Он замолчал, переводя дух. В тишине кабинета было слышно, как бьется океан о скалы.
— Кровь Лиссы, — медленно повторила Фелиция. — Значит, это обо мне.
Она наконец подняла глаза, и в них плясало отражение каминного пламени. Фелиция смотрела на отца, и её губы медленно растягивались в улыбке. Она больше не видела в нем выжившего из ума старика. Она видела инструмент. И она, в свою очередь, была его идеальным, самым острым лезвием.
— Я готова! На все готова! О, Боги… Папенька, простите, что усомнилась в вашем ясном уме!
Она поцеловала руки отца и продолжила.
— Я больше никогда не стану перечить вам… Нужно спешить, если этот проходимец знал о зеркале, значит знают и другие. Как минимум… сколько их там? Не важно, теряем время!
— Не торопись, дорогуша, я уже отдал приказ Стефану оцепить озеро. Ты же не думала, что я отправлю тебя в одиночку?! Когда все будет готово, тебя доставят на место. Ну а пока…
Францис налил вино себе и дочери.
— Выпьем за начало новой эры для Кернатиоса!
...
Фелиция, сидя в роскошной карете, с нетерпением прижимала к себе мягкие подушки, украшенные золотыми узорами. Ее волосы развевались по ветру, а яркие глаза сверкали от волнения. Она была в восторге от того, что сегодня покинет пределы дворца, даже если это всего лишь короткая поездка по тракту. В ее сопровождении находилась личная служанка, которая всегда была рядом, готовая выполнить любое ее желание, и Голова Секретов.
Стефан Лойс сидел напротив княжны, вполоборота, и делал ровно то, что делал всегда, выезжая за стены замка: считал. Дорогу он знал до версты — каждую охрану на каждом повороте, каждого десятника на каждом поле, каждую деревню. В дорогом дорожном костюме черного сукна, со скромной пряжкой на поясе, он выглядел так, будто те деньги, что Кернатиос тратит на него, делились на два и вторая половина куда-то исчезала.
Исчезала она в вайлоты, в подарки дочерям офицеров, в милостыню у городских ворот — Стефан давно понял, что преданность покупается не кнутом, а мелкой монетой, опущенной точно в карман. Гард и Лорен ехали верхом по обеим сторонам кареты — не стража, а его руки. Лучшие из тех, что у него были.
Своим людям он платил так же. После тяжелого дознания — не награды из княжеской казны, а его собственный кошель: кувшины верескового меда на всю сотню и вечер в «Трех кольцах», лучшем доме терпимости на острове, где за его счет каждый загашенный кулак и каждый несказанный в подушку секрет списывались в ноль. Жесткость была у государства, щедрость — лично его, и потому его люди шли в огонь охотнее, чем за жалованьем. Преданность — его главный актив, и актив этот он холил, как скупец холит золото: пересчитывал ежедневно.
Княжну он знал двенадцать лет — с тех пор, как пятилетняя девочка вломилась к нему в кабинет и потребовала казнить слугу за то, что тот уронил ее куклу. Стефан серьезно выслушал обвинительницу, довел дело до «выговора напуганному слуге» и с тех пор ни разу не слышал от нее ни слова благодарности. Каприз за капризом, слезы по расписанию, знаки внимания распределялись ею так же самозабвенно, как государственные подати — по покупной способности. Он привык. Князь часто говорил: «дочь выросла избалованной», и Стефан вежливо соглашался, хотя внутри у него давно стоял точный вывод, записанный в его личном, никому не ведомом гроссбухе: не избалована — просто любит только себя. Это не порок избалованности, это диагноз целостности. Людей, которых ничего не ранит, он опасался больше, чем дуэлянтов.
Ему был тридцать один год, и за плечами у него — выучка Тайной Тюрьмы, три раскрытых заговора и ни одной неудачи. Короткие светлые волосы, смуглое лицо, карие глаза, из которых улыбка уходила последней — когда уходила вовсе. Женщины охотно путали это лицо с добрым и его молчание — с благородной сдержанностью; Стефан не поправлял, но и не влюблялся: после «Трех колец» у него было все, что требовало тело, и ничего из того, что могло бы понадобиться душе. Любопытство к чужим тайнам было у него вместо страсти, и в этой жизни он ничего не хотел — только смотрел, слушал и ждал, когда мир наконец покажет ему что-то, ради чего стоило бы хотеть.
И потому, когда княжна прижалась к стеклу, глядя на дорогу, Стефан не заметил в ее лице ни капризной мины, ни игры. Он заметил другое — и впервые за долгую карьеру не знал, как это записать.
Княжеская карета медленно спускалась по тракту, извивающемуся среди величественных скал, словно змея, ползущая вниз к Лисьему озеру. Дорога была узкой и каменистой, с резкими поворотами, которые требовали от возницы и лошадей особой осторожности.
С каждой пройденной верстой открывался новый, захватывающий вид: на горизонте, как россыпь драгоценных камней, сверкали оранжевые песчаные берега озера, отражая солнечные лучи и создавая иллюзию огненного заката даже в полдень.
Когда карета приблизилась к более низким участкам, скалы постепенно уступали место крестьянским полям, раскинувшимся по обе стороны дороги. Здесь трудились рабочие, их лица были уставшими, но они старались изо всех сил сохранить видимость довольства. Под суровыми взглядами стражи крестьяне работали в поте лица, собирая урожай и обрабатывая землю. Их руки были грубыми и мозолистыми, а одежда — изношенной, но в их глазах иногда можно было уловить искорку надежды на лучшее будущее.
Поля были пестрыми лоскутными одеялами, сшитыми из июньских трав.
У самого горизонта они наливались тяжелым золотом — это поднималась и колыхалась под легким ветром густая волна цветущего рапса, похожая на разлитый мед. Ближе к дороге золото сменялось пронзительной белизной ромашковых полян, среди которых алыми брызгами горел дикий мак, а лиловыми пятнами темнели островки мышиного горошка и цикория. Зеленая щетина молодого овса смешивалась с бархатным ковром лугового клевера, над которым висело плотное, басовитое гудение шмелей. Местами виднелись сизые, еще не набравшие спелости метелки ржи, пахнущие сухой пылью и свежим сеном. Воздух дрожал от зноя, пропитываясь густым, пьянящим ароматом разогретой земли, диких цветов и сладкой пыльцы. Вдоль дороги росли деревья, их густые кроны создавали тень, где крестьяне могли на мгновение отдохнуть от тяжелого труда. Пение птиц наполняло воздух, создавая контраст с суровой реальностью, в которой находились рабочие.
Роскошная карета, украшенная гербами, двигалась медленно, привлекая внимание местных жителей. Некоторые из них поднимали головы, чтобы взглянуть на богатое убранство, но большинство продолжали работать, зная, что их жизнь зависит от выполнения ежедневных задач.
Спускаясь к озеру, княжна проезжала мимо небольших деревень, где дети играли на улице, а женщины занимались домашними делами. Вдали слышался смех и разговоры, но с приближением стражи разговоры стихали, и все вновь погружались в свою повседневную рутину.
Лисье озеро, с его яркими берегами и прозрачной водой, манило к себе, но для крестьян это было лишь отдаленное, недосягаемое место, символизирующее мечты о свободе и лучшей жизни.
Фелиция смотрела на поля сквозь стекло, как на театральную декорацию. Верста за верстой вдоль тракта стояли стражники, и она успела привыкнуть к их неподвижности, когда один из них ожил.
Стражник размахивал плетью, разгоняя кучку детей, сбежавшихся к дороге поглядеть на карету.
— Почему он это делает?
Фелиция прижала ладонь к стеклу.
— Меры безопасности, Ваше Высочество, — ровно ответил Стефан.
— Они же дети. Они просто хотят посмотреть.
— В такие времена даже ребенок может оказаться ножом в чьих-то руках. Мне запрещено рисковать вами.
— Тогда я рискну сама. Остановите карету.
— Ваше Высочество… — начал он, но посмотрел на ее лицо и осекся.
Что-то в нем было незнакомое — не каприз, не истерика, которую он привык пережидать, как непогоду. Это была воля. Он молча поднял руку, и карета скрипнула о щебень.
Фелиция вышла сама, отстранив подставленную руку служанки. Дети застыли у обочины — растрепанные, босые, с медовыми пятнами рапсовой пыльцы на ладонях. Самый маленький, лет пяти, зажал в кулаке полевой цветок и не знал, бежать ему или нет.
— Подойди, — сказала она и опустилась на корточки, укрощая подол платья. — Ну же. Я не кусаюсь.
Мальчишка шагнул. Еще шаг. Она взяла цветок из его грязной ладошки — синий колокольчик, примятый, — и почувствовала, как по спине прокатилось что-то теплое и незнакомое. Ей смотрели в глаза — просто так, не требуя, не опасаясь, — и от этого взгляда щипало под веками, будто в них попала пыль.
— Как тебя зовут?
— Тома… — прошептал он.
— Красивое имя, Тома.
Воздух разрезало в половине локтя от княжны.
Помидор ударил в борт кареты и лопнул, обрызгав алым и дверцу, и подол ее платья. Фелиция выпрямилась, поворачиваясь на голос:
— Пусть вся твоя семья сдохнет в муках! — стоял поодаль мальчишка постарше, худой, с волчьими скулами, и в его горле бился надрыв, знакомый ей до тошноты. — Гниды! Кровососы! Пусть ваш замок провалится в море со всеми вами!
Стражник был возле него раньше, чем она успела выдохнуть: схватил за шкирку, повалил, колено в спину.
И тут у Фелиции внутри что-то зазвенело.
Тонко, чисто, как задетая струна. Звук шел не из ушей — из-под ребер, из самой крови, и с каждым ударом сердца делался громче, слаще, горячее. Она услышала собственное дыхание — ровное, глубокое, совершенно чужое. Солнце вдруг показалось ей восхитительным. Трудные слезы, подступившие к глазам над цветком в детской ладошке, высохли мгновенно, и на их месте разлилось блаженство — теплое, тягучее.
— Как ты осмелился? — голос ее прозвучал низко, гулко, не ее собственный. — Бросить помидор в свою княжну? У тебя нет уважения к тем, кто кормит тебя, щенок?
Она выхватила плеть у стражника прежде, чем тот сообразил отпрянуть.
Удар вышел наотмашь, неумелый и оттого страшный — аж сама вздрогнула от щелчка. Но звук, который вырвался из мальчишки, звон о борт кареты, струнное сияние под ребрами — все это слилось в одну сладкую ноту. И мир вокруг, застывший и серый от ужаса, слушал.
Второй удар она отвела уже по-настоящему — с оттяжкой, как учили когда-то муштровать собак. Кожа на лице мальчишки лопнула, кровь побежала по подбородку в пыль. Стража стояла столбом: алебарды опустились, лица под капюшонами застыли — они не узнавали девчонку, над которой посмеивались всей охраной.
— Чего замерли, остолопы?
Фелиция отступила, переводя дух, и голос ее снова стал девичьим, звонким, почти веселым.
— Заберите эту мерзкую крысу. Он будет казнен. Пусть все видят.
Плеть упала в пыль. Она ступила на подножку — и обернулась. На секунду.
— А это, — она подняла примятый колокольчик, — оставлю себе. На память.
Карета тронулась. За спиной, в пыли, мальчишка плакал, и его крики быстро слились с гудением шмелей — ничем не отличить, если не вслушиваться.
Впрочем, вслушиваться никто не собирался. Уже через час худое тельце в обносках болталось на столбе у дороги, подвешенное на той же плети, и крестьяне, склонив головы, обходили его по краю поля — быстрее, чем обычно.
Стефан смотрел в окно на этот столб, пока тот не скрылся за поворотом. За годы службы он видел сотню казней и сам подписывал половину. Но это была не казнь.
Это было крещение. И он, Голова Секретов, только что стал свидетелем того, как его госпожа обрела свою истинную, темную веру.
...
Карета приближалась к ярко-рыжим берегам Лисьего озера.
Фелиция ощущала, как в воздухе витает что-то необычное. Сердце ее колотилось быстрее, а в ушах звучало пение, которое словно исходило из самого озера. Это было призывом, манящим и завораживающим, как будто само озеро знало о ее присутствии и ждало ее.
Княжна приоткрыла окно кареты и вдохнула свежий воздух, наполненный ароматом цветущих растений и влажной земли. Вода в озере переливалась на солнце, и в ней отражались яркие лучи, создавая иллюзию, что само озеро светится изнутри. Пение становилось все громче, и девушка почувствовала, как оно проникает в ее душу, вызывая желание узнать, что скрывается за его завораживающими звуками.
Когда карета наконец остановилась у берега озера, Фелиция вышла, и ее ноги коснулись земли, как будто она вернулась домой. Наконец-то.
Пение стало еще более отчетливым, и она, не раздумывая, направилась к воде. Вокруг нее раздавались шепоты природы, но Фелиция слышала только зов зеркала.
Сердце ее билось в унисон с ритмом пения, и, сделав шаг к озеру, она почувствовала, как мир вокруг нее затихает. Вода, словно живое существо, колебалась, приглашая ее подойти ближе. Фелиция знала, что это момент, когда она должна сделать выбор: следовать за зовом и узнать тайны, которые скрывает зеркало, или вернуться к привычной жизни.
Лисье озеро легло перед ней, и пение, что всю дорогу гудело вдали, теперь вгрызлось в виски, как сотня пчел под кожей.
— Ваше Высочество, стойте! — Стефан бросился следом, но его голос увяз в густом воздухе, дойдя до Фелиции сквозь толщу стекла.
Вода сама шагнула ей навстречу.
Первый шаг — в холод, которого она не почувствовала. Второй — и мелководье расступилось, принимая ее по щиколотку, по колено, по пояс. Мокрое платье, испорченное помидором, потянуло вниз, цепляясь за бедра, но это сопротивление казалось лаской: озеро не отпускало. Оно вбирало ее в себя.
— Держите княжну! — крики за спиной слились в далекий гул.
Кто-то брел следом, кто-то уже карабкался на дежурную лодку. Фелиция не оглянулась. Огромный мир, о котором она мечтала с детства, сузился до одной точки — теплого, поющего света на дне.
Солнце било в спину, и глубина казалась не темной, а родной и знакомой. Косые столбы света падали в воду, как занавеси из расплавленного золота. Песок с рыжих берегов стекал сюда длинными языками, и все дно переливалось цветом ее волос — багряным, медным, огненным. Ее собственных волос, разметавшихся в воде пылающей кроной.
Она нырнула.
Уши заложило, сердце забилось в горле. Холод обнял тело целиком — сначала ударом, потом второй кожей. Фелиция расслышала свое дыхание: короткие, честные, детские пузыри, рвущиеся к людям, которых она больше не считала своими. Выдох был последним, что осталось от княжны. Она позволила ему уйти.
Пение из-под воды оказалось иным. Наверху оно манило; здесь, в толще, оно вошло в нее — не через уши, а сквозь грудину, вибрируя в позвоночнике, как струны под пальцами виртуоза.
— Иди, — пело озеро всеми голосами, и среди них она вдруг различила один, женский, теплый и глубокий, как дыхание перед поцелуем. — Иди, дочь моя.
Она плыла вниз, туда, где мед света густел и темнел. Давление стискивало виски, в глазах закололо. Страх пришел — на миг, крошечный, льдистый: так глубоко. Так тихо. Никто не достанет. Но рядом со страхом росло что-то огромное и голодное, и страх был лишь приправой к нему — как соль к сладкому. Она захлебывалась не водой. Она захлебывалась собой.
И тогда она увидела.
На самом дне, в чаше оранжевого песка, лежало зеркало. Оно не тускнело, не брало на себя вековой ил. Оно горело — тихим, ровным светом, как угасшая звезда, которую кто-то бережно укрыл от мира. Вода вокруг него дрожала, но не смела коснуться: круг прозрачной, нетронутой воды, разрыв в самой ткани времени.
Фелиция опустилась на колени в песок. Пальцы дрожали — не от холода. Она протянула руку к своей отраженной руке, протянутой навстречу из глубины стекла.
Кожа коснулась холодного серебра — и холод обернулся пламенем.
Пение взвыло триумфом, огнем прошлось по венам, и в этой вспышке она услышала — не ушами, не глазами, всем существом:
— Наконец-то. Ты вернулась, Дочь Лиссы. Истинная Наследница.
Голос не прозвучал — он вошел. Теплый, женский, пахнущий любовью и карающей ненавистью разом. Что-то большое, крылатое, слепящее встало за ее спиной и обняло — не руками, а волей. Тело Фелиции, привыкшее к чужим взглядам, к тому, как на него смотрят и чего от него хотят, впервые в жизни узнало, каково это — когда хотят ее саму. Целиком. Навсегда.
Она задохнулась. Изо рта вырвались пузыри, и вместе с ними из груди вырвалось то, что раньше звалось дочерью Франциса.
А когда она открыла глаза, песок вокруг зеркала слабо светился, а над ней, сквозь толщу воды, расплывались тени тех, кто кричал наверху. Мелкие, суетливые, испуганные. Как мошкара над болотом.
Фелиция усмехнулась под водой — впервые за жизнь ее улыбка была искренней.
Толчок ног — и она пошла вверх, к свету, к чужому миру, который теперь принадлежал ей. Вода расступалась с почтением. В ушах еще гудело эхо богини, и каждое сердцебиение билось в унисон с пением поднимающейся за ней силы.
Поверхность над головой вспыхнула, лопнула — и Фелиция вышла из озера, как из-за кулис.
— Я — Дочь Лиссы! — произнесла она, и ее голос звучал, как музыка, завораживая всех вокруг.
Слуги замерли, не в силах отвести взгляд от ее сияющего лица. Фелиция знала, что теперь она может управлять не только своей судьбой, но и судьбами других. В ее сердце разгорелось желание использовать силу, которую она обрела, чтобы изменить мир вокруг себя.
С этого момента ее жизнь уже не будет прежней. Фелиция, избранная Лиссой, была готова стать той, кем всегда мечтала быть, и ничто не могло остановить ее на этом пути.
Стража стояла на коленях в мокром песке, слуги смотрели на нее, разинув рты, и вода стекала с их лиц, будто они тоже только что вынырнули из иного мира. На берегу пахло нагретым камнем, мокрой полынью и озерным илом, и только одна мысль была во всем этом мире отчетливой: теперь они мои.
Первым опомнился Стефан.
Он шел к ней по песку ровным, выверенным шагом человека, у которого внутри все выгорело до белого каления, а снаружи не дрогнул ни единый мускул. Голова Секретов, привыкший к чужим тайнам, к пыточным подвалам и шепоту доносчиков, — и вот он сам стоит перед ней, как школяр перед госпожой.
— Ваше Высочество, — голос был сухим, служебным, но в горле першило. — Озеро нужно оцепить. Об этой…
— Смотри.
Она подняла зеркало.
Не повернула к нему — просто подняла, как поднимают светильник в темной комнате, и свет его упал на лицо Стефана.
Он был готов. Вся его жизнь состояла из подготовки к этому мгновению — он знал, как не смотреть в глаза гипнотизеру, как пережевывать корень аската против снадобий, как молчать под каленым железом. Тело Стефана сжалось, воля встала стеной.
И потому он не почувствовал ничего, кроме легкого, почти академического любопытства. Стоило ему взглянуть — всего-то взглянуть — и в глубине стекла разлилось теплое летнее золото.
Он увидел не ее.
Он увидел себя.
Себя — двадцатилетнего, стоящего в дверях отцовского дома с узлом за плечами, в то утро, когда старик-граф сказал: «Служи, и станешь кем угодно». Себя — в подполе Тайной Тюрьмы, где он записывал чужие крики в гроссбух, потому что отчетность требовала точности. Себя — ночью, в кресле у камина, когда не с кем было говорить и незачем. Всю жизнь он был идеальным ножом в чужой руке, и никто — ни разу, ни один человек — не посмотрел на него и не подумал: вот тот, кого я ждал.
А теперь он стоял на берегу, и из глубины зеркала на него смотрела молодая женщина — и в ее взгляде он был нужен. Не полезен, не удобен, не куплен — нужен. Как воздух. Как рассвет.
— Стефан, — сказал голос из стекла, теплый, женский, и это был не голос Фелиции, хотя губы ее двигались. — Не сопротивляйся.
— Я… — начал он, и голос его впервые за двенадцать лет службы сел, треснул, как сухая ветка.
Что-то оборвалось внутри — тихо, без боли, как рвется гнилой канат под легкой ношей. Он ожидал схватки, сопротивления, боли. А почувствовал только облегчение — то самое, которое испытывают утопающие, перестав бороться с водой.
Гроссбух с чужими криками признаний. Пыточные. Верность, которую никто не просил у него, — ее просто забирали, как подать. Все это отошло в сторону, как слуги расступаются перед госпожой.
— Я обрушу весь мир к вашим ногам, — сказал Стефан, целуя пальцы княжны. — Повелительница моего сердца.
Он не заметил, что говорит это вслух. Внутри все было так ясно и просто, словно он до этого момента жил в густом тумане и только сейчас сорвал его с глаз.
Фелиция смотрела на него — и впервые в жизни не знала, что делать с чужим лицом. Так смотреть на нее не умел никто. Отец смотрел расчетливо, мать — требовательно, женихи — жадно, оценивая. А Стефан смотрел, как смотрят на то, во что верят, — и от этой веры по ее спине пробегали мурашки, сладкие и страшные.
Она улыбнулась — той улыбкой, которой улыбаются, ставя подпись под договором о продаже души.
— Ты станешь выполнять все мои приказы, — промолвила она, нарочито медленно, пробуя слова на вкус. — Как верный пес.
— Пес ищет хозяйку, — ответил он ровно. — Я нашел свою госпожу. Это не одно и то же, Ваше Высочество.
Что-то холодное скользнуло по позвоночнику Фелиции — маленькая, непрошеная льдинка. Она еще не знала, как назвать это чувство. Позже, ночью, в мягкой постели, она поймет: это был первый в ее жизни страх перед собственной вещью. Зеркало в ее руке чуть потеплело, будто довольно, сыто ухмыльнулось. Она посмотрела в стекло — и ее отражение подмигнуло ей. Чуть раньше, чем она успела улыбнуться. И чуть шире, чем позволяла ее собственная улыбка.
— Готов ли ты убить для меня?
— Да, моя госпожа! Я готов убить для вас. Я готов умереть для вас, если вы того пожелаете.
Фелиция, осознавая свою власть и влияние, почувствовала, как в ней пробуждается жестокость, совсем как у ее отца. Сейчас она была не просто дочерью князя, а могущественной женщиной, способной самостоятельно принимать решения и управлять судьбами людей. Желание завладеть волей всех вокруг росло с каждой секундой, но зеркало в ее руке вновь запело — уже не так сладко, как на дне озера. Строго, как хозяйка, окликающая служанку из соседней комнаты:
— Рано, рано, Дочь моя! Сила растет! Растет! Но дай ей время раскрыться. Поглоти душу одного — за ней потянутся другие. Не растрачивай себя зря, моя Наследница.
Струна в груди Фелиции отозвалась обиженной дрожью — так щенок вздрагивает, когда его одергивают за загривок.
«Что ж… хорошо, что опробовала на этом сухаре, а не на каком-нибудь простом прислужнике».
— Что будем делать с остальными, мой верный пес? — спросила она, кивнув на берег. — Нам не нужны свидетели.
— Гард и Лорен верны мне, — Стефан даже не обернулся, чтобы найти их взглядом. — Они не выдадут ваших секретов, госпожа, потому что теперь не знают, чьи это секреты: мои или ваши. Я ручаюсь за них, как за собственную руку.
— Ручаешься головой?
— Головой и всем, что к ней прилагается.
— Гард! Лорен! — позвал он громче.
Двое подошли без оклика второй раз. Они видели сияние из глубины озера. Видели, как их начальник целует пальцы княжне. И ничто в их лицах не дрогнуло — только Гард торопливо сглотнул, будто давился собственным выводом.
— Государева тайна, — сказал им Стефан.
Двух слов хватило. А потом Стефан посмотрел на Аделу.
— Ее не трогать! — отрезала Фелиция.
Адела была преданной и верной, и Фелиция знала, что она всегда могла на нее положиться. Служанка, не произнося ни слова, лишь смотрела на свою госпожу с надеждой и страхом. Ее решение оставить Аделу в живых было не просто актом милосердия, но и стратегическим шагом. Она хотела, чтобы рядом с ней была верная душа, которая не только служила бы ей, но и могла бы стать ее доверенным лицом в этом опасном мире.
Фелиция вспомнила, как два года назад, когда вместо гувернантки ей наконец-то полагалась своя личная служанка, сама выбрала ее из многих других девиц-прислужниц. Адела была примерно ее ровесница.
Сиротка попала в замок случайно — повариха заметила ее у торговки рыбой на рынке, ей как раз требовалась еще одна посудомойка.
Она не знала этикета, никогда раньше не затягивала корсеты и, уж тем более, не была обучена грамоте. Но Фелицию она покорила одним бесспорным плюсом — она была немая. Фелиция знала, что в этом мире, полном интриг и заговоров, ей необходимо защищать свои интересы любой ценой. И служанка, которая точно не будет сплетничать с другими бабами во дворце, это невероятная роскошь.