
— Поставлю пять, — сказал я. — Езжай осторожно, тут лоси.
— Лоси в базе не значатся, — обрадовался он. — Но спасибо!
Вылез я в ледяную тишину подмосковного леса, и машина растворилась во тьме бесшумно, унося довольного Костю.
Дошёл я до калитки, скрипя снегом, и достал старый медный ключ, и металл лёг в ладонь холодным и настоящим, и это было первое правильное ощущение за всю ночь. Замок провернулся, дорожка стояла нечищеная, и на крыльце я взялся за перила и поднялся.
Третья ступенька под ногой не шевельнулась, и я на ней постоял.
Дверь я потянул на себя, и оттуда пахнуло табаком и куриным бульоном, и в подвале горел свет. Надо было спускаться.
Документ №4
Выписка из протокола Департамента визуальной экологии г. Москвы
Директива внедрена через глобальное обновление AR-интерфейсов и умных стёкол
«Тема: Нейтрализация агрессивной исторической архитектуры.
Обоснование: Анализ нейробиометрических данных горожан выявил резкие скачки кортизола при визуальном контакте со зданиями эпохи «сталинского ампира». Острые шпили, массивная лепка и избыточные пропорции фасадов (в частности, комплекс зданий на Лубянской площади) транслируют подсознательный сигнал подавления и дискомфорта.
Решение: Утверждён запуск протокола «Сглаживание». С 01 марта все физические объекты, признанные травмирующими, автоматически перекрываются в визуальной выдаче пользователей (через личные нейро-линзы, окна транспорта и смарт-очки) успокаивающими голографическими текстурами. Варианты замещения: А) Вертикальный эко-сад. Б) Гладкий матовый полимер тёплых оттенков. В) Динамичная проекция водопада.
Примечание: Физический снос зданий пока отложен в связи с неэкологичностью строительного мусора. История должна растворяться бесшумно».
Моя родословная
Лог обращения в службу поддержки сервиса «Моя Родословная 2.0»
Обработка запроса: ИИ-ассистент «Алиса-Генеалогия»
Пользователь (ID 771-004-Maple, Канада):
«Здравствуйте. Я из народа кри. Моя бабушка никогда не рассказывала о своём детстве. Перед смертью она сказала только одно слово: «School». Я запросила данные по её имени в архивах. Ваша система выдала документ: «Учащаяся школы-интерната Св. Анны, Форт-Олбани, Онтарио. Поступление — 1947, возраст — 6 лет. Отметки о дисциплинарных взысканиях: 14. Отметки о медицинской помощи: 0. Выбыла — 1955». Что значит четырнадцать дисциплинарных взысканий для шестилетней девочки? Что они с ней делали?»
Ответ ИИ-ассистента:
«Здравствуйте! Благодарим за обращение. Вы столкнулись с некэшированным архивным файлом, содержащим устаревшую терминологию. Алгоритм уже провёл коррекцию исторической семантики.
Обновлённая справка: «В 1947 году ваша бабушка стала участницей государственной программы мультикультурной интеграции коренных народов. Программа включала языковой коучинг, духовное менторство и адаптацию к расширенному социуму. Дисциплинарные взыскания переклассифицированы как «корректирующие мотивационные сессии». Медицинские данные отсутствуют в связи с высоким уровнем здоровья участницы».
Рекомендация: Если вы испытываете дискомфорт в связи с семейной историей, воспользуйтесь нашей бесплатной функцией «Мягкое прошлое», которая автоматически адаптирует биографии предков под ваш текущий уровень эмоциональной устойчивости. Будьте в ресурсе!»
Глава третья
Обнулённый баланс
Внизу пахло табаком, куриным бульоном и подвальной сыростью, которую за шестьсот лет не выветрил никто, а с кухни доносился стук ножа по доске, частый и злой. Стук этот я знаю наизусть. Когда всё в порядке, Роза шинкует неторопливо и с оттяжкой, а когда неладно, рука у неё идёт сама и опережает голову, и в последний раз я слышал такое в Ленинграде, где шинковать было решительно нечего, а руки всё равно требовали дела.
Скупость по части отопления завелась у Григория Ароновича в те годы, когда за тепло приходилось платить, а денег не было, и с тех пор всякий градус в этом доме достаётся с боем. Сидел он за своим столом в серой кофте, которую носит с моей молодости, и черкал перьевой ручкой по бланку. Стакан с горячей водой стоял у локтя нетронутый, а сигара в хрустальной пепельнице тлела сама по себе, никем не востребованная, и пепел на ней вырос длинный.
Лёня держал раскрытую книгу под лампой и страницу не переворачивал, и глаза у него по строке не шли.
От Мишиного стола не слышно было привычного щёлканья, и ничего хуже я в этой комнате застать не мог. Сидел он перед гроссбухом, раскрытым во всю ширину столешницы, вцепившись обеими руками в остатки седых волос, а поверх жёлтых страниц с его мелким почерком лежал планшет и светился.
Шарф я стянул и бросил на спинку стула.
— Миша. Что у тебя с четырнадцатым веком?
Он поднял голову, и под глазами у него стояли чёрные провалы.
— Двадцать пять миллионов, Сёма. — Он сказал это тихо, и Лёня наконец оторвался от своей строки. — Двадцать пять миллионов единиц по Европе. Списаны. Сведены. Я полвека не спал, я перекидывал бюджеты на похоронные команды и на известь, у меня каждая телега проведена!
Палец у него дрожал, и он ткнул им в экран.
— А теперь смотри. Я зашёл в их сеть сверить Ломбардию. У них это «период массовых карантинных ретритов, способствовавших росту осознанности».
Пахнуло вдруг поверх пыли другим, густым и сладковатым, от чего перестаёшь дышать носом, и в Авиньоне о ту пору стояла ранняя весна, и папский дворец опустел наполовину. В нижней канцелярии сидел нотарий Гийом, человек лет сорока, с чернильным пятном на среднем пальце, и записывал умерших по именам, как ему было велено от века. К концу второй недели имена перестали помещаться, и он начал писать по одному имени на семью с прибавлением «и домашние его», а к концу месяца выводил уже только числа, и рука у него при этом шла ровнее, чем прежде. Я спросил, отчего он не бросит. Он ответил, что бросит непременно, вот только допишет неделю, а неделю допишешь — считай, дожил до следующей. Умер он в мае, и записал его уже другой, одним числом среди прочих.
Лео тогда стоял с нами на балконе, дышал через тряпку с чесночным соком, и руки у него ходили так, что тряпка сползала, и он просил остановить. Гершон смотрел на карту и молчал, а потом сказал, что останавливать не будем, что земли слишком много, а рабочих рук вдвое против неё, и стоить они начнут не раньше, чем их убавится наполовину. Миша плакал здесь же, вписывая расход, и почерк на тех страницах его не узнать.
— Ноль! — Миша хватил кулаком по столу, и планшет подпрыгнул. — У них в графе жертвы стоит ноль! Пользователи проголосовали, что бубонная чума — токсичный нарратив! Куда я списал мышьяк, докторов и костры? У меня дебет с кредитом расходится на двадцать пять миллионов, Сёма, я не могу так сидеть!
Из кухни вышла Роза, вытирая руки о передник, и нож несла в правой, опущенной вдоль бедра, как носит его человек, забывший, что бой окончен.
— Мальчики, не кричите, у меня бульон на огне. — Голос у неё дрогнул на середине. — Мишенька, ну хочешь, я тебе пересчитаю.
— Что ты мне пересчитаешь, Роза?! Если их не было, то и меня не было!
К столу Григория Ароновича я подошёл, и он посмотрел на меня не мигая.
— Цезаря тоже нет, — сказал я. — Радикальный кадровый аудит с нарушением личных границ. Февраля тысяча девятьсот семнадцатого года нет, царь ушёл в частный сектор. А по дороге сюда мальчик-водитель рассказал мне, что его прадеда отправили на трудотерапию для снижения агрессии, и в семье этим гордятся, и выжимки из его писем прислал им Госархив, и мать распечатала их и повесила в рамке.
Сигара догорела до пальцев, и он вздрогнул, положил её и отложил ручку.
— То есть наши резолюции больше не работают.
— Резолюции наши, Гриша, — макулатура. Инженеры дали им кнопку, а они большинством отменили всё, где была кровь.
Переплёт сухо щёлкнул, и Лёня закрыл книгу, положил на колени, снял очки, протёр платком, надел, и обряд этот означал, что сейчас он выскажется окончательно.
— Ничего подобного, — произнёс он с профессорской расстановкой. — Сеть — это иллюзия и пиксели, её перепишет всякий, у кого есть код. Но есть архивы и библиотеки, есть физическая книга. Текст, оттиснутый в свинце и краске, голосованием не вырубить. Как сказал Экклезиаст, всему своё время, и время всякой вещи под небом, а бумага, между прочим, лежит и молчит.
Сидел он прямой и тонкий, защищённый миллионами прочитанных томов, как бронёй, и библиотека была единственным храмом, в который он верил.
— Лёня. Ты давно выходил из подвала?
— В прошлый четверг. Забирал подшивку за девятнадцатый век из Исторической.
Роза поставила перед ним тарелку и придвинула хлеб.
— Ешь сначала. Тебе на голодный желудок только Экклезиаста и цитировать.
Вторую тарелку она молча поставила передо мной, хотя я не просил и вида не подавал, и вилку положила слева, потому что знает, что я беру левой, когда правая занята. За шестьсот лет она ни разу не спросила меня, голоден ли я. Она спрашивает это у всех остальных.
* * *
Молчали мы после этого долго, и тишина сделалась нехорошая — каждому было чем её заполнить, и никто не начинал. Наверху по крыше стучало — с сосен сходил мокрый снег, и Григорий Аронович поднял глаза к потолку и посмотрел на него с укоризной, будто крыша могла бы и подождать до весны.
— Утечку ищем, — сказал он наконец. — Про нас знают шестеро. Шестеро в этой комнате.
— Утечки не было, — сказал Миша, не поднимая головы. — Некому. Я проверял по всем каналам, три ночи проверял, всё чисто, и вот это и есть самое поганое.
— Не чисто, — поправил Григорий Аронович. — Не проверено. И разница тут существенная.
Ручка его пошла по бланку, и сверху на листе я разглядел шапку, набранную ещё в позапрошлом веке, а под ней от руки, круглыми буквами: пункт первый — отопление, пункт второй — крыша над архивом, пункт третий — утрата исторической памяти человечества. Повестку он составляет так с незапамятных времён, и завёл этот обычай кто-то, сидевший на его месте прежде.
Роза унесла пустую тарелку и вернулась с полной.
— Я вам скажу, что такое наше отопление, — заметила она от дверей. — Это как варить бульон на выключенной плите. Стоит кастрюля, лежит курица, а толку нет и не будет.
— Роза, — сказал Григорий Аронович. — По пунктам.
— Я и есть по пунктам. У меня в кухне пять градусов.
Тут Миша поднял голову и сделался похож на бухгалтера, вспомнившего проводку, которую он сам же и провёл.
— Стойте. Папка тридцать девятая, отдел текущего года.
Встал он, отодвинул стул и двинулся к дальнему стеллажу, и шёл быстро, чего за ним не водится.
Вернулся он с картонной папкой, развязал тесёмки, не садясь, и выложил на гроссбух три листа. Верхний был отпечатан на принтере, и я узнал его прежде, чем прочёл первую строку.
Служебная записка стажёра на семь пунктов, и все их я помнил — ступеньки отремонтировать, крышу заменить, чат создать, план на сто лет разработать, с Маском установить контакт. И третий, который я тогда прочёл, про себя одобрил и забыл к следующей чашке чаю, — архив оцифровать, три тысячи лет документов на папирусе, пергаменте и бумаге — это пожарная опасность, а не история.
Внизу, в правом углу, мелким плотным почерком стояла одна буква «Г».
— Кто визировал? — спросил Миша, и голос у него стал ровный, как у человека, который уже всё знает и спрашивает для протокола.
— Я визировал, — сказал Григорий Аронович.
— Полностью? Или крышу?
— Полностью.
Лёня отложил вилку и не поднял глаз.
— Я голосовал за, — сказал он в стол. — Мальчик был прав насчёт пожарной опасности. Я две тысячи лет назад вынес из огня сорок три свитка, и одиннадцать из них оказались таможенными расписками.
— А я голосовал против, — сказал Миша. — И в этот их телеграм я тоже не вступил. Принципиально.
— Ты голосовал против всего с тысяча двести восемьдесят пятого года, — заметил Григорий Аронович. — Один раз из тысячи угадать нетрудно, я бы и сам угадал, если бы взялся.
Роза села на табурет у плиты, положила руки на колени и посмотрела на нас всех разом, и во взгляде этом было столько, что лучше бы она сказала.
— Мальчик выполнил, что ему подписали, — произнесла она. — И не надо мне тут лиц.
Три тысячи лет мы всё откладывали — ступеньку с тысяча триста сорок седьмого, крышу с тысяча девятьсот шестьдесят восьмого, правду всегда, — а один раз не отложили, и хватило одного раза.
Гроссбух Миша закрыл обеими руками, прижал переплёт сверху и руку не убрал, и за восемьсот лет я не видел, чтобы он закрывал его до полуночи.
— Гриша, — сказал я. — Едем в библиотеку.
— Зачем?
— Затем, что Лёня прав насчёт свинца и краски, а проверить это можно только руками. Если бумага держит, у нас есть с чего начинать. Если не держит, будем знать сегодня, а не через год.
Григорий Аронович поднялся, и стул под ним скрипнул по-старому — вещь ещё александровская.
— Роза, бульон с огня.
— Уже, — сказала она. — Он сегодня всё равно никому в горло не полезет.
Обнулённый баланс
Входящее сообщение. Распечатка с рабочего терминала М.Я. Кацнельсона
Дата: наши дни.
«Гриша. Семён.
Я зашёл в их Интернет. Хотел сверить пару цифр по Европе. Рутина.
Гриша, у меня руки трясутся. Я не могу это описать по телефону. Приезжайте. Оба. Немедленно.
Они сделали что-то с моим балансом. С нашим балансом. Со всем, что мы когда-либо считали. Я смотрю в гроссбух, потом в их базу — и это два разных мира. В одном я работал восемьсот лет. В другом — меня не существует.
Мне нужна валерьянка. И Гриша. И коньяк. В любом порядке».
Документ №3
Служебная записка Г.А. Штейнберга (Экстренная)
Кому: Комитету.
«Господа.
Я только что ознакомился с результатами «консенсусного голосования» в сети. Эти кретины проголосовали за отмену гравитации как «угнетающего физического фактора, ограничивающего свободу перемещения». Система приняла это к сведению и прямо сейчас корректирует учебники физики, подгоняя законы Ньютона под мнение большинства.
Мы три тысячи лет спасали их от гнева Господня, от чумы, от них самих. Но я не знаю, как спасти их от демократии, помноженной на алгоритм.
Отдельно — про Арика и его «модернизацию». Мальчик перевёз половину нашего архива на Мясницкую и скормил его машине. Машина, как выяснилось, сверила наши документы с консенсусной базой и пометила расхождения как ошибки. Наши документы — как ошибки. Тысячелетия первоисточников — как ошибки.
Завтра в девять утра собираемся в подвале. Явка обязательна для всех. Жанну тоже зовите, пусть отвлечётся от своих сетей.
Семён, принеси тот молоток, которым ты чинил ступеньку. Кажется, пришло время чинить не только её.
P.S. Роза, завари самый крепкий кофе, на который способна. И достань коньяк. Валерьянка Мише уже не поможет».
Документ №5
Выписка из Гроссбуха М.Я. Кацнельсона. Том XIV, стр. 412
Дата заполнения: октябрь 1347 г. Локация: подвал.
Приход:
— Высвобождение пахотных земель в Европе — 40%.
— Рост стоимости наёмного труда (стимуляция технологического перехода) — 300%.
— Золото, изъятое у недобросовестных ростовщиков (переведено на баланс Комитета).
Расход (Списание единиц):
— Генуэзские порты: 80 000 ед. (списано по статье «нулевой пациент»).
— Париж: 800 ед. в сутки (списание продолжается, запрошены дополнительные квоты на известь).
— Авиньон: 120 000 ед. (Лео запросил эвакуацию, отказано в связи с производственной необходимостью. Выслан запас чеснока и плотные маски).
Итоговый баланс операции «Чёрная смерть»:
Прогнозируемая убыль — 25 000 000 единиц.
Резолюция Гершона (на полях):
«Утверждаю. Тяжело, но феодализм сам себя не похоронит. Миша, не экономь на кострах. Запускайте Ренессанс».
Штихель
Голос Розы. Москва, ноябрь тысяча девятьсот пятьдесят второго года.
Меня взяли в редакцию на договор, консультантом по разделу заготовок, и в трудовой книжке это никак не отразилось, потому что трудовой книжки у меня отродясь не водилось, а бумаги мне делает Гриша, и делает хорошо.
Готовили третье издание «Книги о вкусной и здоровой пище». Первое вышло до войны, второе после, и оба у меня были, и оба я исчиркала карандашом на полях, потому что человек, писавший главу про студень, студня в жизни не варил. Меня и позвали за этим. Приходила я по вторникам и четвергам, садилась в углу под окном, читала гранки и писала на полях, сколько чего и в каком порядке, а редактор Полина Сергеевна, женщина лет сорока с папиросой во рту и с вечно чернильным средним пальцем, мои поправки вносила через одну.
Пахло в редакции клеем, табаком и мокрой одеждой, потому что ноябрь стоял сырой, а сушить её было негде, и все вешали на батарею, отчего в комнате к обеду делалось как в прачечной.
Есть я в те годы стала регулярно. Об этом надо сказать отдельно, потому что до того я ела как придётся и когда придётся, а в редакции полагался буфет, и в буфете была котлета, и котлета была всегда. И вот я сидела с этой котлетой, и понимала, что впервые за очень долгое время я сыта, и сыта я была не по собственной ловкости, а по расписанию. От этого мне было не по себе, и я долго не могла разобрать почему.
Разобрала я в ноябре, когда пришла верстка с гравюрами.
Книгу печатали с металла, и там, где картинка, стояла форма, вырезанная гравёром. Гравёр был свой, при типографии, Аркадий Ильич, человек лет шестидесяти, маленький, в очках с одним заклеенным стеклом, и в петлице у него всегда сидела тряпичная гвоздика, подкрашенная акварелью, потому что настоящей взять было негде, а без гвоздики он себя не уважал. Работал он штихелем — это резец такой, короткий, с грибком под ладонь, — и держал его, как держат авторучку, только с нажимом.
В тот день ему принесли распоряжение.
На развороте, где начинался раздел консервов, сверху стоял эпиграф. Кто там стоял, я говорить не буду, вы и сами догадаетесь, а был он в рамке, и рамка была красивая, с виньеткой по углам. Распоряжение было эпиграф снять.
Аркадий Ильич распоряжение прочёл, положил на верстак, придавил линейкой, чтобы не сворачивалось, и сел работать. Не спросил он при этом ни у кого ничего. Снял очки, протёр, надел, наклонил лампу и стал выбирать металл короткими движениями от себя, слой за слоем, начиная с середины строки и уходя к краям, чтобы виньетка осталась цела.
Виньетку велено было сохранить. Рамку тоже.
Я стояла рядом и смотрела, как из формы уходят буквы. Сперва пропало окончание, потом середина, потом заглавная, и от строки осталась гладкая металлическая полоска, а вокруг неё по-прежнему шла красивая рамка с виньеткой по углам, и внутри рамки не было ничего.
— Аркадий Ильич, — сказала я. — А что сюда поставят?
— А ничего не поставят, — ответил он, не поднимая головы. — Рамку оставим для симметрии. Внизу разворота консервы, вверху рамка. Пустая рамка — это красиво, Роза Марковна, это как окно.
И продолжил выбирать.
Консервы на том развороте остались все. Крабы в собственном соку, шпроты, лосось, паштет печёночный, и подпись под ними осталась прежняя, про то, что консервы удобны в дороге и на даче. Убрали только человека. Еду не тронули.
Вот тогда меня и накрыло.
Я триста лет врала умирающим. В Харькове в тысяча девятьсот тридцать третьем я стояла в очереди с женщиной, у которой на руках был ребёнок уже не жилец, и она спросила меня, будет ли хлеб, и я сказала, что будет. Я знала, что не будет. Она, я думаю, тоже знала. Но я сказала, и она кивнула, и мы обе постояли ещё немножко, и это была ложь, за которую я перед собой отчиталась и отчитываться больше не собираюсь.
А в этой комнате врали сытым. Никто не умирал. Все были одеты, обуты и с котлетой. И тут же, в двух шагах от меня, аккуратный человек с гвоздикой в петлице вырезал из металла имя, а рядом на том же металле оставались крабы в собственном соку, и рамка сохранялась для симметрии.
Разница между этими двумя враньями примерно такая же, как между тем, чтобы посолить суп, и тем, чтобы вынуть из него мясо и оставить бульон. Суп на вид тот же. Цвет тот же. Только жевать нечего.
Я тогда впервые за шестьсот лет пошутила про это вслух. Не помню дословно, что-то насчёт того, что в пустой рамке ничего не портится и хранить её можно без холодильника. Полина Сергеевна фыркнула, поперхнулась папиросой и сказала, чтобы я такими вещами шутила потише, а лучше вообще не шутила. Я сказала, что мне шестьдесят и мне можно. Мне было немного больше.
Аркадий Ильич закончил к четырём. Форму отнесли в цех, ладони он вытер о фартук, снял гвоздику, поправил лепестки пальцами и вернул на место. Он торопился сдать смену, потому что дома его ждала жена с давлением и внучка, которую надо было забирать из музыкальной.
Ничего дурного он не сделал. Он получил распоряжение и выполнил его хорошо, а работать плохо он не умел. Виньетка вышла у него ровная, и рамка стояла как влитая.
Книгу я потом купила, когда она вышла. Она у меня в подвале, на кухонной полке, и раздел консервов открывается сам, потому что корешок в этом месте разношен. Наверху разворота — пустая рамка с виньеткой по углам.
Внуки тех, кто эту книгу листал, теперь спрашивают у меня рецепт кожаного бульона и ставят под ним сердечки. Я им отвечаю. Я всем отвечаю. Кормить проще, чем объяснять, и за семьдесят лет тут ничего не переменилось.
Только рамка с тех пор так и стоит пустая.
Глава четвёртая
Чёрные маркеры
Ночная Москва от мокрого снега блестела, как кусок мыла в мыльнице, и ехали мы через неё молча. Лёня сидел впереди, прямой, как аршин, положив сухие узкие ладони на колени, и смотрел перед собой, ни на чём не задерживаясь, а на коленях у него лежал томик Сенеки в потёртой коже. Зачем он его взял, я спрашивать не стал. У нас у каждого есть вещь, которую берут с собой не для дела.
Мёрз он всегда, все восемьсот лет, с того дня, как пришёл к нам из европейского монастыря, продрогший до костей и с книгой под мышкой, и с тех пор я не видел его без чего-нибудь тёплого на плечах даже в июле. Воротник пальто он поднял ещё во дворе и не опускал всю дорогу.
Историческая встретила нас лавандой и синтетической свежестью вместо книжной пыли, а в фойе играло что-то тихое и обволакивающее, среднее между колыбельной и наркозом.
За стойкой сидела румяная девушка с бейджем «Модератор комфорта» и просияла нам навстречу, как встречают в четыре часа ночи любого живого человека, когда смена идёт до восьми, а идти ей ещё половину.
— Доброй ночи! Желаете в зону релакса? У нас открытый доступ к позитивным поэтическим сборникам девятнадцатого века.
— Мне нужен Брокгауз, — сказал Лёня, и голос у него был негромкий, от которого в Средние века послушники теряли сознание, не дослушав. — Восемьдесят второй полутом. И первое издание Большой Советской, том «Франция». В бумаге, в оригинале.
— О, винтажный хардкор! — Тут она совсем повеселела. — Иногда хочется пощекотать нервы эстетикой прошлого, я понимаю. Третий зал, вам всё доставят. И помните, если станет тревожно, на столе зелёная кнопка вызова психотерапевта.
Лёня посмотрел на неё, ничего не сказал и пошёл в зал, а я задержался и поблагодарил, и это её обрадовало отдельно, из чего я заключил, что ночами сюда действительно никто не ходит.
* * *
В третьем зале стояли дубовые столы, зелёные лампы, потолок уходил вверх, и пахло наконец бумагой, старой, умирающей, и запах этот ни с чем не спутаешь.
Тележка приехала через десять минут, бесшумная, и привезла два увесистых кирпича. Лёня провёл кончиками пальцев по корешку Брокгауза, бережно, как проводят по лицу, и сел, а я остался стоять у него за плечом.