Книга Комитет по делам вечности - читать онлайн бесплатно, автор Семён Маркович. Cтраница 5
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Комитет по делам вечности
Комитет по делам вечности
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Комитет по делам вечности

— Пива?

— Первое, что человек записал, едва научился, — рецепт пива и долговая расписка. Это про людей говорит больше, чем всё, что Лёня прочёл за восемьсот лет.

Лёня за спиной хмыкнул и ничего не сказал.

— А вот эта? — Арик протянул другую, помельче, с мелкими значками, вдавленными в глину чьими-то давно истлевшими пальцами.

— Жалоба. Покупатель недоволен качеством меди, пишет поставщику, что тот его надул, и грозит судом.

— Четыре тысячи лет назад?

— Первый недовольный отзыв в истории. — Я усмехнулся. — Люди жалуются, обманывают, судятся, а мы-то воображали, будто вертим историей. Она течёт сама, а мы бежим следом и подбираем слова.

Арик вернул таблички на место, бережно, и обвёл взглядом свод.

— И всё это настоящее?

— Каждая расписка. Библиотеку Грозного ищут пятьсот лет, письма Александра — две тысячи, а вон тот свиток, в футляре, — все три.

— Что за свиток?

— Черновик. С правками. — В деревянном футляре темнел от времени пожелтевший столбец. — Тора, если по-твоему. Мойша написал её, перечитал, вычеркнул половину, дописал, снова вычеркнул. Семь раз переделывал, прежде чем решился показать людям.

— Тора? Какой Мойша?

— Моисей. Мойше Рабейну, учитель наш, а между собой мы звали его попросту Мойшей. Заикался, робел на людях, речей боялся до дрожи — а написал про бога так, что три тысячи лет читают и плачут.

— Про бога, которого сам придумал?

— Про того, которого придумали мы все. — Я пожал плечами. — Мойша только записал, и записал красивее, чем сумел бы любой из нас.

Арик стоял посреди подвала, медленно поворачивал голову — таблички, футляры, полки без конца, — с лицом человека, который зашёл в булочную, а очутился в Лувре.

— Идёмте наверх, — сказал я. — Остальные заждались, а Миша там уже, надо думать, подсчитал наши шансы и им не обрадовался.

— Миша всегда несчастен, — обронил Лёня, не отрываясь от строки. — Такова участь всякого, кто верит в цифры. Но сегодня, говорят, у него и повод под стать.

Документ 3

Политика Комитета в области Human Resources

Утверждено: приблизительно 500 год до н.э.

Последняя редакция: никогда (зачем?)

1. НАЁМ ПЕРСОНАЛА

1.1. Кандидат должен быть бессмертным. Это обязательное требование. Смертные не рассматриваются (высокая текучка, проблемы с выбыванием каждые 70–80 лет).

1.2. Кандидат должен быть евреем. Это традиция. Не спрашивайте почему — так сложилось.

1.3. Кандидат должен уметь молчать. Минимум 500 лет без утечек информации. Рекомендуется тестовое задание: хранить секрет про ступеньку.

2. ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ СРОК

2.1. Испытательный срок составляет 100 (сто) лет.

2.2. В течение испытательного срока сотрудник не имеет права голоса на заседаниях, но обязан присутствовать.

2.3. По истечении испытательного срока проводится аттестация. За три тысячи лет аттестацию не прошёл только один сотрудник (М. Гринберг, 1848 г. — уволен по статье «идеологические разногласия»).

3. ОБЯЗАННОСТИ СОТРУДНИКОВ

3.1. Хранить тайну.

3.2. Посещать заседания (минимум 1 раз в 50 лет, желательно чаще).

3.3. Не создавать новых религий без согласования с руководством.

3.4. Не обещать людям конкретных сроков (см. инцидент с М. Гринбергом).

3.5. Обходить третью ступеньку слева.

4. ЛЬГОТЫ И КОМПЕНСАЦИИ

4.1. Бессмертие (предоставляется автоматически при найме).

4.2. Бесплатное проживание на даче в Переделкино.

4.3. Питание за счёт организации (Р.М. Гольдберг).

4.4. Библиотека (неограниченный доступ, Л.Б. Штерн — ответственный).

4.5. Корпоративный калькулятор (только для М.Я. Кацнельсона).

5. ДИСЦИПЛИНАРНЫЕ ВЗЫСКАНИЯ

5.1. Устное предупреждение — за опоздание на заседание (допуск: 50 лет).

5.2. Письменное предупреждение — за утечку информации.

5.3. Увольнение — за создание конкурирующей религии.

5.4. Смерть — не применяется (технически невозможно, юридически спорно).

6. ОТПУСК

6.1. Сотрудник имеет право на отпуск продолжительностью до 100 лет каждые 500 лет работы.

6.2. Отпуск не использовался ни разу за три тысячи лет. Причина: некуда идти.

Примечание архивиста:

Данный документ носит рекомендательный характер. На практике все решения принимаются Г.А. Штейнбергом единолично после чаепития.

Документ 4

Счёт на оплату

От: Мастерская Фидия, Афины

Кому: Храмовый комитет города Афины

Дата: 438 год до н.э.

Номер счёта: XLVII

За работы по созданию статуи Афины Парфенос:


Наименование

Количество

Цена (драхм)

Сумма


Золото (таланты)

44

6 000

264 000


Слоновая кость (локти)

150

200

30 000


Дерево для каркаса

1 комплект

5 000

5 000


Работа мастера (Фидий)

6 лет

3 000/год

18 000


Работа подмастерьев (12 чел.)

6 лет

500/год/чел.

36 000


Инструменты

1 комплект

2 000

2 000


Непредвиденные расходы

15 000


ИТОГО: 370 000 драхм

Примечание от Фидия:

Уважаемые члены комитета!

Обращаю ваше внимание, что первоначальная смета составляла 200 000 драхм. Перерасход связан с:

1. Изменением проекта по требованию заказчика (трижды)

2. Ростом цен на золото (война с Персией)

3. Болезнью трёх подмастерьев (чума, все выжили)

4. Кражей слоновой кости (виновные найдены, наказаны)

Прошу утвердить окончательный счёт и произвести оплату в течение 30 дней.

С уважением, Фидий

Резолюция (на полях, другим почерком):

«Оплатить. Но сказать Фидию, что в следующий раз — без перерасходов. И без краж. Перикл»

Примечание архивиста Комитета (добавлено значительно позже):

Данный счёт был найден в архиве Александрийской библиотеки перед пожаром 48 г. до н.э. и эвакуирован вместе с другими ценными документами.

Статуя Афины Парфенос была уничтожена в V веке н.э. Золото — переплавлено. Слоновая кость — утрачена.

Счёт — сохранился.

Вывод: бюрократия переживает искусство. Всегда.

Приписка М.Я. Кацнельсона (2005 год):

370 000 драхм в пересчёте на современные деньги — примерно 15 миллионов долларов. С учётом инфляции за 2 443 года — около 847 миллиардов.

Дорогая была статуя. И всё равно — украли.

Вывод: ничего не меняется. Никогда.

Александрия

Элиэзер. 48 год до нашей эры. Египет.

Горело сначала в гавани, и с крыши это было даже красиво — римляне подожгли свой же флот, чтобы не достался, и вода под смолёными бортами стояла оранжевая. Потом ветер зашёл с моря, и занялись портовые склады, где зерно и лён, и тогда закричали. Внизу побежали, улицу перекрыли телегами, и один голос всё звал какого-то Феона и не мог дозваться.

От складов до книгохранилища было триста шагов, и бежал я туда вместе со всеми и против всех — люди шли из города к воде, а я к огню, меня толкали, женщина с корзиной обругала последними словами, и эту брань я помню отчётливее, чем самый пожар.

В первом зале было ещё светло и почти тихо. Смотритель, лысый старик, которого я знал двадцать лет и всегда звал по имени, стоял посреди прохода и распоряжался — двое рабов таскали воду из внутреннего двора в столовых кувшинах, маленьких, и лили на стены, до полок было уже не подступиться. Он кричал, чтобы носили быстрее, и не понимал ещё, что такой посудой тушат разве что свечу.

Свитки лежали в футлярах, в нишах, каждый с меткой, подписанной мелко, а я близорук и всегда читал, поднося к самому лицу. От дыма глаза потекли сразу. Я хватал наугад, по ярлыку, по весу, по месту в стене, и складывал в подол, а он уже не держал, и я задирал его выше и подтыкал за пояс.

Кровля в третьем зале обвалилась разом, и стало ясно, что времени осталось на одну ходку.

Я стоял у ниши, где лежал Аристотель, и держал две вещи разом. В левой был свиток о смешном — вторая часть книги, из которой все знают одну только первую. В правой — Сапфо, песнь девятая, и её я читал всю зиму и знал наизусть половину.

Обе руки были заняты, и взять что-то третье я не мог. Про этот выбор я потом слышал много рассудительного от людей, которые в горящих залах не стояли, и всё было верно, а там не думают. Рука сама разжимается, и одна вещь падает на пол, и ты уже бежишь, и только на воздухе понимаешь, какая именно.

Я бросил Аристотеля.

* * *

Гершон нашёл меня на рассвете, на песке за молом, где ветер относил дым в сторону моря. Я сидел, а вокруг лежали спасённые свитки, разложенные в ряд, и я пересчитывал их, будто от этого могло прибавиться. Сорок три. Ладони обгорели, пальцы вздулись и не разгибались, а последний так и остался в горсти — папирус впечатался в кожу, и отнимать его пришлось вдвоём.

— Сколько? — спросил он.

— Сорок три.

Он сел рядом на песок, не глядя на меня, и долго смотрел в море. За молом ходили лодки, вылавливали, что всплыло, — доски, тюки, людей.

— Мало, — сказал я.

— Мало больше, чем ничего.

Я хотел ответить, что утешаться этим легко, когда сам не выбирал, но вместо того заплакал, и он меня не тронул и не сказал ни слова, пока я не перестал.

Потом он взял верхний свиток, развернул на ладони, посмотрел и положил обратно.

— Разберёшь после, — сказал он. — Не сегодня.

* * *

Разбирал я их через месяц, когда сошла кожа с ладоней и можно было держать.

Из сорока трёх одиннадцать оказались таможенными расписками — что пришло, чей корабль, сколько пошлины. Ещё семь были списками довольствия при храме. Один — жалобой на соседа, перегородившего сток. Я хватал по ярлыкам, а писал их в том отделении один и тот же писец, одинаковым мелким почерком, и в дыму они все были на одно лицо.

Двадцать четыре стоили обожжённых рук.

Ни строчки Сапфо среди них не было. Свиток я до мола не донёс, а где обронил — не помню.

Руки у меня зажили без следа, у нас всё зарастает. А привычка осталась. Я до сих пор не могу положить книгу на стол и убрать ладонь — так и читаю, накрыв её сверху, как придерживают за плечо человека, который однажды уже падал.

Глава пятая

31 декабря, 11:00 — 12:00. Стол

Дверь наверху отворилась раньше, чем мы одолели лестницу, и на пороге стоял Григорий Аронович — маленький, сухой, в неизменной своей серой кофте, с лицом человека, который не спал ночь и не собирался спать ещё долго.

— Семён. Привёл?

— Привёл.

— Молодой?

— Двадцать восемь.

— Совсем молодой. — Он поглядел на Арика. — Я в двадцать восемь ещё верил, что мир можно поправить к лучшему.

— А потом? — спросил Арик.

— А потом попробовал. — Григорий Аронович посторонился от двери. — Заходите. Все на нервах, Миша впереди прочих.

Гостиная встретила нас тёплым сумраком и запахом старой бумаги, воска и чего-то травяного, не разобрать какого, — Григорий Аронович заваривал своё и рецепта не выдавал. Обстановка тут не покупалась, а собиралась веками. В углу стоял ореховый секретер с бронзой, какие делали при Александре, а на нём — лаковая шкатулка, за которую любой музей отдал бы крыло. Кресло, в котором сидел старик, помнило не одну столицу, кожа на подлокотниках вытерлась до блеска, и менять её не собирались — эту вещь знали в лицо. На стене темнела доска в тёсаной раме, из тех, перед которыми молились деды, и стоила она дороже всей улицы, а висела так, будто ей тут и место. Здесь ничего не заводили для виду и ничем не хвастали. Просто всё, что человек за три тысячи лет счёл достойным сохранить, рано или поздно оседало в этой комнате, и холод её был не от бедности, а оттого лишь, что Григорий Аронович не любил зря топить.

За столом сидели трое, и четвёртый стул стоял пустой — Жанна летела над океаном и обещала быть к полудню.

Ближе всех — человек в костюме и при галстуке, с механическим калькулятором в руках, старым, с рычажком. Он гонял костяшки, губы шевелились, лоб блестел от испарины.

Однажды он вот так же сидел за расчётами — в Токио, шестого августа сорок пятого года, прикидывал, за сколько по окончании войны скупить японскую землю, земля вечна, что ей война, — и карандаш бежал по строчкам, когда в восемь шестнадцать утра небо за окном не вспыхнуло, а побелело, спокойно, как пролитое молоко, и грифель выпал у него из пальцев. На стене за спиной отпечаталась тень его руки, резкая, словно выжженная. Позже пришли цифры: сто тысяч сразу и столько же потом, от ожогов и от того, чему тогда ещё не подобрали названия. Домой он вернулся через месяц, сел за стол и с тех пор считает быстрее прежнего, будто куда-то опаздывает. Я его не упрекаю. Каждый из нас после сорок пятого завёл себе привычку, о которой вслух не говорит, и Мишина, если разобраться, из самых безобидных.

— Семён! — Миша вскочил, калькулятор выпорхнул из рук, он поймал его у самого пола. — Ты видел? Ты слышал?

— Видел. Слышал.

— Это конец! Он знает! Всё знает! Откуда он знает?

— Ни от кого, — сказал Лёня, входя следом за нами. — Про нас знают шестеро. Шестеро сидят в этой комнате.

— Вот именно! — Миша повернулся к нему. — Вот именно! Источника нет, а утечка есть! Так не бывает!

— Не бывает, — согласился Лёня и открыл книгу.

— Миша. — Роза не подняла глаз от вязания. — Сядь. Дай людям войти.

Она сидела в углу дивана со спицами, разматывая бесконечное вязанье цвета пыльной шерсти, и рядом, на выступе стены, стоял глиняный горшок с чесноком, бурый, с трещиной, заклеенной по-хозяйски.

Сто лет назад, на кухне при голливудской студии, перед ней сидел тощий паренёк в перешитом отцовском пиджаке и хлебал суп — торопливо, обжигаясь, придерживая миску локтем, будто кто-то мог отнять. Она отрезала ему ещё хлеба, пододвинула и села напротив, сложив руки на переднике, и, ни о чём не спрашивая, смотрела, как он ест, и морщинки у её глаз мало-помалу разглаживались. Много лет спустя он снимал картины, которые крутили по всему свету, а всё равно приезжал к ней и всё так же горбился над тарелкой, как в тот первый вечер.

— Как я могу сидеть? — Миша всё-таки сел. — Как сидеть, когда всё летит в пропасть?

— Три тысячи лет летит, — обронил Лёня, не отрываясь от строки. — Всякий раз кажется, будто впервые.

— Это другое!

— Всякий раз другое, а после — то же самое.

— Мальчик потерялся, — сказала Роза, кивнув на Арика. — Налей ему чаю.

— Нет времени на чай! — Миша снова подскочил. — Сутки! У нас сутки, и он всё выложит!

— Миша. — Голос Григория Ароновича был тих, но все смолкли. — Сядь. Помолчи. Подумай.

Миша опустился на место и затих, а думал ли — бог весть, но вскакивать перестал, и это уже был успех.

* * *

Григорий Аронович подошёл к Арику и посмотрел снизу вверх — тот был на голову выше.

— Стало быть, — сказал старик, — ты и есть тот, кто растолкует нам новый свет?

— Я тот, кого дед выдернул из постели ни свет ни заря и притащил сюда, — отозвался Арик. — А растолковать — это уж как выйдет.

— Скептик. — Григорий Аронович одобрительно кивнул. — Хорошо. Скептики нам нужны, верующих и без того перебор.

— Вы же сами веру и производите.

— Производим, да не потребляем. Сапожник без сапог. — Он повернулся ко мне. — Семён, покажи.

Я достал телефон, нашёл запись и положил её перед Ариком экраном вверх. На застывшем кадре стояло лицо, знакомое теперь всему свету.

Арик взял телефон и нажал.

* * *

Маск говорил спокойно, почти весело, как человек, который припас хорошую шутку и заранее знает, что все засмеются.

«…тысячи лет человечеством управляла горстка людей. Они сочинили религии, идеологии, верования — всё, чтобы держать нас в потёмках. Я знаю, кто они. Знаю, где они. И первого января — завтра — расскажу всему миру. Будет, — пауза, улыбка, — интересно».

Запись оборвалась.

Арик положил телефон на стол и обвёл нас взглядом — по очереди: Миша с калькулятором, Лёня с книгой, Роза со спицами, Григорий Аронович с лицом, не выражавшим ничего.

— Он знает.

— Да.

— И расскажет.

— Да.

— Завтра.

— Да.

— И что вы намерены делать?

Тишина легла тяжело, и холодильник на кухне загудел громче, чем ему полагалось.

— Для этого мы тебя и позвали, — сказал Григорий Аронович. — Чтобы ты сказал нам, что делать.

— Я? Вам? Вы же три тысячи лет…

— Три тысячи лет мы делали одно и то же, а теперь оно не работает, и мы не поймём отчего. — Старик опустился на стул тяжело, будто ноги отказали. — Ты родился в этом мире и знаешь, как он устроен. А мы отстали, и отстали крепко.

— Ступенька, — сказал Арик.

— Что?

— Ступенька у вас шатается семьсот лет, и вы её не чините, оттого что все привыкли. — Он обвёл взглядом комнату. — Вот и вся ваша беда. Сломанное вы не трогаете, вы к нему приспосабливаетесь. А он, — кивок на телефон, — чинит. Сразу. Позволения не спрашивает.

Стало так тихо, что слышно было, как на стене тикают ходики, ровесники серванта.

— Мальчик умный, — сказала Роза.

— Мальчик дерзкий, — сказал Миша.

— Мальчик прав, — сказал Лёня и закрыл книгу, что случалось так редко, что все повернулись к нему. — Ступенька шатается седьмой век, и все эти годы мы её откладываем. Это не мудрость, а трусость, и чем она кончается, я читал во всех книгах — везде одинаково.

Григорий Аронович долго изучал Арика, как изучают того, кого звали много лет и уже перестали надеяться, — и вдруг дрогнул одним углом рта, что у него сходило за широкую улыбку.

— Садись, — сказал он. — Выпей чаю. Послушай. А потом научи нас чинить ступеньку.

Падение Храма

Шимон. 70 год нашей эры. Иерусалим.

С Масличной горы город лежал как на ладони, и досмотреть пришлось всё, от начала и до конца.

Кедровые балки, привезённые из Ливана ещё при Ироде, отдавали смолой, и тянуло от них сладким, праздничным, как от хорошего костра в морозную ночь. Ниже горело масло из светильников и давало чёрный жирный дым, а ещё ниже, где склады, занялось зерно, и оттуда несло печёным. Я стоял и слышал, как у меня подводит живот, и постыднее этого со мной там ничего не приключилось.

Легион работал внизу без спешки, и было солдат столько, что склон под стеной шевелился, а шлемы на солнце шли волной, как чешуя. Они не громили, а разбирали — цепляли крюком, налегали втроём, ждали, пока камень сойдёт с постели, отступали, брались за следующий. К полудню двое сели в тени поперечной стены закусить, и один тряс из мешка крошки в ладонь, а второй показывал ему что-то на пальцах и смеялся.

Кричали внизу по-разному — мужчины коротко и зло, женщины длинно, на одной ноте. Дети не кричали вовсе. Дошло это до меня не сразу, а когда дошло, я перестал слышать остальное.

Гершон стоял рядом и с самого рассвета не двигался.

— Мы могли, — сказал я.

— Могли.

— И?

— И не стали.

Я шагнул вниз, и он поймал меня за локоть. Держал несильно, но вырываться было бесполезно, и я остался стоять, а под пальцами у меня оказалась ветка розмарина, и я обрывал с неё листья, пока не осталась голая палка.

— У нас Тит, — сказал я. — У нас деньги в Риме. Три недели — и он снял бы осаду.

— И через три недели они полезли бы на копья сами. — Гершон смотрел вниз, а не на меня. — Чтобы они разошлись по домам, надо им сказать, что умирать не за что, что наверху пусто и что всё это сочинили в пустыне за одну ночь, лишь бы не помер один человек. — Он наконец обернулся. — Иди скажи. Я подожду здесь.

Внизу в проломе бились зелоты, оставалось их совсем немного, и дрались они, поглядывая вверх.

Я не пошёл.

* * *

К утру всё кончилось, и мы спустились в город.

Улицы были не пустые, и это оказалось хуже, чем если бы вымерли. Ходили чужие, брали что осталось, переговаривались буднично, как на базаре. Женщина сидела на пороге и перебирала обгорелые доски, одну за другой, складывала обратно тем же порядком, а после начинала сначала. Собака волокла что-то через площадь и оглядывалась. Пахло гарью, и поверх стоял медный дух, ни с чем не сравнимый и потом неделями не выветривающийся из платья.

Пекаря я нашёл у его лавки на углу. Двадцать лет я брал у него хлеб, и все эти годы он кричал мне в спину одно и то же — «горячий, бери, потом не будет», — и голос имел такой, что покрывал весь ряд. Он лежал у порога, и в кулаке была лепёшка, целая, не смятая. Первую, стало быть, успел вынести — и воротился за второй.

— Сколько? — спросил я.

— Тысячи, — сказал Гершон. — Считать будут после и посчитают неверно.

От Храма уцелела одна стена, западная, и стояла она себе, будто ничего не случилось. Камень у основания был ещё тёплый. Я присел, поднял с земли обломок с ноготь величиной, обкатал в пальцах и не бросил.

Гершон поглядел на мою руку и промолчал.

Ушли мы в ту же ночь, дорогой на Яффу, и до самого рассвета не сказали друг другу ни слова, а я всё время перекатывал обломок в кармане — рукам надо было чем-то заняться, а больше нечем.

Падение Рима

Симеон. 476 год. Рим.

Рим в тот вечер был медный и красный, как монета, которую бросили на стол и забыли поднять, и с Капитолия это было видно всё разом.

Колизей отбрасывал тень через весь Форум, акведуки уходили к горизонту тонкими нитями, мрамор розовел. Тысяча лет камня, воды и податей. Вечное, если смотреть с холма и не оборачиваться.

А обернуться было куда. У ворот стояли скирры, и через несколько дней мальчик, не доживший до шестнадцати, отдаст им корону.

Полагалось бы ощутить что-нибудь. Пять веков я прожил под этой империей, говорил на её языке, ходил по её дорогам и мылся в её банях, хороших, о которых одних, пожалуй, и жалел всерьёз. А стоял и не чувствовал ничего, кроме ветра с Тибра, а ветер отдавал илом и рыбой.

Внизу тем временем шла обычная жизнь. У подножия холма продавали уголь, и торговка бранилась с носильщиком из-за просыпанной корзины, и ругань была та же, что и при Траяне, слово в слово. Мальчишки гоняли собаку между колоннами. У храма писец с доской на коленях выводил кому-то прошение, уже, надо думать, никуда не годное, но писал и брал за работу вперёд.

* * *

Гершон прислал голубя, и тот прилетел мокрый, потрёпанный и злой, будто весь путь из Палестины шёл против ветра.

«Симеон. Рим падает. Что дальше?»

Ответил я на обороте того же пергамента, чистый стоил дорого, а привычка беречь на письме сидела во мне уже тогда, задолго до Миши. Дальше хаос, писал я, варвары управлять не умеют, растащат на куски и передерутся, лет триста тёмных, переживём.

Голубь вернулся через две недели: «Триста лет — долго. Справимся ли?»

Отвечать я не стал. Голубь просидел на подоконнике три дня, дожидаясь пергамента, и улетел ни с чем.

* * *

Последнего императора звали Ромул Августул. Ромул — как основатель города. Августул — маленький Август, уменьшительное от великого имени. В одно прозвище уместилось всё — ребёнок на взрослом стуле, и ноги не достают до пола.