
Тихон не потянулся к футляру. Руки в воронёных браслетах оставались опущенными.
— Этот слой сожжён серой, Нестеров, — глухо, с тяжёлой хрипотой сказал он. Единственный зрячий глаз бывшего генерала смотрел мимо манекенов, прямо в стекло инспекторской галереи. — Если загнать такую плотность в сырой растительный рукав, волокно не выдержит давления. Оно лопнет.
— Это забота садовницы, — отрезал Резнов и грубо пихнул футляр к рукам Тихона. — Бери инструмент, генерал. Или до конца дня будешь стоять на коленях в карцере на щебне.
Тихон медленно поднял скованные руки. Пальцы его, загрубевшие и иссечённые старыми шрамами, легли на холодную желтоватую кость. Он взял флейту не как святыню и не как оружие — как берут топор перед тяжёлой, грязной рубкой.
Затем он повернул голову к Алёне.
Его правый глаз впился в её лицо. Ни слова не сорвалось с его губ, но в опустившихся плечах, в том, как побелели костяшки его пальцев на костяных насечках, читался ясный, бескомпромиссный вопрос: что ты собираешься делать?
Она не могла дать им это оружие.
Если сегодня этот росток пробьёт дерюгу и перекусит трос, завтра Нестеров загонит их обоих в цех и заставит штамповать живые мины сотнями. А потом её отправят на утилизацию, потому что садовница, создавшая работающий боевой контур, опасна для собственного тыла.
Но открытый отказ означал расстрел на месте. Или карцер с соляным раствором, после которого отказывают почки.
«Значит, не отказ, — подумала Алёна, и внутри всё сжалось в холодную, расчётливую пружину. — Сбой. Несовместимость органики».
— Я готова, — произнесла она, глядя Резнову в переносицу.
Она шагнула к кованой ванне и погрузила забинтованные ладони во влажный, воняющий химикатами пепел. Холод был не просто ледяным — он жёг, как расплавленный свинец. Повязки мгновенно намокли, пропуская едкую жижу к незажившим ожогам. Боль ударила по зубам, но Алёна только крепче стиснула челюсти.
Она нащупала в толще грунта узловатый обрубок корня. Живой. Военные не поскупились — они вживили в пласт сильный, яростный отросток степной акации, накачанный стимуляторами. Корень рвался в рост, он требовал питания, готовый превратиться в любое чудовище, лишь бы выйти наружу.
— Начинайте, — бросил Нестеров.
Тихон поднёс флейту к губам.
Звука не было. По крайней мере, человеческое ухо не могло его поймать: ни свиста, ни мелодии. Но воздух над помостом мгновенно сгустился, превращаясь в липкий, серый студень. По жестяным бортам ванны поползла белая бахрома инея.
А в земле поднялась стена.
Тихон работал страшно. Без сомнений, без вчерашней растерянности. Через костяной ствол он ударил по могильному слою с той беспощадной командной точностью, с какой бросают дивизии в смертельный прорыв. Он сжал разрозненные голоса погибших в единый, тугой, монолитный таран. В этом таране не было слышно ни Златы, ни отдельных стонов — только тупая, сокрушительная кинетика сотни смертей, спрессованных в один вектор.
Поток ударил Алёне в ладони.
Её швырнуло бы назад, оторвав пальцы от грунта, если бы она попыталась сопротивляться в лоб. Но она не сопротивлялась.
Она приняла удар.
И вместо того чтобы строить из древесных волокон плотную, тугую жилу боевого бича — трубчатую, гибкую, насыщенную кремнием, — она открыла порам корня бешеный, неограниченный доступ влаги и распада.
Она сделала то, чего никогда не делает ни один разумный садовник: заставила растительную ткань делиться быстрее, чем успевали формироваться оболочки клеток.
«Жрите, — шептала она сквозь зубы, чувствуя, как собственная кровь стучит в висках набатом. — Пейте всё. Не держите форму. Расползайтесь».
Из чёрного месива ванны с влажным хрустом вырвалось чудовище.
Толстый, в два кулака толщиной, блестящий узловатый стебель рванул вверх, как брошенное копьё. Он был усажен длинными серыми шипами, покрыт бурыми каплями сочащейся сукровицы и выглядел невероятно, смертоносно мощным.
— Есть контакт! — заорал Резнов, вскидывая кулак. — В манекен! Бей трос!
Жгут взметнулся над помостом, хлестнул воздух и с глухим треском врубился прямо в грудь среднего дерюжного чучела.
Ткань лопнула. Конский волос брызнул во все стороны.
Но дальше произошло то, чего офицеры не ожидали.
Вместо того чтобы пробить манекен насквозь и сомкнуться на стальном тросе, стебель… вспучился.
Его стенки не имели внутренней прочности — внутри это была не древесина, а рыхлая, водянистая пена, наспех накачанная могильным газом. Встретив малейшее сопротивление жестяных пуговиц и плотной парусины, грозная «плеть» с мокрым, чавкающим звуком лопнула изнутри.
Во все стороны полетели хлопья серых, гнилых ошмётков, похожих на прелую мокрую губку. Они не ранили, не резали — они просто шлёпались на настил и тут же, при первом же контакте с холодным сквозняком, осыпались серой, совершенно бесплодной трухой. Сгнившая за секунду пенька. Мёртвая каша.
Трос даже не шелохнулся.
— Что за чертовщина?! — взревел Резнов, отступая на шаг и вытирая рукавом забрызганный серым гноем мундир. — Дави её, Веркина! Заставь держать плотность!
Алёна рухнула грудью на край ванны. Воздух вышел из лёгких с хриплым свистом. В груди полыхнуло огнём: пепельный ожог не прощал такой скорости отдачи. Из носа закапала сукровица.
Она не могла повторить. Органический носитель погиб, ванна была пуста.
И Резнов это понял.
Его багровое лицо перекосило от бешенства. Он шагнул к Алёне, занося кавалерийский стек для удара по лицу:
— Дрянь саботажная… Ты нарочно сгноила корень!
Алёна даже не успела поднять руку, чтобы закрыться.
Стек рассёк воздух — но до её кожи не долетел.
Между медным наконечником и лицом Алёны со звоном встало железо.
Тихон не сделал шага вперёд — кандалы не позволяли. Он просто выбросил вверх скованные руки, приняв удар стека на воронёную сталь наручей. Медь со скрежетом соскользнула по металлу, оставив на сукне шинели генерала глубокую белую борозду.
— Назад, Резнов, — пророкотал Тихон.
Голос его не был громким, но в нём прорезалась та страшная, непоколебимая тяжесть армейского командующего, от которой на передовой цепенели штабные полковники. Его единственный видящий глаз горел сухо и жестоко.
— Ты смеешь мне указывать, каторжник?! — взвизгнул капитан, перехватывая стек рукоятью вперёд.
— Дно лопнуло с моей стороны, — отрезал Тихон, даже не моргнув. Слова падали тяжело, как чугунные ядра в грязь. — Флейта дала обратную гармонику. Серный реактив сбил настройку кости. Она не виновата: я дал избыточное давление и сжёг растительную основу раньше, чем сформировался канал.
Он лгал.
Алёна видела это по тому, как мелко подрагивали пальцы некроманта на костяных насечках. Он прекрасно знал, что она сделала. Он видел, как она намеренно растворила волокна в губку. И он взял этот сбой на себя — потому что по закону полигона за поломку инструмента некроманта ждал карцер, а садовницу за умышленный саботаж ждал расстрельный ров.
В оранжерее повисла давящая, свистящая тишина. Было слышно только, как Алёна надсадно кашляет, утирая кровь с подбородка тыльной стороной забинтованной ладони.
Сверху раздались сухие, мерные аплодисменты.
Гавриил Нестеров хлопал в ладоши медленно, без тени улыбки. Затем он спрятал руки в карманы мундира и подошёл к самому краю смотрового балкона.
— Как трогательно, — произнёс инспектор через раструб. Звук его голоса был чистым, холодным и абсолютно трезвым. — Два государственных преступника, ещё вчера ненавидевших друг друга сквозь толщу земли, сегодня проявляют поразительное командное единодушие.
Он посмотрел вниз — сначала на Тихона, потом на скорчившуюся Алёну.
— Вы недооцениваете Особое ведомство, генерал. Флейта не даёт обратной гармоники на таких частотах. Но ваша готовность прикрыть садовницу собственным телом… весьма примечательна. Вы начинаете действовать как единый механизм. К сожалению для вас — в сторону сопротивления.
Нестеров сделал короткую пометку в блокноте и захлопнул его.
— Капитан Резнов.
— Слушаю, господин инспектор! — капитан вытянулся в струнку, тяжело дыша.
— Флейту изъять. Запереть в полковом сейфе под ваш личный ключ. Серов лишается права на использование усилителей до особого распоряжения. Ножные кандалы не снимать даже на ночь. Пайку урезать наполовину обоим. Садовницу — на промывание в лазарет. Завтра повторим опыт, но уже без химических ванн. Мы возьмём живую ткань.
Нестеров развернулся и ушёл вглубь галереи, не оглядываясь.
Резнов с яростным оскалом вырвал костяную дудочку из пальцев Тихона, едва не сломав тому суставы:
— В карцер его! Шагом марш, падаль!
Два караульных с силой толкнули генерала в спину прикладами. Тихон пошатнулся, железные цепи на его лодыжках лязгнули, но он удержал равновесие.
Проходя мимо помоста, он на долю секунды задержал свой единственный зрячий глаз на Алёне.
В его взгляде не было упрёка за сорванный опыт или за отобранную флейту. Было лишь сухое, суровое предупреждение: они поняли, что мы спелись. Дальше будет только жестче.
Его поволокли по коридору, и лязг пудового железа ещё долго отдавался в каменных сводах.
В лазарете пахло уксусом, камфарой и тем въедливым, сладковатым духом застарелого гноя, который не выветривался из полевых госпиталей годами.
Алёна сидела на деревянной табуретке возле железного умывальника, согнувшись пополам. Рядом на треноге шипел медный ингалятор: из его загнутой трубки струился плотный, едкий пар содового раствора. Она дышала через силу, прижимая ко рту полотняную салфетку. Каждый вдох отдавался в лёгких сотней острых заноз, перед глазами всё ещё плавали мутные серые пятна.
Тяжёлая холщовая занавеска скрипнула на кольцах.
В отсек вошла старшая лекарка крепости — Ефросинья Князева.
Ей было за шестьдесят; сухое, жилистое тело обтягивал застиранный белый халат с закатанными по локоть рукавами. Седые волосы были туго уложены под полотняный чепец, а на переносье сидели круглые очки в простой проволочной оправе. Лицо лекарки казалось вырезанным из сухой репы: глубокие морщины, поджатые губы и холодные, выцветшие глаза человека, повидавшего слишком много оторванных конечностей, чтобы испытывать к кому-то лишнюю жалость.
Она подошла молча, держа в руках деревянную трубку армейского стетоскопа и стеклянную склянку с мутной бурой настойкой.
— Рубаху спусти с правого плеча, — велела лекарка. Голос у неё был скрипучий, трескучий, как сухой валежник под сапогом.
Алёна послушно стянула ворот серой куртки.
Холодный полированный раструб стетоскопа прижался к её голой коже под ключицей.
— Дыши, — приказала Ефросинья. — Глубже. Ртом.
Алёна сделала вдох. Внутри что-то тонко, свистяще звякнуло, горло перехватило судорогой, и она зашлась надсадным, лающим кашлем. На салфетку выплеснулся тёмный, почти чёрный сгусток мокроты, пахнущий жжёной медью.
Ефросинья не отняла трубки. Она переставила её ниже, к самому средостению, потом на спину, между лопатками.
И вдруг замерла.
Алёна почувствовала, как окаменели пальцы старой лекарки, прижимавшие дерево к её ребрам. Дыхание Ефросиньи за спиной стало неестественно тихим.
— Откуда этот привкус? — негромко спросила старуха. В её голосе впервые пропала казённая госпитальная сухость — вместо неё проступило что-то тёмное, приглушённое и до жути напряжённое. — Чем пахнет на выдохе?
— Пеплом, — прохрипела Алёна, вытирая губы. Голос почти пропал, связки не слушались. — Грунт из четвёртой оранжереи… там остаток Верны…
— Не ври мне, девка, — лекарка резко обошла табурет и встала прямо перед ней, заглядывая в глаза поверх очков. Рука старухи, сухая и узловатая, как корень яблони, железной хваткой вцепилась в подбородок Алёны, заставляя запрокинуть голову. — Я тридцать лет в полевой медицине. Пепельный ожог от обычного некроманта пахнет тухлятиной и болотной тиной. У тебя из бронхов тянет озоном и жжёным кремнем. Белым порохом.
Алёна замерла, боясь шевельнуться.
— Я слышала этот свист в лёгких только один раз в жизни, — прошептала Ефросинья, и её бледные губы мелко дрогнули. — Одиннадцать лет назад. В полевых палатках санитарного поезда под Верненским хребтом. Туда привозили тех, кто стоял в оцеплении возле испытательной шахты. Они выхаркивали лёгкие точно такими же кусками. До единого. Через трое суток после того, как в небе вспыхнула белая полоса.
Сердце Алёны пропустило удар.
Санитарный поезд. Оцепление вокруг шахты.
— Вы… вы были там? — выдавила она одними губами.
Ефросинья не ответила. Она медленно разжала пальцы, отпуская её подбородок, и отступила на полшага назад. Взгляд лекарки скользнул к тяжёлой холщовой занавеске, за которой в коридоре дежурил часовой комендатуры.
Старуха быстро, воровским движением сунула руку в карман своего передника, достала маленький жестяной пузырёк без аптечной наклейки и сунула его Алёне прямо в ладонь, сжав её пальцы в кулак.
— Пей по три капли на ночь с тёплой водой, — еле слышно, на самом пределе слуха прошептала Ефросинья, наклонившись к её уху. — Это очищенная щёлочь с живицей. Она свяжет осадок в бронхах. И молчи. Если Нестеров поймёт, что твои лёгкие помнят ту вспышку… живой тебя отсюда не выпустят даже в общую яму.
Занавеска шевельнулась.
В лазаретный отсек заглянул караульный с карабином наперевес:
— Госпожа лекарка, заканчивайте. Капитан Резнов приказал вернуть каторжанку в третий изолятор.
Ефросинья мгновенно выпрямилась, её лицо снова стало непроницаемой маской из сухой морщинистой кожи.
— Забирайте, — сухо бросила она солдату, беря со столика полотенце. — Пациентка пригодна к дальнейшим испытаниям. Пока ещё дышит.
Алёна спрятала жестяной пузырёк в рукав санитарной куртки и поднялась на ноги. Колени подгибались, но в голове горела одна-единственная, ослепительно ясная мысль:
Лекарка знала правду о Верне.
И в этой крепости они с Тихоном были не первыми, чьими телами пытались запустить чудовище.
Глава 5
Тихон
Темнота в карцере не была пустой. Она пахла мокрой солью, въевшейся в швы булыжника, мышиным помётом и тем тяжёлым, жестяным холодом, от которого к утру немели даже зубы.
Тихон сидел на каменном выступе, уперев локти в колени и свесив скованные руки между бедер. Ножные кандалы за ночь остыли так, что железо жгло щиколотки сквозь истёртое сукно. Пять коротких звеньев. Если дёрнуть ногой во сне, цепь звенела о гранит, и часовой за дверью немедленно бил прикладом в смотровой глазок, напоминая о бодрствовании.
Но спать он всё равно не мог.
Без костяной флейты мёртвые перестали выстраиваться в колонны. Они не ждали приказа за чертой круга — они текли сквозь стены капонира рыхлой, неуправляемой жижей. Шёпот сотен людей, замурованных в фундаменте крепости «Грань» за полвека осад и тифозных зим, стоял в ушах монотонным, сверлящим зудом. Он походил на шорох сухого зерна, ссыпаемого в глубокий жестяной ларь: без пауз, без ритма, без жалости.
Тихон потёр виски основаниями ладоней, задев щеку цепью.
Левый глаз молчал. В нём не было даже боли — только глухая, мёртвая белизна, в которой плавали мутные серые хлопья, похожие на овечью шерсть. Правый ещё цеплялся за мир, но поле сузилось: края затянуло рваной копотью, а слабый жёлтый огонь масляного ночника в коридоре двоился, расплываясь в сальное, дрожащее пятно.
В замке повернулся трёхгранный ключ.
Дверь распахнулась с коротким металлическим визгом. На пороге стоял сержант комендантской роты с двумя караульными. Ружья держали у бедра, штыки смотрели в грудь.
— На выход, Серов. Медицинский осмотр шестого сектора. Руки перед собой, шаг половинный.
Тихон тяжело поднялся. Ноги после ночи на голом камне слушались скверно, колени хрустнули. Он шагнул в коридор, волоча пудовую цепь по каменным плитам. Металл скрёб по граниту с мерным, тошнотворным лязгом, отмеряя каждые пол-аршина пути.
В лазаретном крыле пахло иначе, чем в капонирах.
Здесь кислый дух сырости перебивали пары хлорной извести, горький настой белены и тяжёлый, сладковатый запах гниющей сукровицы. Из палат доносился приглушённый бред тифозных новобранцев и сиплый, надсадный кашель. Крепость перемалывала гарнизон ещё до первого выстрела с сопредельной стороны.
Его ввели во второй процедурный отсек.
Охрана осталась у порога, перегородив коридор. Унтер-офицер прислонился к косяку, демонстративно положив ладонь на деревянную кобуру револьвера.
За длинным дощатым столом, заставленным аптечными весами и стеклянными банками с притёртыми пробками, сидела Ефросинья Князева. Старуха не подняла головы при его появлении. Её сухие, жилистые пальцы в жёлтых пятнах йода методично скручивали полосы серого полотна в тугие бинты. На плечи лекарки был накинут толстый вязаный платок, поверх которого белел застиранный холщовый передник.
А в углу, за тонкой марлевой ширмой, кто-то дышал.
Тихон замер.
Звук был коротким, прерывистым, похожим на треск сухих веток под снегом. Каждый вдох давался человеку за тканью с видимым трудом, застревая в гортани влажным, хрипящим свистом.
Алёна.
Сквозь мутную пелену правого глаза он различил её силуэт на топчане: опущенные плечи, серая больничная куртка, тёмная прядь волос, прилипшая к влажному виску. Рядом на табурете стояла глиняная плошка с остывшим содовым взваром. Взвар почти не тронули: на поверхности застыла тонкая сероватая пленка.
— Садись к барьеру, каторжник, — скрипуче велела Ефросинья, указав подбородком на табурет у стены. — Показывай запястья.
Тихон подошёл к столу, ступая осторожно, чтобы не греметь железом. Опустился на табурет, положил скованные руки на гладко выскобленные доски.
Кожа под воронёными браслетами после вчерашнего удара резновского стека посинела и воспалилась, сукровица запеклась тёмной коркой вперемешку с ржавчиной.
Ефросинья достала из жестяной коробки две продолговатые стеклянные ампулы из тёмного аптекарского стекла. Внутри переливалась густая, маслянистая жидкость цвета пережжённого сахара.
Армейский стабилизатор нервного ствола. Спецпаёк для удержания реанимированных офицеров в границах рассудка. Без этих двух склянок в сутки мозг некроманта, прошедшего через клиническую смерть и принудительный запуск сердца, начинал плавиться от собственной статики: начинались судороги, отнимались пальцы, а сознание захлёстывало волной некротического бреда.
— Нестеров урезал тебе довольствие на треть, — сухо проговорила лекарка, беря стальной шприц с длинной толстой иглой. — Но инспектор приказал держать тебя на ногах до завтрашнего утра. Закатывай рукав.
Она поднесла иглу к первой ампуле, надпиливая стеклянное горлышко узкой пилкой.
Тихон не пошевелился. Он перевёл взгляд на марлевую занавеску, за которой снова послышался глухой, раздирающий кашель. Алёна судорожно сжалась, прижимая ладонь к ребрам; марля дрогнула от её движения.
— Что с её лёгкими? — негромко спросил он.
Голос у него после холодной ночи звучал низко, с дребезжащим, перебитым рокотом.
Ефросинья даже бровью не повела. Остриё иглы со скрипом вошло в горлышко ампулы.
— Не твоя печаль, Серов. Тебя привели за твоей дозой, вот и получай.
— Она не дотянет до завтрашнего пуска, — произнёс Тихон. Слова падали раздельно, тяжело, как свинцовые пломбы. — У неё бронхи забиты пепельной гарью. Твой содовый пар только размягчает струп, но не выводит осадок. Нужна глубокая промывка щёлочью и живичная вытяжка в масло. Почему не промываешь?
Старуха замерла со шприцем в руке. Сквозь круглые проволочные очки её выцветшие глаза впились в его лицо — остро, подозрительно, без малейшей тени почтения к бывшему чину.
— Потому что господин инспектор запретил полную дегазацию, — еле слышно, сквозь зубы процедила она, косясь на затылок караульного в дверях. — Официальный диагноз — лёгкая простуда от сквозняка в оранжерее. В журнал учёта вносить поражение третьей степени запрещено личным приказом Нестерова. Ей положен покой и тёплая вода. На остальное у лазарета нет утверждённых бланков.
— Бланков нет, — повторил Тихон. Это был не вопрос.
Он медленно сдвинул скованные руки по столу, накрыв тяжёлой ладонью вторую, ещё не вскрытую ампулу со стабилизатором. Тёмное стекло холодно упёрлось в загрубевшую кожу.
— Убери культяпку, — огрызнулась лекарка. — Без полной дозы тебя к полудню начнёт выкручивать так, что собственную челюсть сломаешь.
— Забери её, — сказал Тихон.
Ефросинья дёрнулась, едва не погнув иглу о край металлического лотка:
— Что?
— Забери обе ампулы, — Тихон толкнул склянку к её локтю. Пальцы его были абсолютно спокойны, хотя в затылке уже начинала пульсировать знакомая, злая судорога. — Очищенный алкалоид на масляной основе. Высшая войсковая очистка. Если перегнать его со спиртом и добавить хвойный бальзам, получится состав для прямого связывания некротического пепла в слизистой. Ты знаешь этот рецепт, Князева. Ты держала санитарные склады под Романовкой.
Старая лекарка побелела. Морщины вокруг её рта углубились, превратив лицо в застывшую глиняную маску.
— Ты с ума сошёл, генерал, — прошептала она, и в её голосе впервые прорезался неподдельный ужас. — Если ты пропустишь инъекцию, некротическое поле снесёт тебе кору. У тебя в черепе начнётся такой концерт, что ты на стену полезешь.
— Я держал оборону Перевала трое суток без уколов, — ровно ответил он. — Переживу. Приготовь эмульсию и введи ей через катетер. Прямо сейчас.
— С какой стати мне рисковать головой ради твоей каторжанки? — окрысилась старуха, но руки её, привычные к подпольной госпитальной торговле, уже рефлекторно накрыли тёмные ампулы чистой салфеткой, пряча их от взора часового. — Мне до пенсии два года осталось. Меня за эти склянки под трибунал подведут быстрее, чем Нестеров допьёт утренний кофе.
— Не подведут, — Тихон чуть подался вперёд, и короткая цепь на его руках глухо звякнула. — Потому что я дам тебе тишину.
Ефросинья замерла.
Она поняла.
Под лазаретом номер два проходил старый дренажный коллектор, куда во время прошлой кампании сбрасывали ампутированные конечности и трупы тифозных арестантов. Земля под госпиталем никогда не спала. Каждый вечер, как только гасли лампы, мёртвый остаток поднимался сквозь половицы. Раненые солдаты в палатах метались в горячке, срывали повязки, кричали от кошмаров, а сама лекарка годами не спала больше трёх часов подряд, глуша непрекращающийся могильный гул спиртовыми каплями.
— Ты не сможешь держать подвал без инструмента, — хрипло сказала она, глядя на его скованные руки. — Тебе флейту не вернут.
— Я возьму поле на себя, — Тихон опустил веки.
Он не стал объяснять, как именно он это сделает. Он просто распахнул внутреннюю заслонку, которую держал закрытой со вчерашнего вечера.
Воздух в процедурном отсеке не похолодел — он загустел, словно в комнату налили мутной, ледяной речной воды.
Шёпот мёртвых, доносившийся из щелей между каменными плитами пола, вдруг оборвался. Стоны раненых в соседней палате стали глуше, тише, словно чья-то тяжёлая, шершавая ладонь накрыла горячечные рты. Тени под топчанами перестали дрожать.
В отсеке воцарилась тишина.
Настоящая, плотная, чистая тишина, какой в этих подвалах не слышали добрый десяток лет.
Платой за неё стал сам Тихон.
В правый глаз словно плеснули горящей смолы. Висок прострелило острой, пульсирующей болью; перед единственным зрячим зрачком поплыли чёрные хлопья, пожирая остатки света. Он почувствовал, как по задней стенке глотки потекла солоноватая струйка крови из лопнувшего сосуда. Вся грязь, весь могильный бред лазаретного подвала хлынули прямо в его мозг, вгрызаясь в нервные узлы.
Он сидел прямо, не шевелясь, вцепившись пальцами в край стола так, что на старом дереве выступили вмятины. Лицо его оставалось неподвижной маской, но на шее вздулись толстые, чернильные жгуты вен.
Ефросинья смотрела на него снизу вверх, и её старческие губы мелко, беззвучно шевелились. В её глазах сквозь призму очков читался не просто страх — благоговейный ужас перед силой, способной добровольно втянуть в себя чужой ад.
— Ты сумасшедший… — выдохнула она.
Быстрым, хищным движением старуха сгребла обе ампулы в глубокий карман передника. Взамен она достала из-под стола глиняную склянку с тёмной смолистой мазью и тонкую стеклянную трубку.
— Сиди смирно, — бросила она караульному у дверей, который сонно переступил с ноги на ногу, не заметив ничего, кроме навалившейся на палату внезапной сонливости. — Я поставлю садовнице капельницу.
Лекарка скользнула за марлевую ширму.
Тихон остался один на один со столом.
Он слышал каждый звук за полотном. Шорох поднимаемого одеяла. Тихое, судорожное дыхание Алёны.
— Лежи, дура, — сердито проворчала Ефросинья за ширмой. — Не дергайся. Сейчас будет жечь, потом отпустит. Вдохни глубоко, когда скажу…