Книга Леди не разваливаются - читать онлайн бесплатно, автор Григорий Павленко. Cтраница 4
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Леди не разваливаются
Леди не разваливаются
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Леди не разваливаются

— Он умер сегодня утром, сударь. Он не вставал и не встанет. Он лежит, как положено, в гробу, который ему не по росту, под собственной шляпой, и всё, что ему причитается от людей, — это чтобы его оставили в покое.

— Всякий, кто лежит, лежит, — терпеливо ответил жрец, — пока не встанет.

Какой ужас.

Вчера лорд Аурель при всём столе назвал Бертольда существом — из брезгливости, а брезгливость дело поправимое: из неё выходят, поев супу. Этот говорил из порядка, и у него всё сходилось.

Катарина обошла факел, чтобы огонь не стоял между ними, и заговорила так вежливо, как её учили говорить в самых безнадёжных случаях.

— Господин Гаспар.

— А?

— Передайте господину жрецу, что я даю слово. Та… то, что ворочалось здесь три ночи, больше не встанет и не потревожит вас никогда. Ни осенью, ни зимой, ни через год. Я ручаюсь за это, а моё слово стоит дороже вашей курицы.

Гаспар посмотрел на неё, посмотрел на жреца и обречённо повернулся к жрецу.

— Отец Ансель. Она говорит, слово даёт.

— Я слышал.

— И что?

— Слово, — жрец покачал головой, — можно дать любое.

Он поднял факел из земли.

— Пусть покажет. Здесь, при нас. Умеет — пусть сделает то, зачем её позвали. Не умеет — мы сделаем то, зачем пришли.

Деревня загудела одобрительно: стояли тут долго, а дома оставалась недоеная скотина.

Показать.

Катарина стояла над своей могилой с чужим посохом и думала о том, что показать ей нечего. Из этой книги она прочла сегодня три слова — вслух, над стариком, — и на третьем остановилась, потому что читать чужое над человеком, который сам это писал, нельзя.

— Хорошо.

Что «хорошо»?

— Умбер, свет сюда. Господа, отойдите на три шага и не разговаривайте.

Деревня отошла на три шага и замолчала. Это было самое удивительное за весь день: они послушались.

Катарина посмотрела на холмик.

— Сударь, — негромко попросила она, — прошу простить. Я приведу их в порядок и уйду, а вы лежите.

И в эту минуту из соседней могилы появилась костлявая рука, которая схватила её за щиколотку.

Пальцы сомкнулись на ноге поверх туфли. Больно не было: было крепко, ровно и деловито, будто её взяли за ногу и собирались за эту ногу куда-то вести.

Дальше она закричала.

Крик вышел короткий, но от души, а нога сама, без всякого её участия, брыкнула назад. Из-под дёрна вылезла вторая рука, упёрлась в траву, и из соседней могилы, разваливая её изнутри, стало подниматься что-то большое.

Оно поднялось до пояса и повернуло к ней лицо.

Лицо было наполовину сгнившее и окончательно потерявшее всякий приличный вид.

— Ай, — прибавила Катарина, уже тише.

И ударила его посохом по лбу.

Удар вышел хороший, сверху вниз и от плеча: так выбивают ковёр, когда в доме никого нет и очень хочется. Посох дёрнулся у неё в руках. Голова у мертвеца качнулась, пальцы на ноге разжались, и он сел обратно в свою яму, а потом лёг — ровно, лицом вверх, как ложатся в постель.

И больше не двигался.

На кладбище стояла полная, совершенная тишина.

Одна нога у неё была на весу, посох над головой, причёска набок.

Она опустила ногу. Опустила посох. Поправила причёску.

Постыдно вскрикнула. При тридцати свидетелях.

«Леди не вскрикивают».

Госпожа Клотильда, оно меня схватило за ногу.

«Тем более».

— Прошу простить, сударь, — обратилась Катарина в яму. — Вы застали меня врасплох.

Деревня взорвалась.

— Упокоила!

— Одним махом!

— Видали?! Видали, как она его?!

— Гляди, лежит! Лежит как миленький!

Они хлынули к яме разом, и Катарину оттёрли от края в секунду. Парень с вилами ткнул мертвеца в грудь — осторожно, будто пробовал, не горячо ли. Женщина стукнула его фонарём, и стекло погасло. Кто-то ударил колом. Пастух пнул сапогом, а Мадам, пользуясь случаем, боднула мертвеца с разбегу в бок.

— Господа! Господа, он уже лежит!

— Дык для верности!

— Для верности, барышня!

— Он молчал! — крикнул пастух из-за чужих спин, ни к кому не обращаясь. — Я слушал! Он молчал, барышня!

— Он и живой-то молчал, — напомнили ему.

— Вот и я говорю!

Она отступила и встала прямо, положив обе руки на посох.

Останавливать их было бессмысленно, объяснять тем более. Дома, если гости желали что-нибудь разбить, им давали разбить это до конца, а потом подавали десерт.

Умбер дождался, пока они закончат, спустился в яму и всё поправил: сложил мертвецу руки, повернул голову ровно, стряхнул с груди землю, которую туда набросали. Потом выбрался и притоптал дёрн по краю двумя ногами, коротко, как притаптывают клумбу.

Деревня следила за этим с благоговением.

— Обряд, — прошептал кто-то.

— Заговаривает, — согласился пастух.

Он ровняет землю. Он всегда терпеть не мог, когда неровно.

Вслух она этого не сказала. Что делает прислуга, хозяйку не касается, а объяснять посторонним, чем занят твой дворецкий, и вовсе дурной тон.

Жрец стоял с факелом в трёх шагах — там, куда она его отправила.

Он опоздал ровно на столько, на сколько отошёл, и понимал это лучше всех. Кадило висело у него на цепи и не качалось.

Потом он всё-таки подошёл к яме и посветил.

Он смотрел долго, и не на мертвеца, а на посох у неё в руках: на стёртое место, где держали, на сучок, на окованный конец. Он высматривал в нём то, чего там не было, и не находил, и оттого делался всё мрачнее.

— Я не понимаю.

— Господин Гаспар, — начала Катарина.

— Не надо, — жрец поднял руку. — Я слышу. Я скажу в Ольмаре, и пусть мне объяснят там. Вы ударили его палкой.

— Посохом.

— И оно легло.

— Оно легло, — согласилась Катарина.

Объяснять ей было нечем. Она честно поискала объяснение и нашла очевидное: посохом по голове — и упокоился. Старик за всё утро много чего ей сказал, а того, что посохом бить нельзя, не сказал.

Значит, можно.

Знание было крепкое и добытое лично, и Катарина немедленно положила его к себе на полку — рядом с тем, что суп подают справа, а мёртвые лежат.

— Отец Ансель. — Гаспар надел шапку, и это, кажется, означало, что вопрос решён. — Копать не станем. Ни ту, ни эту. Мастера мы у себя помянем, как положено, а барышня слово дала.

Жрец посмотрел на старостину шапку, на яму, на деревню, которая стояла за старостой, и ничего не ответил.

— Отец Ансель! — сказали из темноты. — А прощенья?

— Чего?

— Дык он сам говорил! У околицы! «Пусть при всех сделает, а я первый прощенья попрошу».

— Говорил, — подтвердил Клем.

— Говорил, говорил! Мы все слыхали!

Деревня повернулась к жрецу вся сразу, с тем весёлым и безжалостным вниманием, с каким смотрят, как человек лезет в холодную воду, раз уж сам вызвался.

Он и полез.

— Я сказал — и прошу, — выговорил он, глядя ей в лицо. — Я назвал вас обманщицей при этих людях. Вы сделали дело, а я нет. Простите меня, сударыня.

Он помолчал и прибавил, потому что иначе не умел:

— Но того, что вы делаете, я не понимаю. И покуда не пойму, буду считать, что это дурно.

Ах, вот как. Извинение с условием. В доме Тэрн за такое не приглашали вторично.

Но то были мысли. Сказала же она вот что:

— Господин Гаспар. Передайте господину жрецу, что извинения приняты и что я на него совершенно не в обиде.

Гаспар набрал воздуху, посмотрел на жреца, который стоял в двух шагах и всё прекрасно слышал, и махнул рукой.

— Она говорит, приняты.

Это была первая вещь за весь день, которая вышла у неё хорошо, и радоваться при всех было нельзя.

Обратно шли весело.

Шествие, которое она с таким трудом выстроила, рассыпалось на полпути: вилы несли на плече, как грабли, а женщина с фонарём рассказывала соседке, как оно вылезло и как барышня его — рраз! — и по лбу, и соседка ахала в третий раз с прежним удовольствием.

К избе старосты подошли за полночь.

Хозяйка встретила их разбуженная, в наброшенном платке и с таким лицом, будто ждала гостей с вечера. На стол явились хлеб, молоко в крынке и капуста, и вот тут начиналось самое трудное.

— Благодарю вас. Я не ужинаю.

— Дык вы с дороги.

— Именно поэтому.

— Огурчика?

— Благодарю, нет.

— Молочка?

— Нет.

— Медку?

Хлеб пах горячей коркой и сенями. Катарина сидела очень прямо и очень вежливо, и запах — это, оказывается, всё, что ей теперь доставалось. Если долго смотреть, можно было почти вспомнить.

Ничего. Зато не надо переодеваться к ужину.

С печи за ней внимательно наблюдал мальчик лет шести.

— А он у вас ест? — Мальчик показал на Умбера.

— Он поужинал.

— А когда?

— Мальчики о таком не спрашивают.

Мальчик подумал.

— А палка у вас волшебная?

— Нет. Палка деревянная.

Это произвело на него самое сильное впечатление за весь вечер.

Спать её положили в горнице, на постели, взбитой так высоко, что было неловко.

Она подождала, пока в доме стихнет, села к столу, придвинула огарок свечи и открыла книгу.

Книга оказалась не книгой.

Это была тетрадь: толстая, в коже, но писаная разными руками, с наставлениями по пунктам — что взять, что сказать, куда встать. На полях шли чужие пометки, мелкие и сердитые.

— «Не так», — прочла Катарина вслух. — «Сперва левой». «Врёт». «Не делать никогда».

Умбер стоял у двери и слушал с тем лицом, с каким слушают, как в столовой бьют посуду.

Кто-то вёл эту тетрадь до Фолька, кто-то до того, и каждый успел поспорить с предыдущим. Катарина читала полночи, как читают чужие письма: очень внимательно и с лёгким чувством, что этого не следует делать.

Она не поняла почти ничего. Про посох там не было ни строчки — ни что им можно, ни что нельзя, — и Катарина сочла это подтверждением.

Зато она нашла, что почерк у старика крупный, с наклоном вправо и с нажимом, и что буквы он выводил старательно, как человек, которого поздно учили писать и который этим тихо гордился. Читать его было всё равно что слушать, и ей было ужасно жаль, что слушать больше нечего.

В самом конце, на последних листах, шёл список.

Названия, по одному в строке, и против каждого — пометка тем же крупным почерком.

Хольм. Один. Пастух слышал. Старое кладб.

Эльзен. Один, тихий.

Брекк. Не заплатили.

Вейде. Кальде.

Она сидела над этим списком, пока свеча не начала оплывать.

Вот куда он шёл. Пять деревень, одна за другой, и первая из них — эта, где его ждали с курицей и не дождались. Пометки о том, что дело сделано, против Хольма не стояло, и поставить её было некому.

Катарина обмакнула бы перо, будь у неё перо, чернила и право писать в чужой тетради.

Сударь. Я закончила ваше дело в Хольме. Оно, правда, вышло не совсем так, как вы бы его сделали.

Она закрыла тетрадь и прижала сверху ладонью.

Ни одного из этих названий она не слышала в жизни. Ни одно не было Керром, ни одно не лежало за горами, и ни в одном её не ждали к свадьбе. Зато Эльзен стоял в двух днях пути, а в Эльзене был мельник, который трижды бывал в городе.

Значит, в Эльзен.

Утром её вышла провожать вся деревня.

Солнце стояло низкое и розовое, от колодца шёл пар, коровы у плетней смотрели, и Катарина, которая никогда в жизни не видела деревню в шесть утра, глядела по сторонам гораздо дольше, чем следовало бы даме с прямой спиной.

Пока она шла, к ней успели обратиться трижды.

Женщина с погасшим фонарём спросила, нельзя ли посмотреть корову: корова с весны смотрит нехорошо. Мужик в накинутом полушубке спросил, можно ли ставить баню на том месте, где стояла старая, или там теперь нельзя. Девочка лет десяти молча протянула ей сушёное яблоко и убежала.

— Корову посмотрю, — пообещала Катарина, потому что отказывать в такой день было немыслимо. — Баню ставьте. Яблоко благодарю, оно очень кстати.

Яблоко было ей ни к чему совершенно. Она отдала его Умберу, и Умбер понёс яблоко перед собой, двумя пальцами, в мешок не убрал и на ходу переложил ровнее.

Корову она посмотрела. Корова смотрела в ответ.

— Прекрасная корова, — сказала Катарина женщине с фонарём, потому что коров ей показывали впервые в жизни и ничего другого о корове сказать было нельзя. — Держите её в тепле.

Женщина просияла так, будто ей назначили лекарство.

Гаспар ждал у ворот, в чистой рубахе, со снятой шапкой и с курицей. Курица была рыжая, крупная, обиженная на весь свет, и он держал её за ноги головой вниз.

— От общества, — торжественно объявил Гаспар. — За труды. Чем богаты.

Курица.

Вчера за неё обещали курицу, сегодня за неё дали курицу, и это была, если вдуматься, всё та же самая курица.

— Благодарю вас, господин Гаспар. Вы очень любезны. Умбер, прими.

Умбер принял курицу и взял её на руку так, как берут мокрый плащ.

— Вы уж простите, барышня. — Гаспар помял шапку. — Настоящему-то некроманту мы бы телегу дали, до Эльзена довезли бы. Да мужики не повезут. Они мертвяка вашего боятся.

Настоящему.

Катарина наклонила голову ровно настолько, чтобы никто не заметил, что она это услышала.

— Ничего. Мы пройдёмся.

«Леди не ходят пешком».

Я знаю.

Она знала это твёрдо. Леди не ходят пешком, леди ездят. Значит, нужна карета, на карету нужны деньги, а деньги в этих местах, судя по всему, ходят в перьях.

Сколько кур может стоить достойная карета, Катарина не знала. Но всякая карета с чего-то начинается, и эта начиналась с рыжей.

Жрец ждал у поворота, пока с прощаниями будет покончено: мешок за плечами, факел погашен и завёрнут в холстину, кадило подвязано, чтобы не звякало на ходу. Уходил он по той же дороге, по которой пришёл, — на Эльзен и дальше.

— Барышня. — Гаспар наклонился к ней вполголоса. — Он вам сказать чего-то хочет.

— Господин Гаспар, — вздохнула Катарина, — мы это уже обсуждали.

Староста обречённо повернулся к жрецу.

— Отец Ансель. Она говорит, вы ей сказать хотите.

— Я скажу в Ольмаре. Всё, что здесь видел. Пусть мне объяснят, как поднятый ложится от палки. Я этого не понимаю и в это не верю, а начальство моё умнее меня.

— Он говорит… — начал Гаспар.

— Я слышу.

— Она вас слышит.

— И вот что ещё. — Жрец поправил лямку мешка и первый раз за всё утро посмотрел ей прямо в лицо. — Здесь я пришёл вторым. В следующей деревне буду первым.

Он поклонился деревне, не ей, и пошёл.

Катарина смотрела ему вслед, и в ней поднималось то самое, очень тихое и очень ровное, от чего в доме Тэрн людям переставали отвечать на письма.

Передайте господину жрецу, что мы не торопимся.

Она этого не сказала. Она пожелала Гаспару доброго урожая, поблагодарила хозяйку за постель, на которой не спала, и вышла на дорогу — с дворецким, курицей и чужой тетрадью, в платье, которое ещё предстояло зашить.

Шагов через сто она всё-таки оглянулась.

— Умбер. Он идёт в Ольмар. — Катарина переложила посох в другую руку. — А Ольмар, если я верно поняла старосту, стоит за Эльзеном. По той же дороге.

Умбер посмотрел на неё поверх курицы.

— Вот именно. Нам с ним по пути, и первым он будет в Эльзене.

Дорога впереди уходила в поле, и на дороге, далеко, ещё виднелась серая спина с мешком.

— Разумеется, я собираюсь его обогнать, — сказала Катарина. — Леди не бегают. Но выходят раньше.

Глава 5. Аааааа

До свадьбы оставалось меньше недели, и Катарина шла так, как леди не ходят.

Широко. Подол в кулаке, посох в другой руке, и от Хольма она ни разу не присела. Дорога была сухая, пустая и вела в поле, а поле — в лес, а лес, если верить старосте, в Эльзен, где живёт мельник, который трижды бывал в городе.

Но остановки она всё-таки себе позволяла. Иногда.

— Умбер. Встань вон там.

Умбер встал вон там: с мешком за плечом, с рыжей курицей под мышкой и с сушёным яблоком в двух пальцах, потому что в мешок он яблоко так и не убрал.

— Ты лорд Аурель. Ты стоишь у колонны, потому что у колонны всегда стоят те, кого должны заметить, и делаешь вид, что беседуешь. Я вхожу.

Она вошла. Зала была шириной в дорогу и длиной до опушки, государь сидел где-то за берёзами, а половину придворных составляла курица. Катарина прошла до Умбера ровно столько шагов, сколько нужно, чтобы её успели разглядеть, и остановилась на полшага ближе, чем одобрили бы приличия.

— Вот здесь я останавливаюсь. И говорю: «Лорд Аурель. Какая радость. Я так боялась, что не успею».

Умбер смотрел.

— Не «боялась пропасть». Это было бы грубо. «Не успею» гораздо хуже, потому что вежливо. Кланяйся.

Умбер поклонился.

Нет. Он поклонится хуже.

— Хуже, Умбер. Он всю ночь не спал и всю ночь думал, что я не приеду. Ещё раз.

Умбер поклонился ещё раз, ничуть не изменившись в лице, и всё-таки так, что стало видно: этот человек всю ночь не спал.

Вот.

— Благодарю. Идём.

Она подхватила подол, и настроение у неё сделалось превосходное. Пусть в Керре её никто не ждёт. Пусть платье в глине и разошлось по шву, а вместо кареты курица. Войти в залу можно и пешком, было бы вовремя.

Тут дорога вильнула, лес раздался, и впереди, шагах в трёхстах, показалась спина.

Спина шла размеренно, несла мешок и была подпоясана коротко, по-рабочему.

Катарина прибавила шагу.

До Керра не близко, — объяснила она себе. А выехать надо было ещё позавчера.

Догнали его на прямом куске, где не свернуть и не сделать вида, будто не заметил.

Ничего я ему не скажу. Ни единого слова.

Их не представили, и с утра по этой части ничего не переменилось.

Он извинился. Извинение — не знакомство.

Расстояние сокращалось. Стал слышен шаг, потом дыхание, потом под холстиной глухо звякнуло кадило. Он оглянулся — и приготовился: поправил лямку, развернул плечи и сделал лицо человека, которому сейчас предстоит объясняться и который заранее не намерен уступать.

Я этого не видела.

Катарина прошла мимо — так, как проходят по зале: подбородок, плечи, ровный шаг, взгляд немного выше того, на что смотришь. Юбку она при этом придержала, чтобы не задеть, потому что задеть было бы невежливо.

— Сударыня.

Нет.

— Я хотел бы…

Нет, сударь. Нас не представили, и я вас не слышу.

Она отошла уже шагов на десять, когда сообразила, что дело так оставлять нельзя: человек всё-таки поздоровался.

— Умбер.

Умбер поравнялся.

— Пожелай господину жрецу доброго пути.

Умбер повернулся к господину жрецу и молча пожелал ему доброго пути. Сзади стало тихо.

Так молчит гость, который приготовил речь, а все уже перешли в столовую.

Шагов через сорок она обернулась.

Проверить, не отстал ли Умбер.

Умбер шёл рядом. Отставать ему было некуда, курице тем более. Жрец стоял на дороге и смотрел им вслед, и с такого расстояния лицо у него было светлым пятном над рясой.

Превосходно, — сказала себе Катарина и пошла быстрее. До Керра не близко.

Лес по левую руку подступил к самой дороге, и в орешнике кто-то был. Умбер остановился. Дома он так вставал в дверях, когда в столовой оказывался человек, которого не звали. Ростом он был ей по пояс, голова в белом платке, и в зелёной ливрее дома Тэрн он смотрелся на этой дороге примерно как супница в стогу.

— Что там?

Куст ответил.

Он сказал «ой» — тихо, придушенно и очень испуганно, и после этого затрещал весь сразу.

Из орешника вылетела девица.

Она вылетела боком, зацепилась подолом, рванула, оставила на ветке половину репьёв и всё-таки выбралась на дорогу: маленькая, растрёпанная, с косой через плечо и с посохом наперевес. Посох был обвязан лентами. Лент было три: красная, синяя и одна, которая когда-то была белой.

— Именем! — выкрикнула девица. — Именем и… властью! Ложись обратно!

Дальше пошло быстро и неразборчиво. Она выкрикивала слова, которых Катарина не знала, выкрикивала их подряд, без пауз, будто боялась, что если остановится, то забудет, и при этом шла на Умбера.

Она идёт на Умбера.

Посох поднялся и пошёл сверху вниз. Умбер принял его на предплечье — той рукой, в которой не было курицы, — и остановил в воздухе, и дальше ничего не происходило вовсе. Девица тянула посох к себе. Умбер держал. И что, спрашивается, делают с особой, которая бьёт чужого дворецкого, никому не будучи представлена? Курица у него под мышкой смотрела на девицу с крайним неодобрением.

— Сударыня!

Девица тянула.

— Сударыня, вы бьёте моего дворецкого!

«Леди не вмешиваются в чужую драку».

Какая же она чужая? Это мой дворецкий.

Катарина взяла посох поперёк и потянула на себя, и девица наконец подняла на неё глаза.

— Барышня, — зашептала она, — барышня, отойдите. Он мертвяк.

— Он гоблин.

— Ничего подобного! Гоблинов уже лет сто как извели, а это мертвяк! Я мертвечину чую, у меня на это нос! Отойдите, он вас…

— За тридцать лет, — раздельно проговорила Катарина, — он не позволил себе ничего подобного.

Девица покосилась на Умбера. Умбер ответил ей взглядом, от которого дома переставали шуметь. Посох он всё ещё держал — терпеливо, будто чужую трость в передней, пока не решено, останется гость или нет.

— Так он же мёртвый, — уже жалобнее возразила девица.

— Мёртвый.

— Ну вот.

— И что?

Ответа на это у девицы не нашлось, и она сделала единственное, что ей оставалось: принялась читать сначала, глядя Умберу в лоб.

Умбер стоял.

— Не идёт, — растерянно сообщила она.

— Он и не собирается. Он занят.

Девица встряхнула посох, будто в нём что-то могло отсыреть. Потом тянуть перестала и посмотрела на Умбера уже иначе.

— Значит, всё-таки гоблин. Я их только на картинке видела. Я думала, их нигде и не осталось.

Извели. Надо же.

В доме Тэрн об этом никто не знал, и Умбер тоже. Катарина решила ему не говорить: расстроится.

Она пыталась упокоить моего дворецкого прямо у меня на глазах. Без представления. На дороге.

Возмущаться следовало немедленно и очень строго, и Катарина для этого даже выпрямилась.

А потом ей стало ужасно смешно.

— Отдай ей посох, — велела она.

Умбер отпустил. Девица вытерла ладони о подол, перехватила посох поудобнее и посмотрела на него ещё раз — уже без посоха между ними.

— Я иду, а навстречу вы. — Она шмыгнула. — Барышня, думаю, а при барышне мертвяк. Ну и решила: сейчас я его сама упокою. А мастер узнает и скажет: вот, Лотти, можешь же, когда захочешь.

— Какой мастер?

— Мастер Фольк!

Тут она спохватилась, что не представилась, и присела — так приседают горничные, которых учили в спешке.

— Лотти. Я его ученица. Ну, буду. Я к нему иду.

Она оглянулась на дорогу, потом снова на Катарину.

— А вы кто?

— Умбер. Представь меня.

Умбер передал курицу из правой руки в левую, шагнул вперёд и поклонился Лотти: коротко — ровно настолько, насколько кланяются незнакомым девицам на просёлке.

Лотти испугалась и поклонилась в ответ.

Умбер выпрямился, повёл рукой в сторону хозяйки и поклонился снова, уже иначе, — так, чтобы всякому стало ясно, кто здесь госпожа, даже если госпожа стоит на просёлке в рваном платье.

Лотти поклонилась ещё раз. Ниже.

— Довольно, — сказала Катарина, потому что это могло длиться до вечера. — Меня зовут Катарина Тэрн.

Лотти застыла с открытым ртом.

— Ой. Ой, так это вы?! Мне же про вас мужики на дороге сказали — идёт, мол, из Хольма госпожа некромантка, страшная сила! Ночью на погосте пятерых мертвяков одним махом сложила, а шестого взглядом сожгла!

— Одного, — поправила Катарина. — И не взглядом, а посохом.

— Ага! — Лотти закивала, и пятеро с шестым остались в её голове ровно там, где были. — А чего он молчит?

— Потому что не говорит.

Это её полностью удовлетворило.

— А мастера Фолька вы не встречали?

Лотти спросила это на ходу, уже развернувшись и пристроившись сбоку, будто они шли вместе с самого утра.

— Он же сюда шёл. Он меня в Эльзене посадил: сиди, говорит, учи главу, — а сам на Хольм, на старое кладбище, там кто-то ворочается. Я три дня сидела!

Вот теперь.

Катарина остановилась.

Ну вот. Сейчас.

Увиливать она не умела, а другого способа у неё всё равно не было.

— Мастер Фольк умер. Вчера, до полудня, на старом кладбище за Хольмом. До деревни он не дошёл, и хоронила его я.

Лотти моргнула.

— Как это?

— Сидя. Он говорил со мной и на середине слова перестал.

Лотти стояла на дороге и смотрела мимо неё, куда-то в поле, и лицо у неё поехало сразу всё: брови, рот, подбородок. Катарина успела подумать, что сейчас будет плач, и приготовилась к плачу.