
Я смотрел на неё и думал: как она это делает? Как переключается? Как за полчаса — от стона к кофе, от «не уходи» к «подай молоко», от нежности к графику? Как? И не находил ответа. Потому что ответ был — она. Киладоша. В которой жили обе. И генерал, и женщина. И обе были настоящие. И обе были она. И я любил обеих. И обе — меня.
Элара пришла первой. Топот по лестнице, прыжок через две ступеньки, влетела на кухню, как маленький ураган, как Клёпа, как торнадо. Волосы растрёпанные, пижама мятая, один носок, второй непонятно где. Села. Взяла тарелку. Налила хлопья. Налила молоко. Стала есть. Молча. Серьёзно. Сосредоточенно. Как будто хлопья — это задача, и она её решает.
Эстелла пришла второй. Спокойно, не спеша, по лестнице, ступенька за ступенькой. В пижаме, с волосами собранными, с лицом чистым, умытым. Села. Налила чай. Не кофе, нет, Эстелла не пила кофе, Эстелла пила чай, зелёный, без сахара, по-взрослому. Села и пила. Молча. Спокойно. Как Эстелла.
Завтрак шёл. Ложки звякали. Клёпа смотрела. Кофе остывал. Всё было — обычно. Всё было — хорошо.
И тогда Элара подняла голову.
— Папа, — сказала она. И голос был — не обычный. Не «дай ещё молока», не «где мой носок», не «Клёпа опять украла». Другой. С вопросом. С тем, что бывает, когда ребёнок что-то понял и хочет проверить. — Папа, а что вы ночью делали?
Я замер. С чашкой у губ. Кофе — у губ. Не глотнул. Не поставил. Замер. Как будто замороженный. Как будто время остановилось, и я — в нём. С чашкой. С вопросом. С Элариными глазами, которые смотрели на меня, карие, большие, невинные, с хлопьями на губе.
Киладоша — не замерла. Киладоша не замирала. Киладоша налила ещё кофе. Ровно. Спокойно. Как будто не услышала. Но я видел. Видел — по руке. По той, которая держала кофейник. Она чуть дрогнула. Чуть. На долю секунды. На миллиметр. Чуть. И вылила. И поставила. И села. И пила. Как будто.
— Что делали? — переспросил я. Покупал время. Это называется «покупать время». Когда не знаешь, что ответить, переспрашиваешь, и за эти секунды — думаешь. Что сказать. Как сказать. Сколько. Чего не говорить. Чего — говорить. — Что делали? Ночью? Мы... спали.
— Нет, — сказала Элара. И посмотрела. Прямо. Как Эстелла. Та же прямость. Та же честность. — Не спали. Вы не спали. Я слышала.
Тишина. На кухне. Густая, тяжёлая, как мёд, как смола, как то, что течёт медленно и не даёт двигаться. Я смотрел на Элару. Киладоша смотрела в чашку. Эстелла — Эстелла смотрела в окно. На улицу, на деревья, на дождь, на — что угодно, лишь бы не на нас.
— Слышала, — повторил я. Голос ровный. Снаружи. Внутри — нет.
— Ага, — сказала Элара. И положила ложку. И стала рассказывать. Как рассказывают дети — просто, прямо, без обиняков, без «может, я ошибаюсь», без «извините, если». Просто — рассказывали. То, что слышала. То, что знала. — Я проснулась ночью. Клёпа разбудила. Бегала по кровати, мышей ловила. Ну, я и проснулась. И хотела к вам пойти. Попить воды. И шла по коридору. Тихо, на цыпочках, как Клёпа. И услышала.
— Что услышала? — я купил ещё пять секунд.
— Звуки, — сказала Элара. И посмотрела на меня. И на Киладошу. И снова на меня. — Какие-то звуки. Из вашей комнаты. Не громкие, нет, тихие. Но я слышала. Потому что было тихо, и коридор тихий, и ночь тихая, и всё тихо, и — звуки.
— Какие звуки, Элара? — Киладоша. Включилась. Голос ровный, спокойный, «генерал». Но я — знал. Знал, что внутри — не генерал. Внутри — та, которая стонала. И та — слышала. И та — боялась.
— Ну, — Элара задумалась. Наморщила лоб. Серьёзная. Как профессор. Как следователь. Как тот, кто допрашивает. — Ну, стоны. Кто-то стонал. Тихо, как... как Клёпа, когда ей хорошо. Мм. Ммм. Вот так. И потом... потом кто-то двигался. Кровать скрипела. Тихо, но скрипела. И потом... — она помолчала. И посмотрела на Киладошу. Прямо. — Потом кто-то сказал «будь нежен».
Тишина. Не та, что бывает, когда все молчат. Та, что бывает, когда все знают, и никто не говорит. Та, которая — крик. Беззвучный. Та, которая — стыд. Горячий, красный, как чай, как кровь, как помидор. Стыд, который поднимается от живота к груди, от груди к шее, от шеи к лицу. И лицо — красное. Моё. И Киладошино — нет, Киладоша не краснела. Киладоша — камень. Но я — краснел. Чувствовал, как горят щёки, как горят уши, как горит всё. Красный. Как флаг. Как светофор. Как «стоп».
Киладоша поставила чашку. Медленно. Аккуратно. На блюдце. Без звука. Посмотрела на Элару. Прямо. Зелёные глаза, спокойные, ровные. И — Эстелла. Эстелла перестала смотреть в окно. Повернулась. Посмотрела на Элару. Потом на Киладошу. Потом на меня. И на её лице — улыбка. Маленькая, короткая, спрятанная, как монета в кармане. Знающая. Эстелла — знала. Давно. Не потому что слышала, нет. Потому что Эстелла видела. Утром. По нашим лицам. По моим красным щекам. По Киладошиным спокойным рукам. По запаху, который не запах, а присутствие, который не скрыть, не вымыть, не спрятать. Эстелла знала. И молчала. И улыбалась. В карман.
— Элара, — сказала Киладоша. Голос — ровный. Спокойный. Как будто не про то. Как будто про хлопья, про школу, про Клёпу. — Элара, ты слышала звуки из нашей комнаты. Это нормально. Мы... — она замолчала. Подбирала. Не слова, нет. Степень. Степень правды, которую можно дать десятилетней девочке, не соврав и не переговорив. Ту меру, между «не твоё дело» и «вот, слушай». Ту меру, которая — родительство. Самое трудное. Не пули, не вертолёты, не ракеты. Вот это. Вопросы. Детские вопросы, которые не детские, на которые нет детских ответов, на которые есть только — честные. Или — нет. — Мы... разговаривали.
— Разговаривали? — Элара посмотрела. Скептически. Как профессор, которому сказали неправильный ответ. — Это не разговор. Я слышала. Кто-то стонал. И кто-то сказал «будь нежен». Это не разговор. Это... — она искала. Слово. То, которое слышала, которое знала, но не понимала. — Это как... как когда Клёпа мурчит, но... громче. И... страннее. И кровать скрипела. Почему кровать скрипела, если вы просто разговаривали?
Я посмотрел на Киладошу. Киладоша посмотрела на меня. В её глазах — не паника, нет. Киладоша не паниковала. В её глазах — веселье. Тонкое, спрятанное, как Эстеллина улыбка, за фасадом, за «генералом», за ровностью. Веселье. Потому что ситуация — смешная. Потому что Элара — серьёзная, с хлопьями на губе, с одним носком, с растрёпанными волосами — допрашивает нас, как следователь, про стоны и скрип кровати, и это — смешно. И страшно. И стыдно. И смешно. Всё вместе.
— Элара, — сказал я. И голос мой — не дрогнул. Почти. — Иногда, когда взрослые... когда взрослые любят друг друга, они... — я замолчал. Потому что не знал. Не знал, как. Не знал, с чего. Не знал — сколько. Десять лет. Десятилетняя девочка. С одним носком и с хлопьями. И я — не знал, как объяснить. — Они... обнимаются. И... целуются. И... кровать скрипит, потому что... двигаются. И... стоны — это... — я замолчал. Окончательно. Потому что «стоны» — это слово, которое я не мог сказать десятилетней дочери за завтраком, и я стоял, и молчал, и краснел, и не знал, и — Киладоша.
— Элара, — сказала Киладоша. И голос — ровный, тёплый, не «генерал», нет, мама. Настоящая. Тёплая. Терпеливая. Та, которая объясняет, а не приказывает. — Когда два взрослых человека любят друг друга, иногда они хотят быть рядом. Не просто рядом, а очень близко. Ближе, чем когда обнимаются. Ближе, чем когда держатся за руки. Совсем близко. И от этого — тепло. И от тепла — хорошо. И когда хорошо, тело говорит само. Не словами. Звуками. Тихими. Как мурчание. Как стон. «Будь нежен» — это... это как «будь аккуратным», «не спеши», «будь мягким». Это... просьба. Чтобы было хорошо. И — было. Хорошо. Нам. Вместе.
Элара слушала. Серьёзно. С тем же морщинками на лбу, с той же сосредоточенностью, как на уроке, как на задаче, как на чём-то, что нужно понять. Слушала и думала. Думала долго. Секунду, две, три. Хлопья размокли. Молоко скисло. Клёпа уронила со стола ложку. И — Элара.
— А, — сказала она. — Ну. Хорошо. — И взяла ложку. И стала есть. Как будто. Как будто ничего. Как будто «а, ну хорошо», и всё, и хлопья, и молоко, и утро, и обычный завтрак. Как будто не было вопроса, не было стонов, не было «будь нежен». «А. Ну. Хорошо». И — ест.
Я смотрел на неё. Киладоша смотрела на неё. Эстелла смотрела на неё. Все — смотрели. А она — ела. Хлопья. Молоко. Ложку. Захлебнула. Пожевала. Проглотила. Обычная Элара. Обычный завтрак. Обычная жизнь.
И тогда Элара подняла голову. Снова.
— А вы любите друг друга? — спросила она. Не как вопрос, нет. Как проверка. Как «я поняла, но хочу убедиться». — Любите? Правда? По-настоящему?
— Да, — сказала Киладоша. Без паузы. Без заминки. Без «генерал». Просто — «да». Как «небо — синее». Как «вода — мокрая». Как факт. Как правда. Как — есть.
— По-настоящему? — повторила Элара.
— По-настоящему, — подтвердил я.
— Как... как сильно?
— Очень, — сказала Киладоша. — Очень сильно. Больше, чем хлопья с молоком.
— Больше, чем мороженое? — Элара. Десять лет. Сравнение. Мороженое. Мера любви.
— Больше, чем мороженое, — сказал я.
— Больше, чем Клёпа? — и тут Элара посмотрела на Клёпу, и в её глазах — не вопрос, нет, вызов. Как «вот, докажи».
— По-другому, — сказала Киладоша. И впервые — улыбнулась. Утром. За завтраком. Открыто. Не тенью, не уголком, не краем. Улыбнулась. — Клёпу мы любим как котёнка. А друг друга — как... как папу и маму. Как мужа и жену. По-другому. Не больше, не меньше. По-другому.
— По-другому, — повторила Элара. И посмотрела на Клёпу. Клёпа посмотрела на Элару. Жёлтые глаза, спокойные, равнодушные. «Не понимаю, о чём вы, у меня мышь». — Ладно, — сказала Элара. — По-другому. Хорошо. — И снова ест.
---
И тогда Эстелла.
Эстелла молчала весь разговор. Молчала и пила чай. Молчала и смотрела. На нас, на Элару, на Клёпу, на окно, на дождь. Молчала, как Эстелла. Тихо, глубоко, со знанием. И когда Элара сказала «хорошо» и стала есть, Эстелла поставила чашку. Тихо. На блюдце. И посмотрела. На меня. На Киладошу. Прямо. Карими глазами, серьёзными, с той тяжестью, которая — от всего, что было. И — сказала.
— Я тоже слышала.
Тишина. Опять. Вторая за завтрак. Эта — тяжелее. Потому что Элара — десять, и Элара — невинность, и Эларе — можно ответить «по-другому» и «больше, чем мороженое». А Эстелле — четырнадцать. И Эстелла — не невинность. И Эстелла — знает. Не «слышала», нет. Знает. Что было. Что значит. Что — стоны. Что — «будь нежен». Что — скрип кровати. Всё. Знает. И не спрашивает, потому что знает. А говорит «слышала», потому что — честность. Потому что Эстелла — честна. Всегда. Даже когда стыдно. Даже когда неудобно. Даже когда — лучше промолчать.
— Слышала, — повторила Киладоша. Не вопрос. Констатация.
— Да, — сказала Эстелла. — Через стену. Не громко, нет, но... — она помолчала. И посмотрела на Киладошу. Не на меня, на Киладошу. Женщина на женщину. Старше, чем Элара, младше, чем Киладоша. Та, которая понимает, потому что — возраст. Потому что — тело. Потому что — знает. — Но я... я не подслушивала. Не стояла у двери. Не... просто — стена тонкая. И я не спала. И услышала. И... — она замолчала. И — краснела. Эстелла, которая не краснела, которая камень, которая стена, — краснела. Тонко, по щекам, как розовый, как рассвет, как то, что не спрячешь за камнем. Краснела. И — молчала. И — продолжила. — И мне... мне было... — она искала. Слово. Не для нас, для себя. То, которое описывает, что она чувствовала, когда слышала. Не стыд, нет, не стыд. Не неловкость, нет, не неловкость. Другое. — Мне было... спокойно.
— Спокойно? — я. Не понимал.
— Да, — сказала Эстелла. И посмотрела. Прямо. На меня. На Киладошу. — Спокойно. Потому что... потому что вы — любите. Не «я люблю тебя» на словах, не «ты мне дорог», не... не слова. А — стоны. И «будь нежен». И скрип кровати. И — вот. Это — любовь. Не слова, а — звуки. Не обещания, а — присутствие. И когда я услышала... я подумала: они любят. По-настоящему. Не как в кино, не как в книгах, не как... по-настоящему. И мне стало — спокойно. Потому что... если вы любите так, то... всё хорошо. Всё — нормально. Мы — нормальные. Мы — семья. И... — она замолчала. И опустила глаза. И пальцы — на чашке, сжали. Белые, тонкие. И — тихо. — И я... хочу когда-нибудь. Так. Как вы. Чтобы — стоны. И «будь нежен». И — нежность. И — любовь. Чтобы — по-настоящему. Не как... не как у тех, кто бьёт. Не как у тех, кто лапает. Не как... как — нежно. Как вы.
Тишина. Долгая. Тяжёлая. Не стыдная, нет, не та. Другая. Та, которая бывает, когда ребёнок говорит что-то, что взрослее его возраста, что глубже, что тяжелее, что — оттуда, из того места, где живёт боль и надежда, где — четырнадцать лет и — вся жизнь впереди, и — страх, что не будет хорошо, и — надежда, что будет. И — стон матери, и «будь нежен» отца, и — «я хочу так». И это — не про секс, нет, Эстелла не про секс. Эстелла — про любовь. Про ту, которая не бьёт, которая не лапает, которая — нежна. Которую Эстелла видела у нас. И — хотела. Для себя. Когда-нибудь.
Киладоша встала. Тихо. От стола. Подошла к Эстелле. Села рядом. На стул, рядом, близко. И обняла. За плечи. Прижала. К себе. К плечу. К теплу. И Эстелла — прижалась. Как утром Киладоша ко мне. Как Клёпа к Эларе. Как то, что ищет тепло и находит. Прижалась и — молчала. И Киладоша молчала. И держала.
— Будет, — сказала Киладоша. Тихо. В Эстеллины волосы. В макушку. В тепло. — Будет. У тебя. Когда-нибудь. Так. Нежно. Как — ты заслуживаешь. Как — ты хочешь. Будет. Я обещаю. Не я, нет, жизнь. Жизнь — обещает. Если — верить. Если — ждать. Если — не сдаваться. Будет.
— Откуда знаешь? — Эстелла. Шёпотом. В Киладошино плечо. В халат. В тепло.
— Знаю, — сказала Киладоша. — Потому что я — знала. Что — не будет. Что — не заслужила. Что — не для меня. А потом — пришёл он. — И кивнула. На меня. — И — стало. Нежно. И — стоны. И — «будь нежен». И — всё. И — знаю. Что — бывает. Что — есть. Что — будет. Для тебя. Для всех. Для — каждой, кто заслужила.
Эстелла молчала. Долго. Прижавшись. К Киладоше. К теплу. К «будет». И — кивнула. Маленько. Еле заметно. В макушку, в плечо, в халат. Кивнула. «Хорошо. Верю. Будет».
---
Из-за стола — Элара. Смотрела. На нас. На Киладошу и Эстеллу, обнявшихся. На меня, красного, с чашкой. На Клёпу, которая всё ещё сидела на подоконнике и не понимала, почему все обнимаются, а не едят. И — сказала.
— А я? — спросила она. — А я тоже хочу.
— Что — тоже? — спросил я.
— Обниматься. Тоже. Вы все обнимаетесь, а я — с хлопьями. Несправедливо.
Киладоша засмеялась. Не тихо, нет, громко. От живота. От того места, где смешно и тепло и больно одновременно. Засмеялась и протянула руку. К Эларе. И Элара встала, и подошла, и прижалась. С другой стороны. К Киладоше. К Эстелле. К нам.
И я встал. И подошёл. И обнял. Всех. Киладошу, Эстеллу, Элару. Всех. Вместе. На кухне. За завтраком. С остывшим кофе, с размокшими хлопьями, с Клёпой на подоконнике, с дождём за окном, с утром, с жизнью, с — всем.
— Мы — любим, — сказал я. — Мы — любили. И — будем. И это — всё. И этого — достаточно.
— Больше, чем мороженое? — Элара. Из-под мышки. Глухо. С хлопьями.
— Больше, чем мороженое, — подтвердил я.
— Больше, чем Клёпа?
— Не сравнивай, — сказала Киладоша. — Клёпа — отдельно. Любовь — отдельно. Хлопья — отдельно. Всё — отдельно. И всё — вместе. И всё — важно.
— И стоны? — Элара. Снова. Из-под мышки. Как шутка. Как проверка. Как «а сейчас будет смешно?».
Киладоша посмотрела на меня. Я посмотрел на Киладошу. Эстелла посмотрела на нас обоих. И — мы засмеялись. Все. Вместе. Громко. От живота. От стыда, от нежности, от «больше, чем мороженое», от «стоны», от всего. Засмеялись, как семья, как люди, как те, кто любит и стыдится, и смеётся, и обнимается, и ест хлопья, и пьёт кофе, и живёт. Обычная жизнь. Обычное утро. Обычная семья. Со стонами. С «будь нежен». С вопросами. С ответами. С объятиями. С хлопьями. С — всем.
Клёпа спрыгнула с подоконника. Подошла. Села. Рядом. Жёлтые глаза. Смотрела. Как будто — понимала. Как будто — знала. Как будто — «ну наконец-то. Обнимаются. А я — с мышью. Одна. Как всегда». И моргнула. Два раза. Быстро. «Ладно. Обнимайтесь. Я — ем».
И пошла. К миске. Топ-топ-топ. Маленькая, серая, вислоухая. С мышью. Без стыда. Без вопросов. Без «а что вы делали ночью». Просто — жила. Как Клёпа. Как — надо. Как — все.
*Конец главы 65.*
Глава 66 заполни меня~
# Глава 66. Заполни меня
Ночь началась не ночью.
Она началась вечером, за ужином, когда Киладоша поставила передо мной тарелку с пастой и её пальцы задержались на моём запястье. Не случайно, не мимолётно. Задержались. На секунду, на две. И в этих двух секундах — всё. Прикосновение, которое не прикосновение, а обещание. Тёплое, медленное, как капля мёда, которая стекает с ложки и не спешит упасть. И я посмотрел на неё, и она посмотрела на меня, и в её глазах — то, что я узнавал. Не впервые, нет, но каждый раз как впервые. Тот блеск. Та глубина. Тот зелёный, который темнеет, становится глубже, насыщеннее, как вода в озере перед бурей, как небо перед дождём. И в этом потемневшем зелёном — не слова, не «я хочу», не «давай». Присутствие. Тёплое, тяжёлое, как гиря, как камень, как то, что лежит на тебя и не давит, а прижимает. К земле. К кровати. К ней.
Дети не заметили. Элара ела пасту и рассказывала про школу, про подругу, про то, что Мия сказала, а София ответила, а учительница не поняла. Эстелла ела молча, как всегда, и слушала, как всегда, и не смотрела на нас, как всегда, но — знала. Эстелла всегда знала. По воздуху, по запаху, по тому, как мы двигались. Не подавала вида. Ела. Молчала. Знала.
Ужин кончился. Элара убежала наверх, к Клёпе, с криком «Клёпа, я пришла, я пришла, я пришла!» и топотом по лестнице, как маленький ураган. Эстелла ушла к себе. Тихо. С щёлочкой в двери. Как всегда. Киладоша мыла посуду. Я вытирал. Мы стояли рядом, у раковины, плечом к плечу, и не говорили. И не нужно было. Всё было сказано. Запястьем. Пальцами. Зелёным. Темнеющим.
---
Десять вечера. Квартира затихала.
Я проверил. Как всегда. Элара — спит. Наверху, в мансарде, с Клёпой, свернувшаяся, с рукой под щекой, с дыханием ровным, глубоким. Клёпа — спит. В ногах, маленькая, серая, свернувшаяся, как клубок, как тёплый камень. Спит крепко. Не проснётся. Котята спят крепко. Глубоко. Без пробуждения.
Эстелла — спит. За щёлочкой, за дверью, в своей комнате. Я прислушался. Тишина. Ровная, глубокая, как метроном, как часы. Эстелла спит. Крепко. Как Эстелла. Без снов. Без тревоги. Спит.
Дети спали. Обе. Крепко. И это было — условие. Первое. Главное. Без него — ничего. С ним — всё.
Я спустился. В спальню. Киладоша уже была там. Не в кровати, нет. У окна. Стояла. В ночной рубашке, тонкой, светлой, в темноте почти прозрачной. Смотрела в окно, на улицу, на фонарь, на дождь, на то, что было снаружи. А я смотрел на неё. На то, что было внутри. На Киладошу. На её контур в полутьме, на линию плеча, на изгиб шеи, на тень волос, на всё. И внутри — то, что каждый раз. Не желание, нет, или не только. Узнавание. «Вот ты. Вот. Снова. Как всегда. Как в первый раз. Вот».
Она обернулась. Услышала. Не шаги, нет, присутствие. Моё присутствие. Почувствовала, как всегда, без слов, без зрительного контакта. Обернулась и — посмотрела. Зелёные, тёмные, глубокие. И в них — то, что не менялось. То, что было всегда. «Ты. Тут. Хорошо».
— Дети? — спросила она. Одно слово. Короткое. Как приказ. Как проверка.
— Спят, — сказал я. — Обе. Крепко.
— Клёпа?
— Спит. В ногах. Не проснётся.
— Хорошо, — сказала она. И «хорошо» было не «ладно», не «нормально», не «прекрасно». «Хорошо» было — «можно». «Теперь можно. Дети спят. Клёпа спит. Мир спит. Можно. Нам».
---
Она подошла. Медленно. Тихо. Босыми ногами по полу. Как кошка, как Клёпа, как то, что ходит бесшумно и приближается неслышно. Подошла и встала. Передо мной. Близко. Так близко, что я чувствовал её тепло, не касаясь. Её дыхание, не слыша. Её запах, не вдыхая. Просто — чувствовал. Телом. Кожей. Тем, что древнее слов, древнее чувств, древнее всего.
— Я думала, — сказала она. Голос тихий, ночной, низкий. Как из глубины. — Весь день. С утра. С того стона. С того «мм». Думала.
— О чём?
— О нас. О ночи. О том, что было. И о том, что... хочу. Сегодня. Снова. Хочу.
— Я тоже.
— Нет, — сказала она. И подняла руку. Положила мне на грудь. Ладонью. Плоско. На сердце. И чувствовала, как оно бьётся. И я чувствовал, что она чувствует. И круг замыкался. — Не «тоже». Не «я тоже хочу». А — «я хочу по-другому». Не как вчера. Не как тогда. По-другому.
— По-другому? — я не понимал. Или понимал, но боялся. Боялся, что понимаю. Боялся, потому что «по-другому» — это дальше, глубже, ближе. Больше.
— По-другому, — повторила она. И посмотрела. Прямо. Зелёные в мои. Без отведения, без смущения, без «может, не надо». Так Киладоша. Прямо. Всегда. — Вчера... вчера ты был нежен. Ты — нежный. Ты — аккуратный. Ты — осторожный. И это было — хорошо. Это было — нужно. Мне — нужно было. Нежно. Аккуратно. Осторожно. Потому что... потому что после всего, что было, после рук, и ножей, и — всего. После того, кто лапал, и того, кто бил, и того, кто — нет. Мне нужно было — нежно. Чтобы — довериться. Чтобы — открыться. Чтобы — почувствовать, что — безопасно. И ты — дал. Нежно. И я — поверила. И мне — понравилось. И мне — было хорошо. Очень.
— И?
— И... сегодня я хочу — больше. Не «больше нежности», нет, нежности — столько же. Но — больше — близости. Больше — тебя. Не «рядом», не «прижавшись». Внутри. Глубже. Ближе. Без... — она замолчала. И я видел, как трудно. Как тяжело. Не потому что стыдно, нет, Киладоша не стеснялась. А потому что — уязвимо. Потому что это «без» — то, о чём не говорят громко, о чём шепчут, о чём — просят. Тихо. Лично. В темноте. — Без преград. Без защиты. Без... этого. — И кивнула. На тумбочку. Туда, где лежал презерватив. Маленький, квадратный, лёгкий. В обёртке. Вчера. — Без него.
Я молчал. Секунду. Две. Три. Внутри — не паника, нет, не страх. Что-то другое. Что-то, что тяжелее, глубже, тише. Понимание. Не ума, нет, тела. Тело понимало. Тело знало. Тело говорило: «она просит. Она — доверяет. Она — открыта. Она хочет тебя. Не «с защитой», не «по правилам», не «безопасно». Тебя. Всего. Целиком. Без ничего между».
— Киладоша, — сказал я. И голос — ровный. Снаружи. Внутри — нет. Внутри — горячо. Как печка, как камин, как уголёк, который не прогорел. — Ты уверена?
— Да, — сказала она. Одно слово. Короткое. Твёрдое. Как «да». Как «решено». Как «я — знаю, чего хочу». Не каприз, не прихоть, не «попробуем». Решение. Зрелое, взрослое, честное. Она знала. Она хотела. Она просила.
— Уверена? Не «может быть», не «давай попробуем», а — уверена?
— Уверена. Как в том, что дышу. Как в том, что живу. Как в том, что люблю тебя. Уверена.
Я смотрел на неё. В темноте. В тишине. В той полутьме, которая не прячет, а подчёркивает. Её лицо, её глаза, её губы, её — всё. И думал. Не о «можно», нет. О «хочу». Хочу ли я? Тело — хотело. Тело — давно. С того вечера, с запястья, с пальцев, с зелёного, темнеющего. Тело хотело. И разум — хотел. И сердце — хотело. Все — хотели. Все — «да».
— Да, — сказал я.
И она — выдохнула. Длинно, глубоко, как выдыхают, когда напряжение уходит, когда стена падает, когда «я прошу» — принято, и мир не рухнул, и ничего не сломалось, а наоборот — стало целее, ближе, теплее. Выдохнула и — положила голову мне на грудь. На сердце. И стояла. И дышала. И я — стоял. И держал. И дышал. И мы — стояли. И дышали. И всё.
---
Она подняла лицо. Медленно. Как цветок, как подводная лодка, как то, что поднимается из глубины. Подняла и — поцеловала. Не страстно, нет, не как в прошлый раз, не «проникая», не «жадно». Нежно. Как «спасибо». Как «вот». Как «ты — согласился, и я — благодарна, и я — счастлива, и я — тут». Нежно, медленно, мягко. И я ответил. Так же. Нежно. Медленно. Мягко. Как «пожалуйста». Как «всегда». Как «я — тут, и я — с тобой, и я — тебя — слышу».
Поцелуй — длился. Как дорога, как река, как дыхание. Не торопясь, не ускоряясь. Ровно, как метроном, как прилив и отлив. Её губы на моих, и её язык, осторожный, тёплый, как вопрос, и я — отвечал, и она — спрашивала, и я — отвечал, и этот диалог без слов, этот разговор губами и языками, этот шёфт тел, который больше, чем разговор, больше, чем слова, больше, чем всё.
Её руки. На моей груди. Потом — ниже. На животе. Потом — ниже. На поясе. На резинке. Пальцы — цепляются, тянут, снимают. Медленно, как завёртку, как обёртку, как то, что мешает, что лишнее, что между. Снимают — одежду. Мою. И я — снимал. Её. Ночную рубашку, тонкую, светлую, которая скользила, как вода, как шёлк. Снял, и под ней — она. Тело. Голое, тёплое, белое в темноте, как луна, как снег, как то, что светится само.