
Из соседней комнаты доносился голос Анны. Она говорила по-румынски, и я не понимала ни слова, но слышала, как она произносит что-то несколько раз подряд, настойчиво и мягко одновременно. Объясняет кому-то. Убеждает. Голос пожилой женщины, которая привыкла брать на себя чужие обстоятельства.
***
Потолок был белёным, с трещиной. Трещина шла от угла у окна к центру и там тонко разветвлялась, как линии на карте несуществующей страны. Я смотрела на неё несколько секунд, и в голове не было ничего. Совсем ничего. Ни имени, ни города, ни дня недели. Только потолок, трещина и запах дерева, чего-то сухого и немного горьковатого, будто в комнате часто сушили траву. Потом я моргнула. Шишка на затылке дала о себе знать раньше, чем что-либо другое. Тупая пульсирующая точка, горячая изнутри, и я инстинктивно попыталась поднять правую руку, чтобы её потрогать, и ладонь саднула о простыню. Грубая ткань, почти льняная. Кожа отозвалась резко, как бывает, когда задеваешь свежую ссадину. Вот тогда вернулись воспоминания. Не все сразу, кусками, без порядка. Перрон. Мокрый бетон. Женщина по имени Анна в тёмном пальто, которая смотрела на меня без удивления, как будто уже знала, что я там окажусь. Кровать, в которую я легла не раздеваясь, потому что не было сил думать о том, как это — раздеваться в чужом доме. Я лежала и не двигалась. За окном было светло, даже слишком ярко. Судя по всему, я проспала несколько часов, и, если честно, вставать совсем не хотелось. Занавеска в мелкий цветок трепалась на ветру от открытого окна. Деревянная рама окна рассохлась в одном углу и чуть выступала наружу. На стуле у стены лежала сложенная одежда, что-то светлое сверху, тёмное снизу, аккуратно, как в гостинице, только без карточки «добро пожаловать». Чужая одежда. Для меня. Я подумала о том, что кто-то заботливо сложил для меня одежду на стул, и ничего не почувствовала. Ни тепла, ни неловкости, ни той особой уязвимости, которая бывает, когда тебя жалеют. Не чувствовать ничего было странно. Я пробовала нащупать что-нибудь внутри: страх? облегчение? хотя бы растерянность? Было что-то похожее на пустоту после долгого перелёта, когда сидишь в кресле уже после посадки, двигатели стихли, а тело ещё не поняло, что можно отпустить. Такое подвешенное состояние между «было» и «будет», в котором нет ни прошлого, ни будущего, только этот белёный потолок и трещина, которая разветвляется в центре. Нью-Йорк казался чем-то, что я видела в кино. Аэропорт, рукав с пилингующимся поручнем, Леон рядом — всё это было похоже на воспоминание из чужой жизни, плохо наклеенное поверх моей. Я не могла вспомнить, чего хотела, пока стояла там. Наверное, ничего. Наверное, я никогда особо ничего не хотела, и это была не трагедия, просто особенность, как нелюбовь к кинзе или неспособность запоминать имена.
Я осторожно повернула голову. Шишка нашла твёрдую точку в подушке и отозвалась тупой болью, от которой на секунду потемнело в глазах. Я замерла. Подождала. Потолок вернулся на место.
Комната была небольшой, я поняла это только сейчас, когда позволила себе её рассмотреть. Кровать, стул, маленький комод с ящиками, в которых наверняка лежало что-то давно не нужное. На комоде фотография в рамке, но отсюда не разглядеть. Крашеные половицы, тёмно-коричневые, с белёсыми разводами от многократного мытья. Никакого телефона. Никаких документов. Я была в Румынии. Это всё ещё не укладывалось ни во что внятное. Просто слово: Румыния. Страна на карте, которую я никогда особо не думала посещать.
А потом из-за двери донёсся звук. Что-то шипело на сковороде, не громко, а ровно, обыденно, как шипит масло под яичницей или лук. Потом деревянный стул по деревянному полу, с тем характерным скрежетом, который бывает только в старых домах, где мебель уже притёрлась к полу и всё равно скользит. Потом тишина. Потом снова сковорода. Я лежала и слушала эти звуки, и в них было что-то почти успокаивающее не потому что я знала этого человека или доверяла ему, а просто потому что там был кто-то живой, кто делал обычные домашние вещи. Кто-то двигал стул и смотрел на сковороду и, вероятно, думал о том, достаточно ли там масла.
Я медленно, стараясь не тревожить затылок, перевела взгляд обратно на потолок. Трещина разветвлялась в центре на три части, и самая тонкая из них почти достигала маленькой люстры с одним плафоном в форме тюльпана, давно немытым. Снизу снова донёсся запах. Теперь я его опознала: кофе. Не растворимый, не из капсулы, что-то плотнее, гуще, с горьковатым дымным хвостом, который поднимается только от турки.
Я осторожно встала с постели и взяла в руки одежду, сложенную специально для меня. Брюки были холодными, потому что ткань ещё не согрелась. Я стояла посреди чужой спальни и смотрела на них в руках: льняные, бледно-серые, на два размера больше. Пояс я собрала и закрутила узлом сбоку, как в лагере, куда меня отправляли в двенадцать лет, где все вещи были чужими и чуть великоватыми.
Свитер лежал на спинке стула. Я натянула его через голову и на секунду задержалась так, не выходя лицом из горловины, в темноте под шерстью пахло лавандой и ещё чем-то, что я не смогла назвать. Что-то между хозяйственным мылом и воском, может быть, от свечей, или просто от долгого хранения в шкафу.
Я вышла из комнаты. Кухня была маленькой, ниже, чем я думала, с потолком, который нависал почти как крышка. Над окном висели пучки сухих трав, связанные суровой нитью: ромашка, что-то тёмное и смолистое, ещё что-то, чего я не знала. Медные кастрюли на крюках вдоль одной стены, потемневшие у основания, начищенные сверху так сильно, что в них отражалась вся комната. На подоконнике три горшка с геранью — два с красными цветками, один уже отцвёл, и между ними треснутая чашка без блюдца. Трещина шла от края до дна наискосок, как будто чашка однажды решила расколоться, но передумала на середине.
Анна стояла у плиты спиной ко мне. Помешивала что-то длинной деревянной ложкой медленно, без суеты. Она что-то говорила негромко, я поняла, что это по-румынски, до того, как осознала, что не понимаю слов. Потом Анна чуть повернула голову, не оборачиваясь полностью, и перешла на английский:
— Садись. Кофе готов.
Стул подо мной скрипнул ровно так, как должен был скрипнуть деревянный стул в доме пожилой женщины в Румынии. Мне стало смешно, не вслух, просто лёгкое тепло где-то за рёбрами. Я и представить не могла, что у меня сейчас получится смеяться, даже внутренне.
Кофе Анна поставила передо мной в маленькой чашке без ручки. Густой, почти чёрный, с тёмным осадком на дне, который я увидела, когда подняла чашку к свету. Я взяла её двумя руками, потому что так было теплее, и ладони наконец перестали мёрзнуть.
За окном был холм. Несколько домов на склоне: белые стены, рыжая черепица. Анна налила себе кофе и села напротив. Мы молчим. Молчание здесь не давит. Я заметила это через минуту или две, заметила именно потому, что ждала давления, а его не было. На моей работе любое молчание было неловким: его нужно было немедленно заполнять кашлем, вопросом или звуком клавиатуры. Здесь молчание просто занимало своё место за столом, как третий человек, которого все знают и не считают нужным представлять.
Анна держала чашку обеими руками так же, как я. Я посмотрела на её руки. Тёмные, в венах, с короткими ногтями. На безымянном пальце левой руки кольцо, простое, без камня, потёртое до белизны с одной стороны.
Кофе был горьким и плотным, как земля. Я выпила его маленькими глотками и не отставила чашку, когда допила, просто держала её в руках, пока та не остыла. Тарелка опустилась передо мной почти без звука. Самый тихий фарфоровый щелчок, как точка в конце фразы. Яичница, поверх которой было нарублено что-то зелёное, укроп, кажется, или петрушка, отсюда не разобрать, и два ломтя хлеба, намазанных маслом так щедро, что масло уже начало подтаивать по краям. Я взяла вилку.
— Как спалось? — спросила Анна.
— Нормально, — сказала я.
Поддела кусочек яичницы, положила в рот. Яйцо было хорошо пересолено, в меру, как люблю я сама, хотя никогда не думала об этом как о предпочтении.
— Нормально, — повторила я, и сама не поняла, зачем. — Лучше, чем я ожидала.
Анна кивнула, как будто это было именно то, что она хотела услышать. Не больше.
За окном что-то скрипнуло, может ветер в ветках, или ставня, или это просто был дом, который дышал по-своему. Свет лежал на столешнице полосой, чуть пыльной, живой. Я смотрела, как в этой полосе висит крошечная пылинка, совершенно неподвижная, и думала о том, что уже не помню, когда последний раз завтракала не стоя. В Нью-Йорке я ела над раковиной, или прямо в пальто у открытого холодильника, или вовсе не ела, потому что забывала. Здесь я сидела. Это было странно в хорошем смысле.
— У меня была сестра, — сказала Анна. Просто так. Без вступления, без «кстати» или «знаешь». Как продолжение разговора, который мы, оказывается, уже вели.
— Мария. Три года назад умерла.
Я подняла глаза. Анна смотрела куда-то мимо меня — не в окно, не в стену, а чуть вбок.
— Извините, — сказала я, потому что не нашла ничего лучше.
— Не нужно, — отозвалась Анна ровно. — Это давно. Уже не болит так.
Она произнесла это без нажима, не убеждая, не утешая, просто констатируя. Факт, который когда-то был раной, а теперь стал просто частью рельефа. Я вдруг подумала, что завидую этому. Не потере, потере я не завидовала. Но вот этому умению нести что-то тяжёлое, не делая из этого события.
— Ты мне её немного напоминаешь, — добавила Анна.
Я опустила вилку.
— Не внешностью. — Анна наконец посмотрела прямо на меня. — Как ты смотришь. Вот так — как будто видишь всё, но не знаешь ещё, что с этим делать.
Я не нашлась, что сказать. Открыла рот, закрыла. Перевела взгляд вниз, на свои руки вокруг чашки, на ссадину по правой ладони, уже подсохшую, уже начавшую стягиваться кожей. Пальцы были бледные, немного отёкшие после сна, как всегда. Никто никогда не говорил мне ничего подобного. Леон говорил «ты красивая», иногда, когда хотел что-то смягчить или, когда сам чувствовал себя виноватым. Говорил «ты умная», но это звучало как аргумент в споре, а не как то, что он действительно думал. О том, как я смотрю — никогда. О том, что я кого-то напоминаю — тем более. Леон, кажется, вообще не думал обо мне в таких категориях.
Тишина была долгой. Анна её не заполняла, просто сидела, сложив руки. Я взяла хлеб, откусила кусок. Масло было настоящее, не то безвкусное, которое я привыкла покупать в продуктовых магазинах. Оно было плотное, чуть солёное. Я дожевала и посмотрела на свои руки.
Анна встала и начала убирать посуду со стола. Звуки были домашние, почти неудобные в своей точности: тарелка о тарелку, кран, вода, снова кран. Скрип половицы у раковины. Анна не торопила. Она вообще, кажется, не умела торопить, двигалась по кухне так, будто никакого другого ритма кроме её собственного здесь никогда не существовало и существовать не могло. Я не уходила от стола. Отчасти потому, что не знала, куда. Отчасти потому, что у меня не было ничего, что обычно создаёт иллюзию срочности: ни телефона, ни кошелька, ни маршрута.
— Я была в аэропорту, — сказала я, как-то слишком тихо. — Упала. Ударилась головой. — Я остановилась. — А потом оказалась здесь.
Анна не пошевелилась. Смотрела в окно.
— Я не знаю, что между этим было, — сказала я. — Вообще. Там ничего нет. Я не понимаю, что со мной происходит.
Последнее предложение вышло само. Я не планировала его говорить, оно просто вышло, и я услышала его снаружи, чужими ушами, и поняла, что это первый раз, когда я это сказала вслух. Я ждала чего-нибудь. Вопроса, предположения, осторожного «может, ты потеряла сознание, и кто-то тебя нашёл, довёз» — чего угодно рационального, во что я могла бы вцепиться хотя бы на время. Анна кивнула. Медленно. Один раз. Будто услышала то, что уже приблизительно знала. Она не переспросила. Не удивилась. Не сказала «это невозможно» или «ты, наверное, просто не помнишь». Просто кивнула, и снова посмотрела в окно.
Я подождала, что станет легче. Что слова, которые я наконец произнесла вслух, что-нибудь изменят внутри. Освободят место, как открытая форточка. Что-нибудь такое. Легче не стало. Но что-то всё-таки сдвинулось, маленькое, почти незаметное, где-то в районе груди. Как будто я несла сумку на плече, долго несла, уже привыкла к её весу и перестала замечать, и вот наконец поставила на пол на минуту.
— Александр поймёт, — сказала Анна. — Он понимает такие вещи.
«Такие вещи» висело в воздухе отдельно от остального предложения. Я не спросила, что она имеет в виду. У меня не нашлось сил и желания спрашивать. Или, может, я уже знала, что ответа, который что-то объяснит, сейчас всё равно не будет.
Анна положила телефон на стол. Он был обычный, с трещиной по углу экрана, в сером чехле, и кивнула в его сторону так, будто предлагала солонку.
— Позвони домой, — сказала она. — Пусть не беспокоятся.
Я взяла трубку. Она была чуть тёплая — Анна незадолго до этого держала её в руке. Экран засветился, запросил пин, я поднесла его ближе к лицу и поняла, что не знаю, что именно скажу, когда Леон возьмёт трубку. Дело не в том, что мне нечего ему сказать. Слова были. «Я в порядке. Я в Румынии. Нет, я не знаю, как». Можно было даже сложить их в предложения. Проблема была в другом, в том, что за словами должна была стоять какая-то тяга, желание, чтобы он услышал, а её не было.
— Чуть позже, — сказала я.
Она не кивнула и не спросила почему. Просто повернулась к плите. Я была ей за это благодарна.
За окном был холм. Я смотрела на него уже несколько минут: трава, примятая где-то у подножия, и дерево с голыми ещё ветками, ранняя весна или поздняя осень, отсюда не разберёшь. Небо было белым. Не красивым белым, но просто белым, как чистый лист, на котором ещё ничего не написано.
Глава 4
Леон
Нелепая рука так и осталась вытянутой вперёд. Он опустил руку.
— Элис?
Тихо. Его собственный голос вернулся к нему приглушённым.
— Элис.
Громче. Мужчина в деловом костюме скосил глаза, не замедлившись. Женщина с ребёнком на руках даже не обернулась. Терминал, как огромная рыба проглатывал звук.
Леон развернулся и пошёл. Сначала к скамейке у колонны, туда, где они сидели. Пластиковая крышка от кофейного стакана Элис лежала под ногой у чьего-то чемодана, Леон наступил на неё и почувствовал, как она хрустнула под ногой. Элис не было.
К туалету — за указатель со стрелками, налево по коридору. Он остановился у входа в женский, постоял, потом постучал в дверь ладонью. Изнутри был слышен гул вентиляции и тихий разговор двух голосов, явно не её. Выждал ещё полминуты и пошёл обратно.
К стойке с кофе с очередью в пять человек. Он заглянул за стойку, за угол, под ряд стульев у зарядных розеток. Молодой парень в наушниках поднял на него глаза и снова опустил. Ничего.
Леон стоял посреди прохода, и люди обтекали его справа и слева, а их с Элис сумки тянули оба плеча вниз. Он потянулся за телефоном, нашарил его в кармане — разблокировал, набрал её номер. У левого плеча началась вибрация. Леон замер. Перевёл взгляд на сумку Элис, которая была расстёгнута на треть молнии, он сам застегнул её наспех, когда они выходили из такси. Телефон вибрировал изнутри, между кошельком и скрученными наушниками. Экран тускло светился сквозь ткань: абонент «Лео». Он сбросил вызов двумя пальцами и убрал её телефон в боковой карман.
Постоял ещё секунду, глядя в пол.
Ударилась головой. Он видел это: она шла рядом, что-то говорила про посадочный, или нет, она ничего не говорила, она просто шла, и вдруг нога, или чемодан кого-то, или она сама споткнулась, он не успел заметить. Она упала вперёд и вниз, и он вытянул руку, и она ударилась, и он потянулся, и её не стало.
Он прокрутил это ещё раз, помедленнее. Упала. Ударилась. Он потянулся. Её не стало.
Нет. Так не бывает. Человек не исчезает. Она встала, ведь она была в порядке, или почти в порядке, она встала и ушла, пока он растерялся, и сейчас где она? Куда она могла пойти без сумки и телефона, с ударом по голове?
Может, она не в порядке. Может, ей плохо, может, она идёт куда-то сейчас не понимая куда, дезориентированная. Нужно искать.
Леон начал идти, не вполне решив, куда именно. Терминал четыре, международные рейсы, зал ожиданий растянулся на полкилометра в обе стороны. Он пошёл влево, потому что она могла пойти влево, логика тут не работала, он это понимал, и всё равно шёл мимо витрин с сувенирами, мимо ресторана с запахом жареного лука, от которого у него свело желудок.
Он звал её трижды, пока шёл. Никто не оборачивался.
Потом он остановился у окна. За стеклом стоял самолёт, огромный и неподвижный, освещённый снизу прожекторами. Рядом ползла тележка с багажом. Всё медленное, нормальное, равнодушное.
И вот тут он понял, что боится. Не «она упала и нужно помочь» — это он понял сразу. Другой страх, новый, более тёмный: что он не найдёт её.
Что она пошла куда-то не потому что дезориентирована, а потому что ушла. От него. Нет, это бред, это не так. Люди не уходят вот так, в аэропорту, без телефона и сумки. Это бред.
Сотрудника в синей форме он увидел сразу. Тот был молодой, с жвачкой, с планшетом в руках, стоял у колонны с таким видом, будто отбывал повинность.
Леон подошёл. Сказал: девушка, рядом со мной, упала, ударилась головой, и теперь её нет. Именно так и сказал «теперь её нет» и только тогда осознал, как это звучит. Парень поднял взгляд от планшета.
— Как — нет?
— Исчезла. Она упала, я нагнулся к ней, и её не стало.
Парень жевал. Смотрел на Леона без выражения, как смотрят на человека, который в очереди в кассу объясняет, что потерял чек.
— Пройдите к стойке информации. Терминал В, налево.
Он снова опустил взгляд в планшет.
Леон шёл. Слышал собственные шаги слишком громко. Двери раздвигались перед ним автоматически. Кто-то с чемоданом на колёсиках едва не зацепил его за лодыжку. Он не остановился.
Стойка информации была обклеена стикерами с расписанием. За стойкой сидела женщина лет пятидесяти, с усталым лицом и бумажным стаканом кофе, который она держала двумя руками.
Леон объяснил снова. Старался говорить спокойно, по порядку: паспортный контроль они прошли вместе, рейс был её, она ждала посадки, упала, ударилась головой о пол.
— Она могла пройти на борт, — сказала женщина, не враждебно, просто устало. — Иногда люди...
— Нет, — сказал Леон.
— Вы уверены, что она не...
— Я стоял рядом. Я видел, как она падает.
Женщина поставила стакан. Посмотрела на него чуть внимательнее.
— Имя?
— Элис. Элис Коэн.
— Рейс?
Леон назвал рейс. Назвал время. Женщина начала что-то печатать, потом взяла телефонную трубку, повернулась вполоборота и заговорила тихо, почти шёпотом, как говорят, когда не хотят, чтобы слышали. Он не слышал.
Он смотрел на её руки.
Накрашенные ногти в тёмно-бордовый, почти чёрный цвет. Один скол на безымянном, правой руки, у самого края. Леон подумал об Элис. О том, что она никогда не красила ногти. Не стригла их коротко и не отращивала, просто держала как есть. Он смотрел на эти руки, на этот скол, и думал: почему, собственно. Почему Элис не красила ногти? За все время отношений он ни разу не задал этого вопроса ни ей, ни себе.
Женщина положила трубку.
— Медицинская служба аэропорта не фиксировала вызовов в этом терминале за последний час.
— Значит, её никто не находил.
— По их данным — нет.
— Камеры, — сказал Леон. — Должны быть камеры.
— Записи с камер — это к полиции аэропорта. — Она уже тянулась куда-то под стойку. Достала визитку — бежевую, с синей полосой по диагонали, ламинированную, немного потёртую по краям. — Вот их номер. Можете обратиться туда напрямую или...
Леон взял визитку.
— Спасибо.
— Если она нашлась — пожалуйста, сообщите нам, — сказала женщина, и в этом «пожалуйста» было не равнодушие, а просто усталость человека, который говорит это не первый раз.
Офис полиции аэропорта располагался за неприметной дверью рядом с залом выдачи багажа. Леон нашёл её только потому, что один из сотрудников аэропорта, мексиканец в синей жилетке, молча указал ему направление и сразу отвернулся, будто не хотел смотреть на то, что происходит дальше.
Внутри горел флуоресцентный свет, ровный и безжалостный. Такой превращает любого человека в пациента приёмного покоя. Пахло застоявшимся кофе и чем-то из пластика, нагретого долго и без смысла. За стойкой сидел крупный мужчина лет пятидесяти, с короткой стрижкой и бейджиком «Диас». Он смотрел в экран монитора. Когда Леон вошёл, он не поднял голову, только пальцы на клавиатуре замерли.
— Слушаю.
Леон объяснил. Голос держался ровно, он даже удивился этому. Аэропорт. Паспортный контроль. Она упала. Он потянулся к ней. Её не было.
Диас слушал, глядя в экран. Иногда кивал.
— Она прошла через контроль? — спросил он, когда Леон закончил.
— Да.
— Самостоятельно. Без посторонней помощи.
— Да.
— Значит, взрослый дееспособный человек прошёл паспортный контроль и исчез. В таких случаях протокол — 24 часа с момента последнего подтверждённого контакта, прежде чем мы можем открыть дело о пропаже.
— Она ударилась головой, — сказал Леон. — Она могла потерять сознание.
— Вы видели, как она потеряла сознание?
Он вспомнил: её рука, которую он не успел поймать. Спину. Волосы. Потом ничего.
— Нет. Но она упала, и я видел, что ей было больно.
— Тогда, возможно, она просто ушла.
«Просто».
Леон замолчал. Диас уже снова смотрел в монитор, и движение его пальцев к клавиатуре было медленным, каким-то административным. Слово повисло в воздухе под флуоресцентным светом и не собиралось никуда уходить.
Просто ушла.
Он хотел объяснить Диасу, что Элис не из тех, кто просто уходит, что она бы позвонила, что она даже поссориться не умеет по-настоящему. Но он ничего не сказал. Потому что в этом офисе, под этим светом, он вдруг не был уверен ни в чём из перечисленного.
Диас придвинул к нему через стойку лист.
— Заполните форму. Мы запросим записи с камер. Это займёт время.
Леон взял ручку.
Имя: Элис Коэн. Возраст: 22. Гражданство: США. Он заполнял строки механически, почти без усилия: имя, дата рождения, номер паспорта, который он знал наизусть, потому что часто помогал ей переоформлять документы и сам печатал нужную страницу.
Особые приметы.
Он остановился.
Что он мог написать? Что она молчит за завтраком, но это не угрюмость, просто ей нужно время. Что она смеётся над плохими каламбурами с секундной задержкой, будто сначала решает, разрешить ли себе. Что когда ей неловко, она прячет руки под бёдра, садясь. Что он никогда не слышал, чтобы она сказала «хочу» без паузы перед этим.
Он написал: каштановые волосы, рост 165, серые глаза.
Диас взял лист, не глядя.
— Мы свяжемся, если что-то появится.
Леон вышел.
***
Дверь открылась в тишину. Всё было на месте: её кружка с отколотой ручкой стояла на сушилке, светлая, чуть наклонившись к краю. Книга лежала на подлокотнике кресла у окна, обложкой вниз, закладка торчала между страницами где-то ближе к первой трети. Восемьдесят четвёртая, он потом проверил. Плед на спинке кресла был смят с одной стороны. Она, видимо, накидывала его на ноги, когда читала, и второй конец всегда сползал. Он не включал свет. Просто стоял в прихожей и смотрел на кружку. Потом прошёл в комнату и сел на её сторону кровати.
Подушка пахла миндалём — её шампунь, который он никогда не запоминал по названию, только по запаху. Он не ложился. Просто сидел, поставив локти на колени, и смотрел в пол. За окном проехала машина, потом вторая, потом стало тихо, и тишина была плотной, как что-то набитое внутрь.
Сколько он так просидел — пять минут, десять — не понял. Потом встал и начал смотреть. Шкаф. Он открыл обе створки, медленно, как будто ждал чего-то. Её вещи висели ровно, в той же очерёдности, в которой он их помнил. Серый свитер. Синяя рубашка с закатанными рукавами, которую она всегда носила незастёгнутой. Куртка. Всё на месте, ничего не убрано, ни одного пустого плечика. Он закрыл шкаф.
Ноутбук лежал на столе, закрытый, лампочка зарядки горела оранжевым. Он открыл крышку, экран загорелся, запросил пароль. Он подумал секунду и набрал её день рождения — пятнадцатое, третий месяц, год. Неверный пароль. Он попробовал своё имя с большой буквы. Неверный пароль. Попробовал просто цифры — год их знакомства, дату первого путешествия вместе, её рабочий email без домена. После каждой попытки экран на долю секунды моргал, и эта пауза становилась всё неприятнее. Он закрыл ноутбук.
Леон достал из сумки Элис ее телефон, разблокировал и нажал на телефонную книгу. Ее контакты он знал почти наизусть, потому что их было мало. Список Элис в телефоне состоял из него самого под именем «Лео», двух женщин с незнакомыми фотографиями в аватарках и одной Марты, коллеги из редакции, которую Леон знал только по имени и по тому, что она однажды прислала поздравление с днём рождения Элис и Элис сказала: "это с работы".