Книга Не пройти мимо. Книга 1. Не время для своих - читать онлайн бесплатно, автор Геннадий Казанцев. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Не пройти мимо. Книга 1. Не время для своих
Не пройти мимо. Книга 1. Не время для своих
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Не пройти мимо. Книга 1. Не время для своих

Помогая старику — поднося, придерживая, окуривая, — Антон ловил каждое слово, каждое движение. Он учился. И не только бортному делу. Он учился говорить. Перенимал у Прохора слова, обороты, выговор. Запоминал, как старик называет вещи: не «лес», а «бор», не «болото», а «топь» да «трясина», не «утро», а «заутра». Заучивал поговорки, присказки, божбу. К полудню он уже мог сносно поддержать разговор, и Прохор реже удивлялся его «заморскому» выговору.

За работой и беседой Антон осторожно, исподволь выпытывал у старика всё, что мог о здешнем мире. И складывал куски в общую картину.

Деревня, которую он видел, называлась Лучки и стояла в трёх вёрстах вверх по реке. Жило в ней дворов пятнадцать. Принадлежала она — точнее, земля под ней — какому-то боярину, имени которого Прохор толком не знал: «дальний барин, в Москве сидит, к нам и носу не кажет». Крестьяне платили оброк, отрабатывали барщину, но в последние годы, в Смуту, всё пошло прахом — приказчики разбежались, оброк собирать стало некому, и деревня жила сама по себе, как могла.

Ближайший город — Тверь — был далеко, вёрстах в восьмидесяти, и путь туда лежал через опасные, разорённые войной места. Ближе был городок-крепостца на торговом тракте, где сидел воевода с малым гарнизоном, — но и там, по слухам, было неспокойно: то ли поляки заняли, то ли тушинцы, то ли свой воевода держался, никто толком не знал.

— Дороги нынче — погибель, — говорил Прохор, качая головой. — По большой дороге идти — голову сложить. Там и ляхи рыщут, и казаки, и тати лесные. Кто с торбой пойдёт — того и пощиплют, а то и вовсе живота лишат. Мы тут, в лесу, тише живём. Лес — он кормилец и защитник. В лесу-то лихой человек не больно разгуляется: тут каждая тропка наша, а ему — чужая. Заплутает да сгинет.

К вечеру Антон вымотался — непривычная физическая работа давала о себе знать, ныли спина и руки. Но это была приятная усталость, та, какой он не знал в офисе, где уставала голова, а тело затекало от неподвижности. Здесь уставало тело, а голова, наоборот, прояснялась.

Вечером, после ужина — снова похлёбка да хлеб, но теперь ещё и с мёдом, который Прохор щедро выставил гостю, — они снова сидели у догорающей лучины, и старик, разговорившись, рассказывал о своей жизни. О том, как пришёл сюда молодым ещё, как ставил избу, как жил с покойной бабкой, как хоронил её одну, без попа — поп далеко, а везти зимой не на чем было. О лесе, о зверье, о приметах. О том, как отличить съедобный гриб от поганки, какие травы от каких болезней, как читать следы на снегу, как чуять погоду.

Антон слушал жадно. Каждое слово старика было бесценным знанием — тем самым, без которого ему в этом веке было не выжить. Он понял, что Прохор — это подарок судьбы. Учитель, наставник, посланный ему в самый нужный момент. И он поклялся себе впитать всё, чему сможет научить его этот мудрый старик.

— Дедушка Прохор, — сказал он, когда лучина уже почти догорела. — А можно мне у тебя погостить ещё? Помогу тебе по хозяйству, дров наколю, что скажешь — сделаю. А ты меня лесу научи. Чует моё сердце — придётся мне тут, в этих краях, жить. А я к лесу непривычный, пропаду без науки.

Прохор долго молчал, глядя на гостя своими выцветшими, но зоркими глазами. Что-то он в нём видел, чего не говорил вслух. Чужого, странного, непонятного. Но видел и другое — что человек не лихой, что работящий, что с ним, со стариком, почтителен и добр.

— Оставайся, — сказал он наконец. — Вдвоём-то оно веселее. И мне подмога на старости лет. Только уговор, Антон: кто ты да откуда — про то не пытай меня, а я тебя не спрошу. Вижу — тайна на тебе какая-то. Ну и неси её сам, Бог тебе судья. Лишь бы зла от тебя не было. А зла я в тебе не вижу.

— Не будет зла, дедушка, — твёрдо сказал Антон. — Вот те крест.

И перекрестился — на этот раз уже привычно, не путаясь.

— Своих-то деток Бог нам с покойницей не дал, — добавил Прохор без жалобы, просто, как о давнем. — Думал, осерчал на меня за что. А под старость понял: затем и не дал, может, чтоб я на чужих не своё высматривал, а просто помогал, кто Богом послан. Вот ты послан — я и помогаю. А ты не привыкай. Тебе не у меня вековать. Тебе дальше.


Глава 8. Огниво и спичка

Дни потекли один за другим, складываясь в недели. Сентябрь катился к закату, ночи становились всё холоднее, а дни — короче. Лес менял наряд: берёзы и осины вспыхивали золотом и багрянцем, по утрам трава белела от инея, а вода в ручье стала такой ледяной, что у Антона при умывании сводило руки.

Он прижился на заимке. Тяжёлая физическая работа закалила его, согнала городскую вялость; руки загрубели, покрылись мозолями, на ладонях наросла твёрдая кожа. Он научился колоть дрова — поначалу мазал, бил мимо, насадил топор на колоду так, что Прохор хохотал, но мало-помалу приноровился, и теперь поленья разлетались под точным ударом. Научился носить воду на коромысле — это, оказывается, тоже было искусство: с непривычки вёдра расплёскивались, плечи ныли, но потом тело само нашло нужный ритм, и ноша перестала быть мукой. Научился ходить в лаптях, которые Прохор сплёл ему взамен ботинок — те Антон берёг, спрятал в рюкзаке, надевал лишь изредка. Лапти, к его удивлению, оказались удобными, лёгкими, тёплыми с онучами — и, главное, не выдавали в нём чужака.

Прохор дал ему и одежду — старую рубаху, порты, поношенный, но крепкий зипун. Теперь, глядя на своё отражение в спокойной воде ручья, Антон видел не московского тимлида, а бородатого (он перестал бриться) мужика в холщовой рубахе — обычного человека этого века. Только глаза выдавали — слишком много в них было того, чего здесь быть не могло. Но глаза мало кто читает.

Он учился. Учился постоянно, жадно, как никогда не учился в своей прошлой жизни. Прохор оказался кладезем знаний — практических, выверенных опытом поколений. Антон узнал, какие грибы можно есть, а какие — смерть. Какие ягоды и травы съедобны, какие целебны, какие ядовиты. Как ставить силки на зайца и петли на птицу. Как читать лесные следы — где прошёл лось, где пробежала лиса, где залегла на день рысь. Как по облакам, по поведению птиц и зверей, по тому, как стелется дым, угадывать погоду. Как развести огонь без всего — кресалом и трутом.

Вот тут-то и случилось первое испытание, едва не выдавшее тайну Антона.

Однажды дождливым, промозглым вечером Прохор долго бился над сырым трутом, высекая искры огнивом — кресалом из закалённого железа и кремнём. Искры сыпались, но влажный трут не загорался. Старик чертыхался вполголоса, дул, чиркал снова и снова. А Антон, забывшись, машинально полез в карман зипуна, куда он на всякий случай переложил из рюкзака коробок спичек, — и, прежде чем сообразил, что делает, чиркнул спичкой.

Вспыхнул огонёк.

Прохор замер. Кресало выпало у него из рук. Он уставился на горящую спичку — на крошечный, ровный, ниоткуда взявшийся огонёк в пальцах гостя — с таким ужасом и изумлением, что Антон похолодел.

Несколько мгновений старик молчал, глядя то на огонь, то на лицо Антона. Потом медленно, хрипло выговорил:

— Что… что это, Антон? Откель огонь? Без кресала, без трута… сам собой? — Голос его дрожал. — Это что ж — колдовство?

Спичка догорела, обожгла пальцы. Антон зашипел, бросил её. В избе снова стало темно, только тлели угли в печи. И в этой темноте Антон услышал, как тяжело, испуганно дышит старик, как он отодвинулся к стене, как зашептал что-то — молитву, должно быть.

Мозг Антона лихорадочно работал. Соврать, что показалось? Бесполезно — старик видел ясно. Сказать правду? Невозможно — не поймёт, испугается, прогонит, а то и хуже. Назвать колдовством? Смертельно опасно. За колдовство в этот век жгли, топили, забивали кольями.

И тогда Антон сделал единственное, что мог придумать. Он не стал ни врать, ни признаваться. Он сказал полуправду — ту, в которую старик мог поверить и которая не пугала бы его насмерть.

— Не колдовство это, дедушка, — сказал он тихо, спокойно, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Не бойся. Перекрестись — видишь, не сгинул я, не растаял. Нечисть креста боится, а я вот крещусь. — И он широко перекрестился. — Это… хитрость такая. Заморская. У нас в дальних краях люди мудрые научились огонь в малой палочке держать. Серой особой палочку мажут, и она от тёрки занимается. Хитрость, рукоделие, а не бесовство. Как порох у пушкарей — он ведь тоже вспыхивает, а никто пушкаря колдуном не зовёт.

Прохор слушал, и Антон видел, как страх в его глазах борется с любопытством. Сравнение с порохом, кажется, попало в цель — про порох старик слыхал, знал, что есть на свете вещи, которые горят и взрываются хитростью человеческой, а не дьявольской.

— Дай-ка… глянуть, — выговорил Прохор не сразу, всё ещё опасливо.

Антон чиркнул ещё одну спичку. Старик придвинулся, разглядывая огонёк, потом под светом лучины— обгоревшую палочку. Осторожно потрогал коробок, серную тёрку. Понюхал — пахло серой, знакомо. Дал Антону чиркнуть третью и сам, дрожащей рукой, попробовал — и когда спичка вспыхнула в его пальцах, отдёрнул руку, но уже скорее от неожиданности, чем от страха.

— Ишь ты… — пробормотал он, и в голосе уже звучало не суеверие, а изумление мастерового человека перед хитрой вещью. — Серой, говоришь, мажут… И вот так, от тёрки… Эк до чего люди-то додумались в заморских краях. — Он покачал головой. — А много ли их у тебя, палочек-то этих?

— Немного, — честно ответил Антон. — Кончатся — и не достать боле. Так что без нужды жечь не будем. Кресалом обойдёмся, как ты учил.

Этот ответ окончательно успокоил старика — потому что был разумным, хозяйственным, человеческим. Колдун не стал бы беречь своё колдовство, у колдуна оно даровое. А вещь редкую, дорогую, привозную беречь — это понятно, это по-людски.

— Ну, гляди, — Прохор всё ещё качал головой, но страх ушёл. — Заморская хитрость… Чудно́. Только ты, Антон, ты вот что. — Он понизил голос, посмотрел серьёзно, в упор. — Ты эту свою хитрость при чужих людях не кажи. Слышишь? Ни-ни. Я-то старик, я повидал, я понял — рукоделие это. А другой кто увидит — закричит «колдун!», и не отмоешься. Народ нынче тёмный, пуганый, злой. Сожгут — и разбираться не станут. Понял?

— Понял, дедушка, — серьёзно ответил Антон. — Спасибо. Не буду.

Урок этот Антон запомнил на всю жизнь. Он понял, как тонок здесь лёд под ногами. Как одно неосторожное движение, один предмет из будущего может стоить ему головы. Он понял, что должен спрятать всё. Телефон, спички, зажигалку, нож фабричной стали, всё — глубоко, надёжно, и не доставать без самой крайней нужды. Что отныне он должен быть только Антоном-странником, погорельцем, заморским странником, кем угодно — но не человеком из будущего.

В ту ночь, лёжа на лавке и слушая, как дождь стучит по дранке крыши, Антон долго не мог уснуть. Он думал о том, что чудом избежал беды. И о том, что Прохор — добрый, мудрый старик — мог бы стать ему смертельной угрозой, испугайся он чуть сильнее. И о том, что в этом мире доверять нельзя никому до конца. Что он один. Совсем один, со своей страшной тайной, среди людей, которые не должны её узнать.

Но рядом мерно, спокойно дышал во сне старик Прохор — тот, кто накормил его, приютил, учил, не выдал. И Антон подумал, что, может быть, и не совсем один. Что в этом жестоком веке всё-таки есть на кого опереться. Хотя бы на одного человека.

И с этой мыслью, под шум дождя, он наконец уснул.


Глава 9. Гости с большой дороги

Беда, как водится, пришла нежданно — в ясный, по-осеннему прозрачный день середины октября, когда ничто, казалось, её не предвещало.

Антон с Прохором были на дальней борти, версте в полутора от заимки, — снимали последний осенний мёд. Стоял один из тех чудных дней золотой осени, когда воздух недвижен и звонок, небо высокое и густо-синее, а лес весь горит — золото берёз, багрянец осин, тёмная зелень елей. Под ногами шуршал сухой палый лист, в воздухе плыли серебряные нити паутины — бабье лето. Где-то курлыкали, собираясь в стаи, журавли, готовясь к отлёту, и от их прощальных криков сжималось сердце.

И вдруг сквозь эту мирную тишину, со стороны заимки, донёсся звук, от которого оба замерли. Конское ржание. Грубые мужские голоса. Лай — но не их собаки (у Прохора был старый пёс Серко), а чужой. И — стук, треск, будто что-то ломали.

Прохор побледнел. Сухая рука его, державшая нож, дрогнула.

— Лихие люди, — прошептал он. — На заимку пришли. Господи Иисусе...

Он схватил Антона за рукав, потянул в чащу, за стволы.

— Тихо. Не дыши. Авось не найдут нас тут. Заберут, что найдут, да уйдут. Лишь бы избу не пожгли...

Они залегли в густом ельнике, на пригорке, откуда сквозь ветви видна была заимка. И Антон, впервые за всё время, увидел воочию ту страшную изнанку Смуты, о которой только слышал.

У избы Прохора хозяйничали четверо. Двое верхом — на худых, заезженных лошадёнках, ещё двое спешились. Это были не поляки и не казаки — обычные русские мужики, но страшные, одичавшие. Оборванные, заросшие, с дикими, голодными, злыми глазами. Бывшие крестьяне, или беглые холопы, или ратники из разбитых отрядов — те, кого война и голод выбросили из жизни, лишили дома, семьи, совести, превратили в волков. Тати. Разбойники с большой дороги, которых в Смуту развелось без счёта.

Вооружены они были чем попало: у одного — старая сабля, у другого — рогатина, у третьего — топор, у четвёртого — самопал, фитильное ружьё. Старый Серко, дворовый пёс, лежал у крыльца — зарубленный. Антон сжал зубы.

Тати рыскали по двору, по избе, выволакивали наружу нехитрый Прохоров скарб. Один тащил мешок — должно быть, с мукой. Другой выкатывал кадку. Третий выламывал двери в хлев, где у старика жила единственная коза. Четвёртый, тот, что с самопалом, стоял поодаль, поглядывая по сторонам, — сторожил.

— Мёд ищите! — заорал, видимо, главарь — кряжистый, чернобородый, с саблей. — У бортника завсегда мёд водится! И воск! За воск нынче на торгу хорошо дают!

Антон лежал в ельнике рядом с Прохором и чувствовал, как старик мелко дрожит — не от страха за себя, а от бессильной ярости и горя. Вся жизнь старика, всё, что он нажил трудом долгих одиноких лет, разорялось у него на глазах, а он ничего не мог поделать. Четверо вооружённых против безоружного старика и его странного гостя.

— Не лезь, — выдохнул Прохор, будто прочитав мысли Антона. — Слышишь, не лезь. Зарубят. Пускай берут что хотят. Жизнь дороже. Изба бы цела осталась, да мы живы...

Антон молчал. В голове у него стремительно, как когда-то на работе при критическом сбое, прокручивались варианты. Четверо вооружённых. У него — перочинный нож да фабричный охотничий нож в рюкзаке (рюкзак, кстати, был с ним — он держал в нём инструмент для бортничества). Вступать в драку — безумие. Прохор прав. Но и смотреть, как разоряют дом старика, который его спас...

И тут случилось то, чего боялся Прохор.

Один из татей выскочил из избы с горящей головнёй из печи.

— Спалить её к чёрту! — крикнул он. — Чтоб старый хрыч, как вернётся, на пепелище выл!

— Изба! — простонал Прохор, дёрнувшись было встать. Антон удержал его, вдавил в землю.

Тать ткнул головнёй в сухую солому застрехи. Огонь нехотя, потом всё жаднее побежал по соломе вверх, к дранке крыши. Повалил дым.

И в этот миг что-то в Антоне переломилось.

Он мог стерпеть многое. Мог затаиться, выждать, спасти свою шкуру — холодный инженерный расчёт говорил: не лезь, ты проиграешь. Но он смотрел на лицо старика — на единственного человека в этом веке, кто протянул ему руку, кто кормил его, учил, не предал, — смотрел, как этот человек, дрожа, глядит на гибель всего, что у него было, и в груди у Антона поднялась холодная, ясная, страшная злость. Не горячая, слепая, а именно холодная — расчётливая.

Драться в открытую нельзя. Значит, надо не драться. Надо напугать. Надо использовать то единственное оружие, которого у этих людей нет и быть не может, — и которое страшнее любой сабли. Страх перед неведомым.

— Дедушка, — быстро, шёпотом сказал Антон, уже стаскивая рюкзак. — Лежи тут. Что бы ни увидел, что бы ни услышал — лежи и не высовывайся. Молись и не двигайся. Понял?

— Ты что задумал? — испугался Прохор. — Антоша, не дури, убьют...

— Не убьют. Лежи.

Антон выхватил из рюкзака то, на что была вся надежда. Не нож. Зажигалку — газовую, дешёвую, но дающую ровное синее пламя. И ещё кое-что — пачку петард, оставшихся в боковом кармане рюкзака с прошлого Нового года; он сам не помнил, как они там оказались, наткнулся на них пару дней назад, удивился и переложил поглубже. Сейчас они были дороже золота. И — фонарик. Маленький, но яркий светодиодный фонарик.

План родился мгновенно, целиком, как готовое решение. Эти люди — тёмные, суеверные, насмерть запуганные Смутой, голодом, разговорами о Божьей каре, о бесах, о конце света. Они боятся неведомого больше, чем сабли. Значит, надо стать для них неведомым. Стать карой. Стать тем, от чего бегут не разбирая дороги.

Антон скинул зипун, оставшись в одной светлой холщовой рубахе. Растрепал волосы, бороду. Измазал лицо землёй и золой — благо рядом было старое кострище. Лицо стало страшным, диким, нечеловеческим. Потом сунул петарды в карман, фонарик — в одну руку, зажигалку — в другую.

И, выйдя из укрытия чуть в стороне, чтобы не выдать, где прячется Прохор, он шагнул из леса к горящей избе — не таясь, а наоборот, во весь рост, медленно, страшно.

И закричал.

Не словами — нет. Он закричал так, как кричат в фильмах ужасов, как воет ветер в трубе, протяжно, утробно, нечеловечески, на грани визга. И на ходу, прикрывая ладонью, чиркнул зажигалкой — синий язык пламени вспыхнул в его руке сам собой, без кресала, без огнива, из ничего.

Тати обернулись на крик — и оцепенели.

Из тёмного леса, на фоне разгорающегося пожара, к ним медленно шёл человек со страшным, чёрным, нечеловеческим лицом, в развевающейся белой рубахе, и в руке его из голой ладони бил синий, неземной, дьявольский огонь. И он выл — выл так, что кровь стыла в жилах.

— Прокляты-ы-ы! — взвыл Антон, и эхо разнесло его вой по лесу. — Огнём гореть вам! Душу заберу-у-у!

Он вскинул фонарик и ударил ярким, ослепительным, режущим глаза белым лучом прямо в лица оторопевших татей. Ничего подобного эти люди не видели и видеть не могли — луч света из руки человека, белый, как молния, бьющий с двух десятков шагов прямо в зрачки.

— А-а-а! Свят, свят, свят! — заверещал один, роняя мешок.

И тогда Антон швырнул в их сторону петарду — поджёг зажигалкой и метнул. Петарда упала между татями и громыхнула — резко, оглушительно, с искрами и дымом, как маленький гром среди ясного неба.

Этого было достаточно.

— Бес! Нечистый! Анчихрист! — заорал чернобородый главарь, и в голосе его, ещё минуту назад грозном, теперь был чистый, животный ужас. — Спасайся, братцы! Бежи-и-и!

Тати кинулись врассыпную. Двое конных, бросив добычу, нахлёстывая лошадей, понеслись прочь по тропе, едва не сшибив друг друга. Двое пеших мчались следом, бросив и мешки, и кадки, и козу, и оружие, — один обронил даже самопал, другой запутался в собственных ногах, упал, вскочил и помчался ещё быстрее, голося на бегу молитвы вперемешку с проклятиями. Антон бросил вслед ещё одну петарду — для верности, — и она громыхнула им вдогонку, прибавив беглецам прыти.

Через минуту на заимке не осталось ни одного тата. Только удаляющийся, затихающий вдали топот, треск кустов да испуганные вопли.

Антон, тяжело дыша, опустил руки. Сердце колотилось как бешеное — теперь, когда всё кончилось, на него навалилась запоздалая дрожь. А ведь могло обернуться иначе. Будь они посмелее, посообразительнее, кинься на него с саблей — и никакие фонарики не спасли бы. Он рискнул всем. И выиграл — на одном лишь страхе, на темноте чужих, суеверных душ.

Но времени на дрожь не было. Изба горела.

— Дедушка! — крикнул Антон, оборачиваясь к лесу. — Беги сюда! Воду! Пожар тушить!

Прохор, бледный как полотно, вылез из ельника. Он смотрел на Антона с таким выражением, что тому стало не по себе, — со смесью ужаса, изумления и. благоговения. Но времени разбираться не было.

Они кинулись тушить. Огонь успел заняться только на застрехе и краю крыши — сырая после недавних дождей дранка горела плохо. Вдвоём, нося воду из ручья вёдрами, ковшами, чем попало, заливая, забрасывая землёй, сбивая пламя мокрыми тряпками, они отстояли избу. Сгорел только угол кровли да обуглилась стена — поправимо. Главное, сруб уцелел.

Когда последние язычки пламени зашипели и погасли, оба, чёрные от копоти, мокрые, измотанные, опустились прямо на землю у крыльца — рядом с зарубленным Серко. Прохор молча перекрестился над псом. По морщинистой щеке старика катилась слеза.

Долго молчали, переводя дух.

Потом Прохор повернулся к Антону. Долго, пристально смотрел на него — на чёрное от золы лицо, на руки, в которых ещё недавно бил неземной огонь. И спросил тихо, без страха уже, но с глубокой, отчаянной серьёзностью:

— Кто ты, Антон? Скажи мне правду. Перед Богом скажи. Человек ли ты? Огонь из руки... свет, как молния... гром из ничего... Кто ты есть?

Антон встретил его взгляд. Он понимал: лгать больше нельзя. Этот человек только что видел слишком многое. И этот человек спас ему жизнь, а он — спас этому человеку дом. Между ними не должно быть лжи.

Но и всю правду — про двадцать первый век, про перенос во времени — старик не вместил бы, сошёл бы с ума или решил бы, что Антон одержим.

И Антон выбрал срединный путь — ту правду, которую старик мог понять и принять.

— Человек я, дедушка, — сказал он тихо, устало. — Самый обыкновенный человек. Крещёный. Не бес, не колдун. Вот, гляди. — Он перекрестился, медленно, истово. — А огонь да свет да гром — это всё не моё волшебство. Это вещи. Хитрые вещи, рукоделие людское, из дальних, заморских краёв, где я жил. Помнишь палочку огненную, спичку? Вот и это такое же — мудрёные приспособы, какие у нас умеют делать, а у вас покуда нет. Они страшны на вид тому, кто не знает. А знающему — простой инструмент, вроде топора или кресала. Я не пугать тебя хотел утаиванием. Я берёг — потому что знал: увидят люди, закричат «колдун», и пропал я. Ты сам меня учил молчать, помнишь?

Прохор слушал, и Антон видел, как мучительно борется в старике вера и сомнение. Как хочет он поверить — потому что человек этот спас его, не сделал зла, крестится, не боится креста и Имени Божьего. И как страшно ему поверить во что-то столь невозможное.

— Из заморских краёв, — медленно проговорил старик. — Где такие вещи делают... Огонь в палочке, свет в трубке, гром в горсти... — Он покачал головой. — Я ведь старый дурак, я и про порох-то слыхал, а в глаза не видел. А ведь есть он, порох-то. И пушки есть, что огнём бьют. Значит, могут люди и иное измыслить, коли Бог ума дал. — Он помолчал. — Ты только мне, старику, вот что скажи начистоту, по совести. Зла на тебе нет? Ты не с нечистым ли связался, не душу ли продал за вещи эти?

— Нет, дедушка, — твёрдо, глядя прямо в глаза, ответил Антон. — Душа моя при мне. С нечистым не знался. Вот те крест, вот те икона. — Он перекрестился снова, на тёмный лик в красном углу, видимый сквозь распахнутую дверь. — Я просто человек из далёкой стороны, которого судьба занесла к тебе. И коли я тебе зла не сделал, а сделал доброе — дом твой от татей отстоял, — то и суди обо мне по делам, а не по вещам.

Старик долго молчал. Потом тяжело поднялся, подошёл, положил Антону на плечо сухую, жёсткую руку.

— По делам, — сказал он. — По делам сужу. А дела твои — добрые. Ты мне жизнь спас и дом отстоял, ничего за то не прося. Лихой человек так не сделает. Колдун, что душу продал, — тоже. — Он перекрестился. — Стало быть, прислал тебя Господь. За какой надобностью — Ему виднее. А я тебя приму как сына, какого мне Бог не дал. И тайну твою с собой в могилу унесу. Веришь?

— Верю, дедушка, — сказал Антон, и горло у него перехватило. — Спасибо.

Они обнялись — старик и пришелец из немыслимого далека, два одиноких человека, которых судьба свела на лесной заимке в самый страшный год русской Смуты. И в этом объятии было больше правды и тепла, чем во всех словах.

А потом стали разбирать разорённое подворье, считать убытки, прикидывать, как поправить крышу до холодов. Жизнь продолжалась. И теперь их было двое — по-настоящему двое, без тайн и страха друг перед другом.