не потому что я экстрасенс или эмпат — потому что я знаю его привычки. Знаю его два года. Он никогда не пьёт из двух чашек подряд. Он вообще пьёт кофе только из своей кружки — говорит, что из неё вкуснее. Он моет посуду раз в неделю, и грязная кружка его никогда не останавливала. Он может пить из одной и той же чашки неделю, не моя.

— Понятно, — говорю я. Не спорю. Не потому что мне всё равно — потому что я хочу проверить силу. На близком. На том, кто меня знает. На том, кто заметит.

Я смотрю на него. Концентрируюсь. И чувствую не любовь, не раздражение, не ревность. Желание. Не сексуальное — властное. Я хочу, чтобы он замолчал. Не ушёл, не исчез, не признался в измене — просто перестал задавать вопросы. Перестал смотреть на меня так, будто я подозреваемая на допросе, а он — следователь, который знает, что я виновна, но пока не нашёл доказательств.

Я не толкаю. Я внушаю. Убеждаю. Как учил Лир — не командой, а чувством. Будто бы в комнате становится тесно от его вопросов, и единственный способ вдохнуть — это чтобы он замолчал. Воздух сгущается, давит на плечи, на грудь. Тишина — вот что нужно. Тишина — это свобода.

— Ты устал, — говорю я тихо.

Мой голос — низкий, непривычный. Он звучит так, как звучал бы голос Лира, если бы Лир был женщиной. Вкрадчивый. Обволакивающий. Пробирающийся в мозг через уши и дальше, глубже, в самые потаённые уголки.

— Иди отдохни.

Он колеблется секунду. Его рот открывается, чтобы возразить — я вижу, как губы начинают формировать слово, какое-то «но» или «подожди». Но слова не выходят. Они застревают в горле, как кость. Я чувствую, как сила течёт по моим пальцам, скручивается в маленький клубок в солнечном сплетении. Тёплый. Пульсирующий. Голодный.

Андрей моргает. Раз, другой, третий — как человек, который пытается проснуться, но не может. Его плечи опускаются — мышцы расслабляются, как спущенный воздушный шарик. Лицо разглаживается, становится детским, беззащитным. Так он выглядит во сне — когда спит и не знает, что я смотрю на него.

— Да, — говорит он чужим голосом. — Я пойду посплю.

Поворачивается и идёт в спальню. Его походка — нетвёрдая, как у пьяного или сомнамбулы. Он не идёт — бредёт, ведомый чужой волей. Через минуту я слышу, как он падает на кровать — тяжело, не раздеваясь. Так падают только обессиленные или те, кому подсыпали снотворное.

Тишина.

Она звенит в ушах. Громче, чем шум метро. Громче, чем гул толпы.

Лир выходит из тени. Теперь он более плотный — почти как живой человек. Я вижу складки на его пиджаке, отблеск света на пуговицах, тени под ключицами. Он останавливается в метре от меня, скрещивает руки на груди.

— Поздравляю, — говорит он. В его голосе — ни тепла, ни осуждения. Только оценка. — Ты только что успешно использовала убеждение на близком. Правда, метод снова грубоват. Ты не внедрила ему мысль — ты просто выключила его критическое мышление на время. Как будто нажала «стоп» на пульте. Или как будто оглушила рыбу динамитом — быстро, эффективно, но какой ценой?

— Это плохо?

— Это как выбить дверь вместо того, чтобы открыть ключом. — Он подходит ближе. Его холод касается моей щеки — не физически, но я чувствую его кожей, как прикосновение льда. Я отшатываюсь. — Дверь сломана. Через пару часов он очнётся и будет смутно помнить, что хотел о чём-то спросить. Будет ходить по квартире с ощущением, что что-то не так. А через несколько таких «выбиваний» начнёт подозревать. Заметит, что в твоём присутствии у него случаются провалы в памяти. Что он теряет время. Что он засыпает, когда не хочет.

— И что делать?

— Учиться нюансам. Внедрять мысли аккуратно, как хирург вводит иглу — чтобы пациент не почувствовал укола. Но для этого нужно время. И практика. Много практики. А пока — не переусердствуй с ним. Иначе он побежит к психологу, а психолог может заметить странности. Или, что хуже, в отдел «Гармонизации». А там работают не дураки. Они почувствуют Пелену за версту. У них есть на это приборы, протоколы, обученные оперативники. Они придут к тебе домой.

Я сажусь на диван в гостиной. Круассан тяжелеет в желудке — не физически, а метафорически. Голова гудит, но уже не от слабости. От мыслей. Слишком много мыслей для одного дня. Для одного человека.

Лир садится напротив меня — в кресло, которое Андрей купил на прошлый день рождения и на котором никто никогда не сидит. Кресло новое, с этикеткой на подлокотнике — он её так и не снял. Лир не касается обивки, зависает в двух сантиметрах от неё. Его серые глаза без зрачков смотрят на меня с холодным любопытством — так смотрит учёный на лабораторную мышь, которая научилась новому трюку.

— А если я захочу сделать что-то большее? — спрашиваю я. — Не просто «пойти туда» или «замолчать». Что-то глобальное. Например, чтобы Андрей меня полюбил по-настоящему. Не жалел, не терпел, а любил.

Лир молчит несколько секунд. Тишина в комнате становится вязкой, как мёд. Или как гудрон, вытекающий из разбитой цистерны. Медленно. Тягуче. Неотвратимо. Потом его губы растягиваются в улыбке — но не тёплой, не человеческой. Это улыбка человека, который видит, как ребёнок тянется к огню, и знает, что ребёнок обожжётся. Но не останавливает его. Потому что на ошибках учатся.

— Тогда тебе потребуется цена, — говорит он. — Чем сильнее желание, тем больше эмоций ты должна отдать. Не просто почувствовать, а именно отдать. Навсегда. Без возможности возврата.

— Что значит «навсегда»?

— Это значит, что ты больше никогда не испытаешь эту эмоцию. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Воспоминания о чувствах останутся. Ты будешь знать, что когда-то любила мать. Но не будешь помнить, каково это — прижиматься к ней в детстве, чувствовать запах её духов, слышать её голос. Ты будешь знать, что боялась высоты. Но когда окажешься на крыше двадцатиэтажного дома и посмотришь вниз, у тебя не ёкнет сердце. Эмоции станут фактами. Текстом в учебнике. Ты можешь пересказать их, но не пережить заново.

Он делает паузу. Его глаза — серые, клубящиеся — не отрываются от моего лица.

— А если я захочу заставить Андрея любить меня? — спрашиваю я. Мой голос звучит глухо, как через подушку. — Это стоит моей способности любить в ответ?

— Стоит, — кивает Лир. — Ты перестанешь испытывать привязанность к кому бы то ни было. Вообще. Не только к Андрею — к любому человеку. К матери, к друзьям, к будущим детям, если они у тебя будут. Сможешь смотреть на их смерть и не моргнуть. Сможешь убить человека и не вздрогнуть. Но Андрей будет обожать тебя. Искренне. Глубоко. До гроба. До последнего вздоха. Он будет просыпаться с мыслью о тебе, засыпать с твоим именем на губах, жить ради тебя и умрёт за тебя, если потребуется.

— Это не любовь. Это рабство.

— Ты спросила про «заставить». Я ответил.

Я смотрю на свои руки. Сила всё ещё пульсирует под ногтями — слабо, но настойчиво. Фиолетовые искры пробегают по костяшкам, исчезают в складках кожи. Я могу сделать так, что Андрей станет моей марионеткой. Могу сделать так, что любой человек в этой комнате выполнит любой приказ. Но цена — последнее, что осталось человеческого во мне. Последние крохи. Последние осколки.

— Не хочу, — говорю я.

— Умное решение, — отвечает Лир. — Пока ещё.

Он встаёт и подходит к окну. Движения плавные, текучие — как будто его тело сделано из жидкости, заключённой в человеческую форму. Он смотрит на улицу, где серый ноябрьский день медленно перетекает в серый ноябрьский вечер. Сквозь его полупрозрачное тело я вижу двор-колодец — мрачный четырёхугольник, зажатый между панельными многоэтажками. Гаражи-ракушки, похожие на панцири мёртвых черепах. Детская площадка с разбитыми качелями. Старуху, выгуливающую таксу — собака натягивает поводок, старуха орёт на неё, но без злобы, привычно.

— Сила — это обмен, — говорит Лир, не оборачиваясь. Его голос звучит задумчиво, почти меланхолично. — Равноценный обмен. Ты не получишь ничего за просто так. Таков закон. Даже я не даю ничего бесплатно. Я беру свою долю каждый раз, когда ты чувствуешь. Радость, страх, злость, похоть — всё идёт в общую копилку. В меня. И если ты почувствуешь слишком сильно — я вырасту. Стану настоящим. Смогу касаться мира без твоего посредничества.

Он оборачивается, и в его глазах на секунду появляется что-то, похожее на голод. Глубинный. Древний. Не человеческий.

— Это опасно? — спрашиваю я.

— Это неизбежно. — Он смотрит на меня, и я чувствую себя мышью под взглядом змеи. — Вопрос лишь в том, успеешь ли ты научиться контролировать меня до того, как я начну контролировать тебя. До того, как симбиоз превратится в паразитизм.

В спальне тихо. Андрей спит, и я слышу его дыхание — ровное, спокойное, беззаботное. Он не знает, что я стою за дверью и смотрю на светящиеся кончики своих пальцев. Он не знает, что сегодня утром я заставила незнакомых людей подчиняться моим желаниям. Он не знает, что в двух метрах от него стоит сущность, которая питается моими эмоциями и ждёт, когда я оступлюсь.

Я сжимаю пальцы в кулаки. Свечение гаснет — фиолетовые искры втягиваются под ногти, исчезают в коже. Остаётся только тепло. И слабость.

— Завтра, — говорю я Лиру, разжимая кулаки, — научи меня защищаться. Чтобы никто не мог сделать со мной то же самое. Чтобы я не была мишенью для таких, как я.

Он кивает — медленно, задумчиво.

— Завтра, — соглашается он. — Завтра мы начнём с защиты. А сегодня тебе нужен отдых. Завтра будет больно.

Я иду в спальню. Открываю дверь — она скрипит, но тише, чем обычно, будто даже петли боятся нарушить тишину. Андрей лежит на кровати, раскинув руки, как ребёнок. Его лицо безмятежно — ни тревог, ни вопросов, ни подозрений. Я сделала это с ним. Я выключила его, как телевизор. И он даже не узнает об этом.

Я ложусь рядом — не касаясь его, на своей половине кровати. Потолок надо мной белый, с трещиной в углу, похожей на паутину. Я смотрю на него и думаю о завтрашнем дне. О боли. О защите. О том, сколько ещё эмоций мне придётся отдать, чтобы остаться в живых.

Лир стоит в дверях спальни, невидимый для спящего Андрея, но видимый для меня. Его серые глаза смотрят на нас обоих — на спящего мужчину и на бодрствующую женщину. И в его взгляде я читаю не угрозу — нет. Что-то другое. Любопытство, смешанное с… нетерпением? Предвкушением?

Он ждёт. У него есть время. У него есть всё время этого мира.

А у меня — только завтра.


Глава 3 Пепел

1

Пробуждение похоже на удар током — только вместо разряда в щеку тычут мокрой тряпкой. Лир здесь ни при чём: его дыхание холодом скользит по затылку, но он не касается. Его присутствие — как сквозняк в комнате с запертыми окнами: ты знаешь, что он есть, но не можешь поймать источник.

Андрей нависает надо мной, сжимая в руке кухонное полотенце. Он выглядит так, будто не спал не сутки — последнюю неделю. Кожа серая, веки набрякли, волосы торчат в стороны, как солома, пережившая ураган.

— Ты в порядке? — Его голос звучит так, будто горло драили наждачкой и забыли прополоскать.

Я сажусь. Мир наклоняется — палуба в шторм, перегрузка. Голова гудит не болью, а мерзкой вибрацией, будто сосед включил дрель в воскресенье, когда ты только заснула. Во рту — привкус вчерашнего круассана, энергетика и ещё чего-то металлического, как будто я лизала батарейку.

— Что? — Собственный голос звучит чужим — будто я надышалась гелием. Слишком тонко, слишком звонко.

— Ты вчера вырубилась на диване. — Андрей садится на край, диван скрипит жалобно, как побитая собака. — Я три часа тебя тряс. Думал, инсульт. Или эпилепсия. Алин, ты меня пугаешь.

Я вспоминаю. После разговора с Лиром я просто легла. Прилегла на минуту, закрыла глаза — и провалилась. Это был не сон, не обморок. Отключка. Будто кто-то выдернул шнур питания — и все лампочки внутри погасли разом. Ни снов, ни темноты. Просто — аннигиляция.

— Устала, — отвечаю я, и губы слипаются. — Стримы, монтировка, бессонница.

— Устала она. — Андрей проводит ладонью по лицу. Под глазами — синяки не тени, а лиловые провалы, такие бывают у хосписных больных или у матерей тройняшек. — Ты последние дни странная. То овощ, то бегаешь по ночам, то вырубаешься. Может, к врачу?

— Может, ты пойдёшь на хуй?

Я не хотела этого говорить. Слово вылетело само — не оскорбление, чих. Или рвота: организм извергает то, что не может переварить. Раньше я никогда так не разговаривала с Андреем. Даже когда он возвращался с запахом чужой туалетной воды — сладкой, приторной, как сироп от кашля. Даже когда врал про задержки. Я молчала. Переваривала. Превращала обиду в язву, которая тлела где-то под рёбрами. Сейчас я не проглотила.

Андрей замирает. Медленно, как тесто под скалкой, его лицо вытягивается. В глазах — не обида. Удивление. Словно его любимый лабрадор заговорил голосом Олега Лиги.

— Чего?

— Извини. — Я тру лицо ладонями. Кожа горячая, воспалённая, будто я прижималась к батарее. — Прости. Нервы. Переутомление.

Он смотрит на меня несколько секунд. Пауза вязкая, как гудрон на июльском асфальте. Я слышу, как тикают настенные часы. Как включается мотор в холодильнике. Как сердце стучит где-то в горле — мелко, панически.

Андрей поднимается. Медленно, с трудом, будто у него болят суставы.

— Я на работу. Вернусь поздно. — Он идёт к двери, на ходу натягивая рубашку. Пуговицы не слушаются, пальцы дрожат. Перед выходом оборачивается. Смотрит не на меня — сквозь. — Ты очень изменилась, Алин. Не в лучшую сторону.

Дверь хлопает. От этого звука внутри лопается что-то — маленькая перепонка, о существовании которой я не знала.

Лир появляется из пустоты. Обычно я чувствую его приближение — холод вдоль позвоночника, запах озона. Сейчас он просто есть. Материализуется из воздуха, как вырезанная сцена в кино. Сегодня он почти плотный — я вижу его тень на полу. Короткую, рваную, с расползающимися краями. Тень человека, у которого нет плоти.

— Ты груба с ним, — замечает он. Голос ровный, даже ленивый. — Сила развязывает язык. Эмоции, которые ты подавляла годами, выходят наружу как газ из треснувшего баллона. Скоро ты начнёшь говорить всё, что думаешь.

— И это плохо?

— Это честно. А честность — редкость, особенно в мире, где все носят маски поверх масок. Но Андрей не оценит. Он привык к твоей покорности. Ты была удобной — пластиковым пакетом: и не жалко выбросить, и в хозяйстве пригодится. Теперь ты стала ножом. А ножи режут руки.

Я встаю. Тело слушается плохо — как машина на холодном двигателе. Иду на кухню, каждый шаг — будто по дну бассейна, заполненного киселём. Открываю холодильник. Вчера, перед отключкой, я ходила в магазин — как зомби, на автопилоте. Помню: сумерки, моросящий дождь, жёлтый свет в окнах гастронома. Купила яйца, хлеб, масло, помидоры. Пачку творога, который терпеть не могу. Лир сказал тогда: «Если не купишь, я выжгу твой голод. Будешь жрать как вьючный верблюд и не чувствовать вкуса». Я купила.

— Научи меня защищаться, — говорю я, разбивая яйца о край миски. Скорлупа хрустит под пальцами — приятно, почти медитативно.

— Обещал. — Лир садится на стул, но теперь не зависает, а опирается на спинку. Прогресс. Его форма с каждым днём становится плотнее — как заживающая рана обрастает кожей. — Защита от чего?

— От других Пробуждённых. От Эхо. От того, чтобы меня не взяли за жопу.

Он усмехается — кривой улыбкой, похожей на трещину в асфальте.

— Последнее — просто. Никто не возьмёт тебя, если ты сама не захочешь. Сила Синта — в желании. В умении хотеть так сильно, чтобы это перекрывало все остальные звуки, как оркестр перекрывает шёпот. Если ты не желаешь — ты почти невидима. Но почти — это не совсем.

Он объясняет механику: каждое Эхо оставляет на носителе след. Невидимый, но осязаемый, как отпечатки на свежей краске. Синты — соблазн и желание. Их оружие — твои собственные слабости. Защита — в умении распознавать чужие желания и отрезать их. Как гнилой кусок от здорового мяса.

— Твои эмоции — это дом, — говорит Лир, пока я жарю яичницу. Масло шипит, пузырится, лопается. — Ты — хозяйка. Ключи только у тебя. Но любой, кто сильнее, может выбить дверь ногой. Или заморозить замок и разбить молотком. Чтобы этого не случилось, нужно поставить решётки. Решётки — твоя воля. Замки — боль.

— Боль?

— Самый надёжный замок. Глупая эволюция сделала боль примитивным сигналом: отойди от огня, дурак. Но если шире — боль это якорь. Самый тяжёлый и глубокий. Попробуй сейчас: сделай так, чтобы я не мог читать твои мысли.

Я пытаюсь. Сжимаю челюсти, зажмуриваюсь. Представляю стену — бетонную, трёхметровую, с колючей проволокой поверху.

— Ничего. — Лир скучает. — Я всё равно вижу. Твою тревогу — оранжевую, как пламя газовой плиты. Голод — жёлтый, вялый. И возбуждение от того, что я рядом.

— Нет никакого возбуждения, — огрызаюсь я, и голос звенит слишком высоко.

— Есть. Слабое — как радиосигнал из другого города сквозь помехи. Но есть. Контракт связывает нас не только эмоциями. Влечением. Ты будешь хотеть меня. Не как человека — как наркотик. Я буду хотеть тебя — как еду. Как последний кусок мяса в голодную зиму.

Я выключаю плиту. Яичница почти готова — края поджарились до хруста, желтки ещё жидкие. Но есть расхотелось. Во рту — горечь и медь.

— Защита через боль, — говорю я. — Как это работает?

— Когда кто-то пытается внушить тебе желание — своё, чужое, неважно — ты делаешь себе больно. Физически. Достаточно, чтобы мозг переключился с чужого сигнала на свой. Ущипни, ударь, прикуси губу до крови. Боль — это якорь. Она возвращает тебя в тело. Выдёргивает из транса.

Я смотрю на свою руку. Подушечки пальцев слабо светятся — золотистым, как светлячки в банке.

— И это всё? Ущипнуть — и готово?

— Для начала. Потом научишься ставить ментальные блоки. Но это месяцы. А пока — боль. Она твой лучший друг. Твой ебаный ангел-хранитель.

Я допиваю чай. Жгучий, с мятой, почти кипяток — обжигает горло, оставляет след внутри, как лава. Лир смотрит, как я глотаю. Его взгляд становится голодным. Не сексуальным — хищным. Волк, наблюдающий за раненым оленем.

— Сегодня мы пойдём в другое место, — говорит он. — Метро — детский сад. Песочница с пластмассовыми совочками. Сегодня — ночной клуб.

— Какой клуб? — я чуть не давлюсь. — День сейчас. Солнце.

— Клуб «Пепел». Работает круглосуточно. Там нет окон — и времени тоже. Там тусуются Пробуждённые, мелкие Эхо, искатели контрактов. Нейтральная территория. Тебе нужно показаться.

— Зачем?

— Чтобы другие знали: ты под моей защитой. Старый Лир вернулся, и у него новый носитель. И чтобы ты знала: ты не одна. Иногда помогает смотреть на тех, кто глубже в дерьме.

Я замираю. Ложка зависает.

— Ты сказал — уроды. Ты считаешь себя уродом?

Лир молчит. Пауза тянется, как нить, которую тянут, и она вот-вот порвётся.

— Я считаю себя удачливым паразитом. — Он произносит это медленно, пробуя слова на вкус. — Люди, которые пускают в себя таких, как я, — либо отчаянные, либо глупые. Ты — второе. Но, может, станешь первой.