
Он повернулся и медленно пошёл к двери. Дверь закрылась. Шаги затихли.
Морана осталась одна.
---
Она не знала, сколько проспала. Когда она открыла глаза, света было больше — узкая щель в стене пропускала бледный утренний свет. Серый. Нерадостный. Но это был свет. Третий день.
Она сидела на лежанке, чувствуя, как холодный камень впитывает тепло её тела. Как будто сам подвал хотел забрать её последнее тепло. Где-то вверху слышались голоса — приглушённые, тревожные. Готовились к чему-то. К ней.
Дверь открылась. Вошёл священник. Его лицо было ещё бледнее, чем вчера, а под глазами залегли тени. Глубокие. Почти чёрные.
— Сегодня суд, — сказал он, и голос его звучал пусто. Как колокол без языка. — Я сделал всё, что мог. Остальное — не в моей власти.
Она подняла голову.
— Что будет со мной?
— Если ты не отречёшься от него — тебя осудят как ведьму. Сожгут на площади.
Она сжала пальцы в кулак. Ногти упёрлись в старые ранки.
— А если я отрекусь?
— Тогда ты будешь свободна. Но я должен быть уверен, что он ушёл.
Она опустила глаза. Она знала, что не может отречься от него. Но она также знала, что должна выжить. Должна была. Потому что он просил её об этом.
Она вспомнила его слова во сне: «Ты должна выжить. Даже если ты будешь ненавидеть меня. Даже если ты будешь думать, что я предал тебя».
— Я скажу то, что нужно, — сказала она тихо.
Священник посмотрел на неё с сомнением. С недоверием. Но и с надеждой.
---
Через час её вывели из подвала на площадь. Свет ударил в глаза — она зажмурилась, прикрывая лицо рукой. Три дня в полутьме, и теперь солнце казалось врагом. Народ стоял молча, глядя на неё с тревогой и любопытством. Сотни глаз. Сотни лиц. И ни одного доброго. Они пришли смотреть, как будут судить ведьму. Они уже всё решили. В центре возвышался деревянный помост. На нём — стол, книга, крест. И трое судей в чёрных рясах.
Её подвели к краю помоста. Пальцы сами собой вцепились в грубую ткань платья. Она думала о том, что должна сказать. О том, что он просил её выжить. Но слова отречения застревали в горле, как кость. Как можно отречься от того, кто стал частью тебя? Как можно сказать «я не хочу его» — когда каждую ночь она ждала его голоса?
Толпа загудела. Кто-то выкрикнул: «Ведьма!» И этот крик подхватили ещё несколько голосов. Её сердце колотилось так, что она едва слышала судью.
Судья поднял книгу и спросил громко:
— Ты признаёшь, что связана с падшим духом?
Морана подняла голову и посмотрела на небо. Оно было серым, холодным. Бескрайним. Равнодушным. Где-то там, в вышине, она чувствовала его присутствие. Он ждал. Он знал. Он тоже боялся.
А потом она опустила взгляд — и увидела его.
Рафаэль стоял позади священника. Там, где только что никого не было. Высокий, с серебряными крыльями, которые никто, кроме неё, не видел. Свет от них был холодным, как в том подвале, но теперь он не обжигал — он наблюдал. Его лицо было спокойным, почти доброжелательным. И он смотрел прямо на неё.
«Давай, — прошептал он одними губами. — Сделай это. Освободи себя. Освободи его».
Никто, кроме неё, не слышал. Никто не видел, как его крылья едва заметно дрогнули. Священник стоял спиной к нему и не подозревал, что ангел здесь — в двух шагах от него.
Она вспомнила его голос в темноте подвала:
«Ты должна выжить. Даже если ты будешь ненавидеть меня. Даже если ты будешь думать, что я предал тебя».
Она сделала глубокий вдох. Воздух был холодным, но она заставила себя дышать.
— Я признаю, что видела его во сне, — сказала она, и голос её дрогнул. — Но я не звала его. И я не хочу, чтобы он был рядом. Я отрекаюсь от него.
Слова упали в толпу, как камни в воду. Круги пошли — широкие, долгие. Шёпот. Вздохи. Чей-то приглушённый вскрик.
Вокруг неё пронёсся шёпот. Священник вышел вперёд и посмотрел на неё долгим, пристальным взглядом.
— Ты говоришь это, потому что боишься смерти? — спросил он. — Или потому что действительно хочешь избавиться от него?
Морана встретила его взгляд. Она знала, что он проверяет её. Знала — и всё равно не отвела глаз.
— Я говорю это, потому что я хочу жить, — сказала она твёрдо. Голос не дрогнул. Ни на слоге. — Я не хочу быть его дверью в этот мир.
Священник подошёл ближе и взял её за руку. Его пальцы были холодными. Как у мертвеца.
— Тогда я проверю тебя, — сказал он. — Если он действительно ушёл — ты не почувствуешь боли. Если он всё ещё внутри тебя — ты закричишь. И тогда я не смогу тебя спасти.
Он поднял крест и прикоснулся им к её ладони. Металл был ледяным — но это был не его холод. Это был холод испытания.
Морана почувствовала, как холод пронзил её руку, но боли не было. Тьма внутри неё затаилась. Сжалась. Ушла вглубь. Она стояла неподвижно, глядя на священника. Ни крика. Ни стона. Ни единой слезинки.
Он ждал. Толпа замерла. Даже ветер стих.
Прошло несколько мгновений. Она не кричала. Она не отдёрнула руку. Только пальцы чуть дрогнули — но этого никто не заметил.
Священник опустил крест. Его лицо было бледным, но в глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. На признание. На прощение.
— Он ушёл, — сказал он тихо, поворачиваясь к судье. — Она чиста.
Судья кивнул. Медленно. Торжественно.
— Тогда ты свободна. Но если он вернётся — ты будешь сожжена.
Её отвели с помоста. Она шла, чувствуя, как дрожат ноги, как сердце колотится в груди. Каждый шаг давался с трудом. Она не оборачивалась. Она знала, что если посмотрит назад — увидит его тень. А если увидит — не сможет уйти.
Но она всё же посмотрела. Всего на секунду. Через плечо. Рафаэль всё ещё стоял позади священника. Он смотрел на неё, и на его лице была улыбка — мягкая, почти отеческая. Он кивнул. Медленно. Одобрительно.
«Ты молодец, — прозвучало у неё в голове. Его голос не был похож на голос Элиана — он был светлее, чище, и от этого ещё страшнее. — Ты сделала всё, чтобы избавиться от него. А теперь — мы поможем тебе. Осталось совсем немного. Он больше не будет тебя беспокоить».
И в этот момент она поняла: она совершила ошибку.
Не маленькую. Не поправимую. Огромную. Непоправимую. Она посмотрела на священника, который всё ещё держал крест, на судью, который закрывал книгу, на толпу, которая начинала расходиться. Они все думали, что она отреклась от демона. Но она отреклась не от демона. Она отреклась от того, кто просил её выжить. А теперь тот, кто называл себя его братом, стоял и улыбался ей, как лучшей ученице.
Холод, который она чувствовала в ладони от креста, теперь разливался по всему телу. Не его холод. Её собственный.
Она вышла за ворота церкви и остановилась. Ветер коснулся её лица. Первый свободный ветер за три дня. Она была свободна. Формально. На бумаге. Для них.
Но в груди пульсировала тишина. Не пустота — тишина. Он был там. Где-то глубоко.
— Ты здесь? — прошептала она.
Ответа не было.
«Что я наделала?» — подумала она, и от этой мысли её затошнило.
Она сжала руки в кулак и пошла вперёд. Ноги сами несли её — прочь от церкви, прочь от площади, прочь от Рафаэля, прочь от всего.
«Ты выжила», — услышала она его голос, далёкий, но тёплый. Усталый. Но живой.
«Но какой ценой? — хотелось крикнуть ей. — Какой ценой, Элиан? Ты же говорил мне, что в стенах этой церкви я всё вспомню. Что это место поможет мне. Но я вспомнила лишь маленькую часть — реку, смех, твоё лицо. И что теперь? Теперь тебя почти нет. Я почти тебя не чувствую. Ты исчезаешь — а этот ангел улыбается так, будто я сделала всё правильно. Что я наделала?»
Она прижала ладонь к груди. Тьма внутри ещё была — но слабая, приглушённая, как уголёк, который залили водой. Она ещё тлела, но уже не грела. И от этого было страшнее, чем от полной пустоты.
Она не знала, когда увидит его снова. Но она знала одно: она не предала его. Она сделала то, что он просил. Она выжила.
И теперь она должна была исправить то, что только что совершила.
Глава 7
Она вышла за ворота церкви и остановилась.
Сердце колотилось. Ноги дрожали. В груди пульсировало странное чувство — она была свободна, но вокруг неё царила тишина. Не та тишина, что бывает после бури — а та, что наступает, когда теряешь что-то важное и ещё не знаешь, что именно.
Она перевела дыхание и посмотрела на небо. Серое, низкое. Такое же, как в её снах. Только теперь оно не обещало ничего. В городе было сыро и тихо.
Она знала одно: она хотела домой. К матери. К Лив. К тем, кто ждал её. К тем, ради кого она произнесла эти слова на площади.
Она пошла по знакомым улицам, чувствуя, как каждый шаг отдаётся в груди. Гулко. Тяжело. Как будто она шла не по мостовой, а по собственному сердцу. Люди провожали её взглядами, но никто не заговаривал. Она была свободна, но чувствовала себя чужой. Чужой среди тех, кто ещё вчера кричал «Ведьма!» и готов был смотреть, как она горит.
Когда она отошла от церкви на достаточное расстояние, она остановилась, закрыла глаза и прошептала:
— Элиан... Я не предала тебя. Я сделала то, что ты просил. Но я почти тебя не чувствую. Ты ещё здесь?
Тишина.
— Ответь мне. Пожалуйста.
Ничего.
Она открыла глаза. В груди похолодело. Не от ветра — от того, что внутри неё больше ничего не отзывалось. Она не чувствовала его. Не слышала его. Только своё дыхание и ветер, который трепал её волосы. Ветер, который ничего не знал и ничего не обещал.
Она отреклась от него. Она произнесла эти слова на суде, перед всеми. Перед священником. Перед судьёй. Перед Рафаэлем, который улыбался ей, как лучшей ученице. И теперь его не было.
Она сглотнула комок, который стоял в горле с самой площади, и пошла дальше, чувствуя, как внутри разливается пустота. Не та пустота, что оставляет место для нового — а та, что забирает всё.
---
Дом встретил её тишиной. Но это была другая тишина — живая, тёплая, пахнущая травами и дымом. Лив сидела на лавке у окна и, увидев её, вскочила. Так резко, что опрокинула корзину с шерстью.
— Морана…
Она шагнула к ней и обняла так крепко, что Морана почувствовала, как дрожит сестра. Мелкой, частой дрожью — как замёрзший воробей.
— Я думала, они убьют тебя, — прошептала Лив. Голос её сорвался на последнем слове.
— Я здесь, — ответила Морана. — Я вернулась.
Из комнаты вышла мать. Она была бледной и выглядела старше, чем несколько дней назад. Болезнь не уходила — она просто ждала, когда можно будет снова напомнить о себе. Но когда она увидела Морану, она улыбнулась. Улыбка была слабой, но настоящей.
— Дочка…
Морана шагнула к ней и обняла. Осторожно, боясь сделать больно. Тело матери было хрупким, почти невесомым — как будто болезнь уже забрала большую часть её, оставив только оболочку.
— Я дома, — сказала она. — Всё позади.
Она чувствовала тепло рук матери, слышала её дыхание. Неровное, с присвистом. Каждый вдох давался ей с трудом. Но в груди пульсировала пустота — там, где раньше был его голос. Там, где он жил эти три дня в подвале. Там, где он обещал рассказать ей всё.
Она не знала, вернётся ли он. Не знала, захочет ли он возвращаться к той, кто отреклась от него перед целым городом.
---
Дни тянулись медленно. Как вода, которая капает с крыши после дождя — капля за каплей, и каждая следующая падает через вечность.
Морана пыталась жить как раньше. Она вставала, помогала матери по дому, сидела с Лив у очага, даже выходила на улицу — но всё было не так. Город казался чужим, как будто она смотрела на него сквозь мутное стекло. Люди смотрели на неё с опаской, отводили глаза, перешёптывались за спиной. А в груди пульсировала тишина. Плоская. Безжизненная. Как затянувшаяся рана, которая уже не болит, но и не заживает.
Она больше не рисовала.
Первые два дня она даже не прикасалась к углю. Она смотрела на чистый лист пергамента, но рука не поднималась. Как будто между ней и бумагой выросла невидимая стена. Она боялась, что если начнёт рисовать — ничего не выйдет. Что линии будут пустыми. Что он ушёл навсегда.
Лив заметила это.
— Ты перестала рисовать, — сказала она однажды вечером, когда они сидели вдвоём. В очаге догорал огонь, и тени плясали на стенах — но теперь они были просто тенями.
Морана не ответила.
— Ты скучаешь по нему?
Морана подняла голову. Вопрос ударил точнее, чем она ожидала.
— По кому?
— По тому, кого ты видела во сне. Ты шепчешь его имя. Я слышала. Ночью. Ты звала его — и просыпалась от собственного голоса.
Морана сжала пальцы в кулак. Старые ранки от ногтей ещё не зажили — она почувствовала, как одна из них открылась.
— Я не знаю, скучаю ли я. Я просто... не могу дышать, когда его нет. Это другое.
Лив долго молчала, глядя на неё. Потом тихо сказала:
— Ты боишься, что он не вернётся.
— Я боюсь, что он вернётся — и увидит, что я отреклась от него перед всем городом.
Лив накрыла её руку своей. Ладонь была тёплой и немного влажной — она только что мыла посуду.
— Ты отреклась, чтобы выжить. Он знает это. Он же просил тебя.
Морана подняла глаза. В них стояли слёзы — не горя, а какой-то странной, обречённой благодарности.
— Откуда ты знаешь, о чём он просил?
— Потому что если бы он хотел, чтобы ты умерла — ты бы не стояла здесь сейчас.
---
На третью ночь она проснулась от странного ощущения. Не от звука — от его отсутствия. Весь дом замер, даже ветер за окном стих.
Она открыла глаза. В мансарде было темно, но ей казалось, что кто-то стоит у её кровати. Она не видела его, но чувствовала знакомый холод. Тот самый. Его холод. Слабый, почти неощутимый — но он был.
— Ты здесь? — прошептала она.
Тишина.
Она села на постели, вглядываясь в темноту. Никого. Только старые тени в углах, только половицы, которые не скрипели.
Она уже хотела снова лечь, когда заметила на столе что-то. Она подошла ближе и увидела — на чистом листе пергамента проступала тонкая, почти невидимая линия. Не нарисованная — проступившая. Как будто уголь сам оставил след.
Она не рисовала её. Но она была здесь.
Уголь, лежащий рядом, был сдвинут. Совсем чуть-чуть — но она помнила, как оставила его.
Морана провела пальцем по линии — она была тёплой. Не нагретой — именно тёплой. Живой.
— Ты вернулся, — прошептала она. И в этот раз это был не вопрос. Она не знала, слышит ли он её. Но линия на пергаменте была доказательством. Достаточным. Единственным.
Ответа не было. Но теперь ей и не нужны были слова.
---
На следующее утро она подошла к столу и взяла уголь.
Она не знала, что нарисует. Она просто позволила руке вести себя. Как раньше. Как в те ночи, когда он ещё говорил с ней.
На бумаге проступил силуэт. Знакомый. Чёрный. С крыльями. Крылья были не такими, как прежде — линии слабее, тени бледнее. Но они были.
Она смотрела на рисунок, и в груди разливалось странное тепло. Не его тепло — её собственное. Но оно было связано с ним.
— Я знаю, что ты здесь, — сказала она в пустоту. — Ты не ушёл.
И хотя ответа не было, она чувствовала — он рядом. Как эхо. Как тень. Как обещание, которое ещё не исполнилось.
---
Она снова начала рисовать.
Не сразу. Сначала она просто смотрела на уголь, который лежал на столе, и ждала. Ждала, что он снова поведёт её рукой, как раньше. Но уголь оставался неподвижным. Не как мёртвый — как затаившийся.
Тогда она взяла его сама.
Она провела первую линию — робко, почти боязливо. Как будто ступала на лёд, который мог треснуть. Потом ещё одну. И ещё. Она не знала, что рисует, пока силуэт не начал проступать на бумаге. Знакомые очертания. Плечи. Крылья. Тёмный контур, который она узнала бы среди тысячи.
Она рисовала его.
Когда она закончила, она отложила уголь и посмотрела на рисунок. Он был почти живым — крылья дышали, тени струились по краям. Она коснулась пальцами линии, чувствуя, как бумага теплеет под ними. Или это пальцы теплели — она не знала.
— Ты смотришь на меня? — прошептала она.
Тишина. Но тишина была не пустой. Она была наполненной — как воздух перед грозой, как пауза между вопросом и ответом.
Она не знала, когда он вернётся. Не знала, сможет ли она когда-нибудь снова его увидеть. Но пока она могла рисовать — он был с ней. В каждой линии. В каждой тени. В каждом вздохе, который она делала, склоняясь над пергаментом.
---
Лив вошла в мансарду без стука. Она всегда так делала — не из дерзости, а потому что боялась, что если постучит, ей не ответят.
— Морана, ты уже встала? — спросила она, но замерла на пороге, увидев рисунок.
— Это он? — тихо спросила она, подходя ближе. Её глаза расширились — не от страха, а от узнавания.
Морана не ответила, но Лив и так знала ответ.
— Ты рисуешь его снова, — сказала она, и в голосе её не было страха. Только любопытство. И что-то ещё — облегчение? Надежда?
— Я снова могу, — сказала Морана. — Это главное.
Лив посмотрела на рисунок, потом на сестру.
— Ты скучала по нему?
Морана сжала уголь в пальцах. Чёрная пыль осталась на коже, въелась в трещинки.
— Я боялась, что он ушёл навсегда.
Лив накрыла её руку своей. Её ладонь была тёплой и немного влажной — она только что мыла посуду.
— Он не ушёл, — сказала она. — Я же вижу.
Морана посмотрела на рисунок, который держала в руках, и почувствовала, как тепло разливается внутри. Медленно, неспешно — как вода, которая наконец нашла путь.
— Я хочу найти его, — сказала она. — Я хочу знать, где он.
Лив кивнула, хотя в её глазах мелькнула тревога. Та самая, которая появлялась каждый раз, когда Морана говорила о том, чего Лив не понимала.
— Тогда ищи. Я пойду с тобой.
---
Но в тот же вечер всё изменилось.
Матери стало хуже.
Она не могла встать с постели. Боль пронзала её грудь при каждом движении, и даже дыхание стало тяжёлым, как будто внутри неё что-то росло, сжимало лёгкие, забирало жизнь. Каждый вдох был хриплым, как будто воздух проходил сквозь трещины.
Морана сидела у её постели, держа за руку, и чувствовала, как та худеет с каждым днём. Не просто худеет — уходит. Как вода, которая просачивается сквозь пальцы. Она видела, как мать пытается улыбнуться, но улыбка получается слабой, почти неживой. Тенью улыбки.
— Мама, — прошептала она, — я найду лекаря. Я приведу того, кто сможет тебя вылечить.
Мать покачала головой, и её голос был едва слышен:
— Не нужно, дочка. Я знаю, что это такое. Это не лечится.
Морана сжала её руку, чувствуя, как внутри всё обрывается. Не просто падает — рушится.
— Я не могу потерять тебя.
Мать улыбнулась, и в её глазах мелькнула та же тёплая мудрость, что была всегда. Та, что говорила: я прожила свою жизнь, теперь живи ты.
— Ты не потеряешь меня. Я всегда буду с тобой.
Морана не ответила. Она просто сидела рядом, чувствуя, как тепло её руки постепенно уходит, как песок сквозь пальцы. Медленно. Неотвратимо. Как всё в этом доме.
---
Прошла ещё одна неделя.
Мать почти не вставала. Она спала большую часть дня, просыпаясь только на короткое время, чтобы выпить несколько глотков воды и улыбнуться дочерям. Но улыбка становилась всё слабее, а глаза — всё глубже. Как будто она уже смотрела откуда-то издалека.
Морана не отходила от неё. Она сидела у постели, держа её руку, и чувствовала, как та становится всё тоньше, как кости проступают под кожей. Как будто тело матери медленно возвращалось к земле.
— Ты должна поесть, дочка, — сказала мать однажды утром, едва разлепляя глаза. — Ты худеешь.
— Я не голодна, — ответила Морана.
— Ты всегда так говоришь. Но я знаю, что ты не ешь, чтобы оставить больше нам.
Морана опустила голову, не в силах ответить. Потому что это было правдой.
Мать взяла её за руку и сжала с неожиданной силой. В её пальцах ещё оставалась жизнь — упрямая, не желающая уходить.
— Ты должна обещать мне кое-что, — сказала она, и в голосе её послышалась сталь, которой в нём не было уже давно.
— Что?
— Когда меня не станет, ты не будешь сидеть здесь и жалеть себя. Ты будешь жить. Ты пойдёшь по своему пути. Ты найдёшь его, если он твой.
Морана почувствовала, как слёзы снова подступили к глазам. Горячие. Неостановимые.
— Я не хочу говорить об этом.
— А я не хочу умирать, — сказала мать, и её голос дрогнул впервые за всё время. — Но это не зависит от нас, дочка. Я прожила свою жизнь. Ты проживаешь свою. И я хочу знать, что ты проживёшь её так, как хочешь ты, а не так, как кто-то другой решил за тебя.
Морана сжала её руку и прошептала:
— Я обещаю.
Мать улыбнулась — светло, почти по-прежнему — и закрыла глаза. Не навсегда. Пока — только на ночь. Но Морана знала, что скоро наступит утро, когда она уже не откроет их.
---
На следующее утро Морана проснулась от тишины.
Не от кашля. Не от дыхания. От тишины. Той самой, которую она боялась больше всего.
Она вскочила и подбежала к постели матери. Мать лежала неподвижно, её лицо было спокойным, руки сложены на груди. Она больше не дышала. Больше не кашляла. Больше не улыбалась.
Морана опустилась на колени, прижалась лбом к её руке и не издала ни звука. Кричать не было сил. Плакать — тоже. Только пустота — огромная, бескрайняя, как то поле из её сна.
Только слёзы текли по её щекам, тихо и без остановки.
Лив вошла в комнату и замерла на пороге. Она посмотрела на мать, потом на Морану, и поняла всё без слов. Поняла — и не закричала. Только побледнела так, что веснушки на носу стали почти чёрными. Она опустилась рядом с сестрой и обняла её.
— Мы справимся, — прошептала она. Голос дрожал, но не сломался.
Морана не ответила. Она просто сидела, чувствуя, как мир вокруг неё рушится. Не с грохотом — тихо. Так тихо, что никто, кроме неё, не слышал. Так тихо, как умирает последний уголёк в очаге — без треска, без пламени, просто гаснет.
---
Похороны прошли тихо.
Без священника, потому что Морана не хотела видеть его. Не после того, что он сделал. Не после того, как он держал крест и верил, что изгоняет демона. Без пышных речей, потому что мать не любила шума. Только они с Лив, старый погост и холодный ветер. Ветер, который пах зимой, хотя зима ещё не наступила.
Морана стояла у могилы, глядя на серое небо, и чувствовала, как внутри неё разливается пустота. Она не плакала. Она просто стояла, чувствуя, как ветер касается её лица, и не могла понять, как можно жить дальше, когда такая тишина поселилась в груди. Тишина на двоих. Одна — от матери. Другая — от него.
Лив стояла рядом, держа её за руку, и тоже молчала. Они обе знали, что слова сейчас бесполезны. Слова были бесполезны всегда — они обе выучили это рано.
---
Дни после похорон были самыми тяжёлыми.
Не потому, что горе было слишком острым, а потому, что оно оказалось невыносимо будничным. Нужно было вставать, нужно было готовить еду, нужно было выходить за водой, нужно было думать о том, что делать дальше. Горе не давало передышки — оно вплеталось в каждое движение, в каждый вздох.
Морана сидела у очага, глядя на огонь, и чувствовала, как ответственность медленно, но верно оседает на её плечах. Тяжёлая. Холодная. Она теперь была старшей. Она теперь была за всё в ответе.
Она посмотрела на полку, где раньше стояли травяные сборы матери. Теперь они почти закончились. Осталось несколько пучков — на пару настоев, не больше. Она посмотрела на мешок с мукой — он был почти пуст. На дне — горсть, из которой не испечь даже одной буханки. Зима приближалась, и холод уже начинал проникать в щели старого дома. Сквозняки пели свои песни, и песни эти не обещали ничего хорошего.
Она провела рукой по лицу, чувствуя, как усталость разливается по телу. Не та усталость, что проходит после сна, — та, что въедается в кости.
— Морана? — Лив вошла в комнату и остановилась, увидев её лицо. — Что случилось?
Морана подняла голову, и впервые за долгое время в её глазах была не просто печаль, а тревога. Острая. Настоящая. Та, что заставляет действовать.
— У нас нет запасов на зиму, — сказала она, и голос её звучал ровно, почти безжизненно. — Мука почти кончилась. Травы тоже. Если мы не найдём способ заработать — мы не переживём холода.
Лив подошла ближе и села рядом. Она взяла Морану за руку и сжала её. Её пальцы были холодными — в доме давно не топили как следует.
— Мы справимся, — сказала она, но в голосе её не было уверенности. — Ты что-нибудь придумаешь. Ты всегда придумывала.
Морана сжала её руку в ответ, но не улыбнулась.
— Я не знаю, что делать, — призналась она тихо. — Я не знаю, как прокормить нас. Я не знаю, как смотреть вперёд, когда всё, что я вижу, — это пустота. Пустота в кладовой. Пустота в кошельке. Пустота внутри.
Лив обняла её, и Морана почувствовала, как та дрожит. Не от холода — от того же страха, который грыз и её.