
Она подумала и прибавила:
— И курицу вы заслужили.
Умбер спустился в яму, поправил старику плащ и вылез. Потом он встал у края и сделал короткое движение обеими руками, сверху вниз, будто разглаживал скатерть.
Катарина сочла это поклоном и нашла, что для гоблина это было очень прилично.
Земли было много, и ложилась она быстро.
Мешок у старика оказался почти пустой: краюха хлеба, завёрнутая в тряпицу, огарок свечи, гребень, нитки с иголкой, воткнутой в отворот, и зеркальце.
— Мы его берём. Некому больше.
Вслух это вышло глупо. Кому «некому»? У человека был дом, была дверь и, верно, какая-нибудь старуха, которая ждала его к вечеру, и всё это следовало найти и отдать. Она найдёт, когда узнает, где она сама.
Книга была тяжёлая. Посох она попробовала взять как трость и обнаружила, что он ей как раз по руке.
Умбер взял мешок и встал у неё за плечом.
Солнце стояло уже высоко, хоть и за облаками. Утро ушло целиком — на доску, на яму, на зеркальце, на старика, — и Катарина считала, сколько времени осталось до Керра. Раньше она считала его до приезда гостей.
Неделя. Уже меньше недели.
— Итак. — Катарина взяла посох поудобнее. — Дорогу мы не знаем. Значит, идём туда, откуда он пришёл: раз его позвали, там есть люди, а у людей есть дороги и кареты. Мы спросим дорогу на Керр и поедем.
«Леди не ходят одни».
Я не одна, госпожа Клотильда. Я с дворецким.
Тропа с кладбища вела в одну сторону и была нахоженная, но не деревенская: такой ходят редко и по делу. Лес по обе стороны стоял мокрый и тихий. Катарина шла впереди, отставляя посох, как отставляют зонт, и юбка цеплялась за всё, что росло из земли.
Быстро леди не ходят. В платье до земли, по корням, после ночи в ящике — тем более.
К вечеру лес стал реже, потянуло дымом, и справа, за деревьями, открылось поле.
Катарина остановилась, чтобы поправить перчатку и сказать Умберу, что до людей осталось немного, и в эту минуту увидела впереди, в сумерках, огни.
Огней было много. Они шли по полю вразнобой, качаясь, и под ними двигались люди — целая деревня, со светом в руках, — и шли они прямо на неё.
Глава 3. Некроманты только дурят
Люди.
Целое поле людей, и у каждого в руке огонь, и все идут к ней. Катарина взялась за перчатку и потянула её выше запястья, хотя тянуть было некуда.
Наконец-то.
У людей есть дома, лошади и дороги. Людям объясняют, что вышло недоразумение, и люди немедленно принимаются его исправлять — так устроены приличные люди, а других она пока не встречала. Кроме Аурелей, разумеется.
— Умбер. Мешок в левую руку, — распорядилась она. — И встань на шаг позади. Нас будут разглядывать.
Разглядывать было что: юбка разорвана по шву, подол в глине, перчатки погибли обе, и ко всему она стояла посреди дороги с чужим посохом, как пастух.
Ничего. Спина. Подбородок.
Огни подошли ближе, и стало слышно, что они разговаривают.
— …а я говорю, надо было ещё засветло!
— Цыц. Идите ровно.
Огни разошлись в стороны, обходя её справа и слева, и Катарина поняла две вещи сразу. Первая: это не за ней. Вторая: у них вилы.
Вилы, косы, топор на длинной ручке, колья, обструганные наспех, белым концом вверх. У передних фонари, у задних факелы, и всё это качалось, дышало и пахло дымом и овчиной.
Ай.
— Стой! — крикнули из-под огней.
— Стою, — ответила Катарина, потому что стояла.
Круг сомкнулся. Женщина в платке протолкалась вперёд и сунула ей фонарь прямо в лицо, так близко, что в стекле качнулся её собственный подбородок.
— Сударыня. — Катарина отвела фонарь двумя пальцами, как отводят чужую вилку. — Вы мне светите в глаза.
Женщина фонарь не убрала. Она посмотрела на платье, на глину, на посох, потом за её плечо и отшатнулась так, что фонарь мотнуло.
— Мертвяк!
Толпа шагнула назад вся разом и разом выставила вилы, и Катарина обнаружила, что стоит в пустом кругу, а в двух шагах от неё блестят четыре зуба навозных вил, направленные ей в живот.
Умбер шагнул вперёд.
Он не торопился и не шумел, он просто оказался между ней и вилами: маленький, по пояс ей, с подвязанной головой, в ливрее цветов дома.
— Умбер. Назад.
Он не двинулся.
— Умбер, — повторила Катарина и взяла его за плечо. — За меня. Будь любезен.
Плечо под ливреей было твёрдое, как ножка стула. Она переставила своего дворецкого, будто вазу, и вышла вперёд сама, и сделала это раньше, чем успела подумать.
А потом подумала: Они же его сожгут.
— Это мой дворецкий, — объявила она в огни. — Его зовут Умбер. Он служит нашему дому тридцать лет и ни разу никого не съел.
Парень с вилами держал их ровно и смотрел серьёзно.
— Он мертвяк.
— Он гоблин.
— Так тем более!
Помилуйте, сговорились они все, что ли.
— Стойте, где стоите, и не оборачивайтесь.
Голос был молодой, и «стойте» этим голосом говорят лошадям и детям. Огни раздались, и вперёд вышел человек со смоляным факелом.
Он был молодой, крепкий, светловолосый, с обветренным лицом и крестьянскими руками. Ряса подпоясана коротко, по-рабочему, на боку на цепочке — что-то медное, чего она никогда не видела вблизи и узнала только по звуку.
Церковное.
Папа говорил о церковных редко и коротко, как говорят о соседях, с которыми не ссорятся, но и в гости не зовут.
Человек с факелом поднял руку, и вилы опустились. Не все, но многие.
— Я Ансель, жрец Церкви Создателя, — представился он громко, всей улице. — Кто вы и откуда идёте?
Наконец-то.
Катарина взялась за юбку там, где та была почище, и присела ровно настолько, насколько приседают перед человеком, чьё имя услышали через головы шести мужиков с вилами.
И выпрямилась.
И ничего не сказала, потому что сказать было нечего: их не представили. Он назвал себя деревне, деревня держала колья, а третьего лица, которое произнесло бы «сударь, позвольте вам представить», тут не имелось совершенно.
Умбер, разумеется, молчит. Умбер у нас теперь красноречив, как комод.
— Я вас спрашиваю.
— Господин староста. — Катарина повернулась к пожилому в грубой куртке: он один во всей толпе стоял с непокрытой головой и держал шапку в руке. — Будьте любезны, объясните господину жрецу, что мы идём с той стороны и что ни малейшего вреда никому не желаем.
Пожилой открыл рот, закрыл и оглянулся на жреца.
— Так он… это… он слышит.
— Разумеется, слышит. Он в двух шагах.
— Так чего ж я буду ему сказывать, коли он слышит?
— Того, — терпеливо объяснила Катарина, — что нас с ним никто не представил.
Деревня переварила это молча.
В задних рядах шёпотом спросили: «Чего-чего?» — и так же шёпотом ответили: «Тихо ты. Городская».
Староста надел шапку, снял её снова и, кажется, на этом окончательно сдался.
— Гаспар я, — представился он ей, раз уж пошло такое дело. — Староста здешний. Хольм наша деревня, вон за полем. А это, барышня, отец Ансель из Ольмара. Его Клем привёл.
— Благодарю вас, господин Гаспар. Очень приятно.
Приятно ей было до самых пяток. Сердце, правда, не отозвалось — сердце в ней вообще больше ни на что не отзывалось, — зато отозвалось всё остальное: за весь день её впервые представили человеку по имени и по чину, и мир, который с утра вёл себя чудовищно, вдруг вспомнил, как принято.
— Катарина Тэрн.
Гаспар покивал.
— Не слыхали.
— Дом Тэрн, — прибавила она. — Мы держим земли за горами, в двух днях от Керра.
— Не слыхали, барышня. — Гаспар развёл руками с искренним сожалением. — Гор у нас отродясь не было.
Глушь.
Она приняла это спокойно: глушь — беда поправимая, глушь можно проехать, если найти карету.
— А вы, господин Гаспар? Куда вы идёте всей деревней на ночь глядя?
— На старое кладбище, барышня. — Гаспар вздохнул. — Жечь.
Катарина посмотрела на вилы, на колья, на фонари. За спинами у задних она только теперь разглядела вязанки хвороста и бочонок, который двое несли на палке.
— Кого жечь?
— Да кто там встал. Третью ночь ворочается, овец распугал, скотина к лесу не идёт. Ждали-ждали человека, а его всё нет и нет. Ну и пойдём сами, чего ждать.
Это я.
Третью ночь ворочается — это про меня. Они идут жечь меня.
— В таком случае мне нужна карета. Или телега, я не привередлива.
— Куда ж вам ехать-то на ночь глядя?
— В Керр.
Гаспар посмотрел на неё бережно, как смотрят на человека, у которого нехорошо с головой, но который хорошо одет.
— Барышня. Вы откуда идёте?
Вот тут ей и надо было соврать.
Врать Катарина не умела.
Не из добродетели — добродетель тут была ни при чём. Дома врать было незачем и некому: папе она рассказывала всё сама, Ирис читала по лицу, а госпожа Клотильда на всякую неправду отвечала одним: «Дитя моё, посмотрите на меня». К двадцати одному году у неё был богатейший опыт молчания и никакого опыта вранья.
А сказать правду было нельзя.
Правда была такая. Она вылезла из могилы на старом кладбище, куда эти люди как раз и шли с вилами. Мертвяк с мешком — её дворецкий. А человек, которого они ждали, лежит в её собственном гробу. Даже в её изложении это звучало неважно. В изложении женщины с фонарём — много хуже.
Хорошо. Что-нибудь простое.
— Мы едем из Керра.
— Едете, — повторил Гаспар.
— Ехали.
— На чём?
— В карете.
— А карета где?
Действительно.
— Карета осталась. — Катарина показала посохом куда-то за спину. — Позади. Немного позади.
— Барышня. — Гаспар глядел на неё теперь очень внимательно. — Вы ж только что сказали, что вам в Керр надобно.
— Надобно.
— Так вы туда едете или оттуда?
— И туда, и оттуда.
Парень с вилами переступил с ноги на ногу.
— Это как же?
— Кругом, — объяснила Катарина.
Кругом. Я сказала «кругом».
Она услышала себя со стороны, и дело было плохо. Умбер рядом стоял прямее обыкновенного, и неодобрение шло от него такое ровное и непроницаемое, что его, кажется, чувствовали даже вилы.
Не смотри на меня.
— Так вы с дороги шли? — подал голос кто-то сзади. — Так дорога-то вон где.
— А она тропой шла.
Клем стоял чуть в стороне ото всех, невысокий, в шапке до бровей, и глядел в землю у её ног.
— Я её видел. С просеки. Она с погоста шла, и этот с ней.
Огни качнулись. Вилы, которые было опустились, поднялись обратно.
— Тропа-то оттуда одна, — тихо прибавил Клем в землю.
Вот теперь Катарине стало страшно.
Страх вышел странный. Ни горла, ни холода в животе: всё это, оказывается, делало сердце, а сердце больше ничего не делало. Она очень ясно видела, что сейчас может случиться, и была с этим совсем одна, без всякой помощи изнутри.
Пальцы у неё были ледяные. Впрочем, с утра они такие всегда.
Хворост стоял в десяти шагах, за спинами. Вязанки так и не поставили на землю.
— Я была на кладбище.
В толпе кто-то втянул воздух.
— Я упала. В яму, — прибавила она, потому что это тоже была правда. Правды становилось всё больше, а помогала она всё меньше.
— В какую?
— В открытую, — ответила Катарина после паузы.
— Их там семь десятков, барышня, — с уважением напомнил Гаспар. — И все закрытые.
Госпожа Клотильда, скажите что-нибудь.
Госпожа Клотильда не ответила ничего: правила на этот случай у неё не было. Девица в её правилах не объясняла мужикам с вилами, в какую именно могилу она упала.
— Я вам всё объясню, но не здесь и не так. Это разговор, который ведут сидя.
— Ты чего с ней разговариваешь? Ты глянь на неё. Она в земле вся.
— Это, сударыня, глина.
— А рука?
Женщина взяла её за руку раньше, чем Катарина успела сообразить, что происходит: крепко, обеими своими — тёплыми, шершавыми, пахнущими печкой, — наклонилась и прижалась к её перчатке губами.
Катарина замерла.
Так руку девице не целуют. Тем более в перчатке. И уж совсем — в перчатке, побывавшей в могиле. Всё это она успела подумать и даже набрать воздуху, чтобы возразить.
Возразить она не успела.
— Ледяная! — Женщина отпустила руку и попятилась. — Люди добрые, у ней рука ледяная!
Ну вот.
— Некромантка, — объяснили в задних рядах. — Они все такие.
Тишина продержалась столько, сколько нужно, чтобы шесть человек переглянулись.
— Так вы, барышня, от мастера? — Гаспар шагнул вперёд, и шапка у него опять оказалась в руке. — Из Ольмара?
Катарина набрала воздуху для ответа.
И не ответила.
«Нет» здесь означало вилы. «Да» было бы враньём, а врать она, как выяснилось за последние две минуты, не умела совсем. Оставалось третье — то, чему её учили с семи лет и в чём ей не было равных.
Она промолчала.
Она промолчала красиво: чуть наклонив голову, с тем выражением, с каким за столом пропускают вопрос, на который дама отвечать не обязана. Посох она при этом переставила поудобнее, обеими руками, а книгу прижала к груди переплётом наружу.
Деревня посмотрела на посох. Деревня посмотрела на книгу.
— Ох ты ж, — выдохнул кто-то.
— Я ж говорил, придут!
— Гаспар, гляди, у ней и книга!
— Да вижу я, что книга!
Я не сказала ни одного слова неправды, — отметила Катарина, и от этого ей стало почти хорошо.
— Вы её, барышня, простите. — Гаспар кивнул на женщину с фонарём. — Мы тут три дня как на иголках. Вас, стало быть, в Ольмаре и послали?
Она опять промолчала.
Второй раз дался хуже. В первый она молчала, потому что не знала, что сказать. Во второй — потому что знала и не говорила, а это совсем другое дело, и гувернантка где-то там, в глубине, поджала губы.
— Довольно.
Жрец всё это время стоял с факелом и слушал — не как слушают чужой разговор, а как смотрят на работу, которую делают неправильно.
— Она не ответила ни на один ваш вопрос. — Жрец повернулся к Гаспару. — Вы заметили? Ни на один. Вы спросили — она промолчала. Вы сами за неё договорили, и она опять промолчала.
— Дык посох же.
— Посох можно срезать в лесу.
Он повернулся к ней. Огонь в его руке шипел и капал смолой, и над пламенем дрожало сухое тепло: видно было, что оно есть. На своём лице она его не чувствовала.
Она украдкой поднесла ладонь ближе.
Ничего. Совсем ничего, как от нарисованного огня.
Так.
Она убрала руку и сложила обе перед собой.
— Я скажу вам, кто она. — Он говорил не ей, а всем, и злости в голосе не было ни капли, отчего слушать его было ещё неприятнее. — Она идёт с погоста ночью. Она в земле по самый ворот. Она молчит, когда её спрашивают. И у неё палка и книга, и завтра она возьмёт с вас курицу за то, что помашет палкой над вашими могилами, и уйдёт, и мертвец ваш как ходил, так и будет ходить. Некроманты только дурят людей. Всегда дурили.
Толпа загудела, и гул был нехороший.
Он ведь не злится.Катарина удивилась. Он просто уверен.
Уверенные ей попадались: леди Гортензия была уверена, что у них дома едят человечину, и ужин всё равно состоялся. Только леди Гортензия держала перчатку, а этот держал факел, и позади него стояла деревня.
— Господин Гаспар. Передайте господину жрецу, что палкой я не машу.
Дальше говорили про неё, при ней и через её голову, как говорят о погоде и о телеге.
— Так пущай идёт с нами.
— И пущай покажет.
— Отец Ансель, а если она правда от мастера?
— Тогда пусть она сделает это при всех, и я первый попрошу у неё прощения.
Деревня нашла, что справедливо. Деревне вообще ужасно понравилось, что теперь у них есть и жрец, и некромантка: не выйдет у одного — выйдет у другого, а вил и факелов хватит на любой исход.
— Значит, так, барышня. — Гаспар опять снял шапку: шапка у него снималась перед каждым важным сообщением. — Мы вас проводим.
— Куда?
— На погост. Тут недалече, часа полтора ходу.
— Благодарю вас. — Катарина наклонила голову. — Я была там сегодня. Дважды. Я предпочту избу.
Вилы не двинулись. Никто ими даже не шевельнул. Они просто стояли слева, справа и немножко сзади, и от этого воздух сделался плотный, как в тесной прихожей.
Ах вот как.
— Дело недолгое, — ласково пообещал Гаспар. — Вы там пошепчете, что у вас положено, а мы поглядим. А потом уж и в избу. И покормим.
— Я на ночь не ем.
— И то дело.
Да как вы смеете.
Это она подумала, глядя в его доброе морщинистое лицо. Сказала она другое:
— С вашего позволения, я хотела бы сначала распорядиться о телеге.
— Утром, барышня. Всё утром.
Она посмотрела на вилы. Вилы смотрели на неё.
«Леди не ходят на кладбище ночью».
А днём, стало быть, можно.
Она перебрала всё, что у неё было: назвать имя (не слыхали), потребовать хозяина дома (хозяин стоял перед ней с шапкой в руке), заплатить (нечем), уйти (кругом люди с огнём), заплакать (тоже нечем). Оставалось одно — то, что выручало дома, когда к столу подавали не то, а переделывать было поздно.
Оставалось согласиться первой.
— Хорошо. Мы идём. Но пойдём по-людски, а не гурьбой. Господин Гаспар, вы рядом со мной. Господину жрецу скажите, чтобы шёл впереди, у него огонь. Женщины и дети в середину. Те, у кого вилы, позади, и держите их, будьте любезны, зубьями к земле, иначе кто-нибудь оступится и проткнёт соседа.
Деревня посмотрела на неё.
И — построилась.
Не сразу и не очень ровно, с толкотнёй и с «да куда ты прёшь», но построилась и пошла: впереди огонь, за огнём она, по бокам фонари, сзади вилы зубьями вниз.
Так.
Ей стало спокойнее. Когда люди идут в порядке, с ними уже можно разговаривать.
Ночь была ясная, тёплая и до неприличия красивая.
Над полем стояли звёзды, каких из её окна не было видно никогда, потому что мешали яблони. Трава по обе стороны тропы шуршала и пахла. Впереди качался факел, и от него на спины людей ложились большие мягкие тени.
Пришлось напомнить себе, что её ведут под вилами и радоваться нечему.
Помогло ненадолго.
— Барышня, а вы не серчайте, — попросил Гаспар сбоку. — Мы люди тёмные. У нас тут третью неделю такое.
— Какое?
— Да встают. — Он махнул рукой в темноту. — То у Вейде встал, то у нас. Ходят да пакостят: людей пугают, скотину гоняют. Бабы к колодцу поодиночке не ходят.
— И часто у вас так?
— Отродясь не было. Дед сказывал, при нём раз было. Так то дед.
Коза шла за Умбером.
Катарина заметила её не сразу: та вынырнула из-под чьих-то ног, обошла двух баб и пристроилась Умберу в ногу. Умбер шёл с мешком и не оборачивался. Коза смотрела на него снизу вверх.
— Это Мадам, — с гордостью объявил маленький седой старичок, которого подтолкнули вперёд. — Она к мертвякам привычная.
— К мертвякам?
— Так я пастух. Я их первый и услыхал.
Пастух. Тот самый.
— Расскажите. — И это она сказала совершенно искренне.
Старичок расцвёл: за три дня он рассказывал это раз тридцать и готов был ещё столько же.
— Гоню я их вечером мимо погоста. И слышу — ворочается. Прямо в земле, под дёрном. Я ухо приложил — а она там ходит.
— Она?
— Ну, оно, — поправился пастух. — Мы ж не видали кто. Третью ночь ворочается. Овцы упёрлись, ни в какую. Я, барышня, овце верю больше, чем себе.
Катарина слушала свою могилу в чужом изложении, и занятие это оказалось удивительное. Выходило, что она ворочалась три ночи, что её слышали и что она распугала овец.
Три ночи.
К себе это не примерялось никак: она легла спать после чашки липового цвета, а проснулась сегодня утром, и между этим не было ничего.
Старик тоже говорил про три ночи. Ему наврали в деревне, деревне приврал пастух, а пастуху овцы.
Овцы врали особенно нагло.
— А в Ольмар вы посылали? — спросила она.
— Посылали, — угрюмо ответил кто-то сзади.
Клем шёл предпоследним и по-прежнему смотрел себе под ноги.
— Я и ездил. Три дня туда, три обратно. Нашёл, где у них сидят. Сидит такой красивый, в кресле, и не встаёт. Я говорю: у нас, мол, беда. А он: хорошо, пришлём кого-нибудь. И всё.
— И что же?
— И ничего. Никого не прислали. — Клем помолчал. — Я обратно шёл, а отец Ансель у нас на дороге как раз. Он и говорит: чего вам ждать, пойдёмте сами сделаем.
— Некроманта ждать можно до самой зимы, — не оборачиваясь, отозвался жрец впереди. — А церковь придёт всегда, и с вас за это не возьмут ни курицы.
Катарина промолчала в третий раз за вечер, и на этот раз молчание вышло тугое, как перетянутый узел.
Прислали. Вам его прислали, господин жрец. Он шёл сюда пешком, с мешком и с книгой, и ноги у него уже не держали, и он умер на кладбище, не дойдя до вашей деревни, и я его похоронила. А вы идёте его жечь.
Она перехватила посох и пошла быстрее.
Глава 4. Для верности
До погоста оставалось с полчаса ходу, и Катарина решила потратить их с пользой.
— Господин Гаспар. Далеко ли отсюда до Керра?
— До чего?
— До Керра, — повторила Катарина. — Это город. Там государь.
— А. — Гаспар поскрёб под шапкой. — Не, барышня. Про такой не слыхали. Мы дальше Эльзена и не ходим. Эльзен вон, два дня. А там мельник, тот бывалый: в городе был. Три раза.
— А город — это Ольмар?
— Ольмар, барышня. Он за Эльзеном, по той же дороге, ещё день, а то и полтора. Туда вон Клем и ездил.
Мельник.
Мельника она запомнила крепко. Впереди, за чёрной стеной леса, её ждало кладбище, на котором она провела сегодня самое ужасное утро в своей жизни и самые, если честно, содержательные полдня.
Ночью кладбище выглядело лучше, чем утром.
Утром было видно, что за ним никто не ходит: кресты вкось, берёзы где попало, трава по пояс. Ночью остались тёплые пятна фонарей, длинные тени и люди, которые вдруг заговорили вполголоса.
Её яма была третьей от края, и её нашли сразу.
— Вот она! — крикнул парень с вилами. — Свежая!
Свежую землю увидели раньше, чем она успела их отвести. Холмик был неровный, придавленный сверху ладонями — это она сама придавливала, — а рядом, у берёзы, лежали доски, одна к одной: всё, что осталось от её гроба.
Деревня столпилась вокруг и задышала.
— Разрыта.
— Так она ж и разрыта. Оттуда и вылезло.
— А закопал кто?
— Дык…
— Тихо все. — Пастух поднял руку.
Его пропустили вперёд с уважением. Старичок отдал кому-то шапку, встал на колени у самого края, лёг щекой на дёрн и приложил ухо к земле — так слушают, не бежит ли вода под полом.
Катарина следила за этим с интересом, какого сама от себя не ожидала. Её собственную могилу слушали при ней, ночью, тридцать человек, и никто, кроме неё, не находил в этом ничего особенного.
— Тихо, — объявил пастух наконец. — Лежит.
— А там? — Парень с вилами показал на соседний холмик.
Пастух переполз на два шага и приложил ухо снова. Слушал долго и добросовестно.
— И тут тихо, — сказал он. — Тут старый Ламберт. Он и живой-то молчал.
Жрец воткнул факел в землю у края ямы. Пламя пошло вбок, и тени на лицах поехали.
— Возьми лопату. — Жрец кивнул парню с вилами. — Разроем и посмотрим, кто там.
— Нет.
Катарина сказала это негромко и оказалась между факелом и холмиком раньше, чем успела подумать, что делает: два шага, юбка, посох поперёк — как держат зонт, когда на него опираются, а не когда им грозят.
Точно так же утром встал Умбер — между ней и стариком, собиравшимся её упокоить.
— В этой могиле лежит человек. Его звали Фольк. Он умер сегодня утром, вон на том камне, у него не стояли ноги. Я похоронила его сама.
Стало очень тихо. Где-то за берёзами в третий раз за день закричала птица.
— Так это… — Гаспар снял шапку. — Это ж не наш! Наши все дома.
— Он не ваш. Он шёл к вам.
— Мастер, что ли? — тонко спросил кто-то.
— Мастер. Которого вы ждали. Ему обещали курицу и хлеб.
Деревня молчала. Женщина с фонарём подтянула платок и стала смотреть в сторону. Клем снял шапку тоже, медленно, будто она была тяжёлая, — тот самый человек, который ездил за стариком и не привёз его, и теперь он это знал.
— Он умер посреди фразы, — прибавила она, потому что молчать было хуже. — Я обещала ему, что его больше никто не потревожит.
— Его никто и не тревожит.
Он стоял по ту сторону факела, и лицо у него было спокойное и терпеливое, как у человека, которому предстоит объяснить очевидное.
— Мы разроем и сожжём. Того, кто в яме, и вещи его, и тех, кто лежит рядом. Здесь встало — значит, здесь и жечь.
— Он мёртвый.
— Мёртвые тут все. В том и дело.