

Мэл Зикс
Сон, обсидиан и дверь
Глава 1
Ателье пахло деревом, лаком и сухой пылью — той, которая заводится только там, где вещи лежат подолгу и никто не берёт их в руки.
Виктор снял пальто, повесил на гвоздь у двери — вешалок в подсобке не водилось — и прошёл к своему столу, у окна. За стеклом моросило. Ноябрь — самый честный питерский месяц: ни зима, ни осень, а сплошное ожидание. Три недели после того вечера. Мир, как и обещал инспектор, не рухнул. Рухнул только график Виктора, и потому он сидел здесь, в чужом здании с чужими замками, и делал то, за что ему платили.
Эксперт по орнаментам. В трудовой книжке такого не пишут, потому что никакой книжки у Виктора в Ателье не было — была карточка доступа и договор на три страницы, где его называли «внештатным сотрудником». Специалист — это когда ты один видишь то, чего не видят другие: не просто узор, а то, как этот узор сплетён. Портные умели читать орнамент, как читают ноты. Виктор не так давно обнаружил, что слышит, как он звучит. Но ещё набирался опыта. Ему, как истинному художнику, хотелось видеть весь спектр, а не только оперировать обрывками чувств. Он хотел видеть, слышать и чувствовать правду, скрытую от большинства глаз.
Виктор разложил инструменты — лупу, пинцет, мягкую кисть, которой смахивал пыль с мест, где ей быть не полагалось, — и оглянулся на стол.
Обломок ждал его там, где Виктор оставил его вчера.
Он был невелик, с ладонь, и в описи значился сухо: «фрагмент камня с орнаментом, порода не установлена». Тёмный, как обсидиан, — но не просто тёмный: камень был огранён. Плоские грани сходились к одному ребру, будто по нему прошлась не природа, а рука. На ощупь он был холоден, как металл, по краям бежали тонкие трещины. Изнутри исходило блеклое фиолетовое свечение.
Виктор надел лупу — привычно, на один глаз, как ювелир, — но смотрел не только через неё.
Он переключился.
Мир послушно разошёлся на нити: стены, пол, стол, собственные пальцы — всё предстало сплетением, в котором узнавались и опыт прежних хозяев, и привычки, и случайные следы чужих рук. Обычный шум Ткани. Ателье умело его прятать: настоящие вещи здесь держат в комнатах без окон, где нити не блуждают и не путают.
Обломок не шумел. Он наигрывал мелодию.
Виктор приблизил его к свету и наклонил.
Всё сплетение шло по нему — ни одной пропущенной борозды, ни одного праздного узелка. Портные, работая с реликвиями, оставляют след: где подновили, где прихватили лишним витком, где поспешили. Здесь не было ничего. Обломок был сплетён так, будто его не чинили и не ткали вовсе, а вырастили.
И хуже того — он был сплетён настолько сложно, будто был из органики.
Виктор знал цену этому слову. Орнамент можно выткать любым узором: цветком, вензелем, зверем, если хватает воображения. Живое ткать нельзя — во всяком случае, нельзя по-настоящему. В Ателье об этом говорили коротко: сплести живое сложно, а вот коснуться живого — легко; и потому ни один портной не станет ткать то, что дышит, себе в убыток. Природа такого не прощает. Здесь же по камню шло не подобие цветка, а подобие мышцы: пучки, тяжи, тонкие волокна, сходящиеся к одному месту и расходящиеся от него, как расходятся жилы от сердца. Если долго смотреть, можно было проследить, куда что течёт.
Виктор поймал себя на том, что читает обломок как анатомический рисунок. И ещё на том, что боится дочитать до конца.
Он отложил лупу и потёр глаза, будто это могло помочь. Не помогло.
— Что в тебе такого, — сказал он тихо, не дожидаясь ответа.
Обломок промолчал.
Виктор снял с гвоздя папку поступления — в Ателье любили бумагу, и каждую реликвию заводили дважды: электронно и на картоне, чтобы, как говорил Михаил, вещь помнила не только про себя, но и про то, что о ней записали. Он открыл карточку.
«Фрагмент оправы. Поступление от 12 октября. Найдено на Пёстром пласте, близ южной границы. Доставлено в составе партии реликвий».
Далее шёл номер.
Партия 8.
Виктор перечитал его дважды, будто от этого могло получиться другое число. Не получилось. Восьмёрка стояла в карточке своим честным, закруглённым боком — просто номер, каких в архиве десятки, порядковый знак ящика, в котором обломок приехал с Пёстрого вместе с прочей мелочью.
И всё же он задержал на ней палец.
Восемь. Ресторан Восемь. Восемь человек с золотыми нитями — так сказал вампир, и Виктор был среди них восьмым. Мир был полон восьмёрок, как всякий мир полон тех чисел, на которые человек решил обращать внимание. Совпадение? Порядковый номер?
Он закрыл папку, но палец ещё секунду оставался на картоне.
Потом он вернулся к столу, взял кисть и смахнул с обломка пыль — плавно, почти извиняясь. Раз под ним красовался орнамент, его надо было видеть.
И переключился снова.
Вот сплетение. Вот тяжи. Вот место, где они сходятся, — тот узел, что Виктор отметил сердцем, потому что другого слова у него не было. Он подался вперёд, прищурился, ловя, куда ведёт течение волокон…
И течение дрогнуло.
Не колыхнулось от движения воздуха, не сместилось от света лупы — дрогнуло будто зрачок, когда на него смотрят. Тяжи перекатились, волокна потянулись, узел в середине орнамента раскрылся навстречу Виктору, все свои пряди развернув в одну сторону, — туда, где он стоял.
Обломок смотрел на него.
Не «казалось». Виктор видел Ткань каждый день уже не первую неделю и знал разницу между сплетением, устроенным причудливо, и сплетением, которое живёт. А оно жило. Безымянный фрагмент, найденный на Пёстром близ южной границы, прибывший в партии восемь, развернулся и посмотрел — спокойно, внимательно, как смотрят на того, кого наконец дождались.
Виктор отступил на шаг. Он не испугался — вернее, испугался, но не этого. Он боялся, что если отступит ещё раз, орнамент повернётся следом, и это будет уже ответ, настоящий разговор, а к такому он был не готов.
Он не отступил. Он положил кисть и очень медленно, не отводя взгляда, накрыл обломок ладонью.
Сплетение не шевельнулось. Нити больше не тянулись. Но где-то под ладонью, глубоко в осколке, что-то было — ровное, тёплое и очень, очень терпеливое. Как будто там, внутри, спали.
Виктор постоял так. Потом убрал руку, накрыл обломок салфеткой — как накрывают лицо, чтобы не смотреть, — и пошёл к выходу за пальто.
Лупу он забыл на столе.
Глава 2
На следующий день обломка не было.
В Ателье он приехал, как обычно, к десяти. Дежурный на входе — молодой, сонный, в аккуратно подшитой форменной куртке — кивнул ему, не отрываясь от телефона. В коридоре пахло лаком и чужим кофе, за дверью мастерской гудел пылесос, кто-то наверху негромко ругался на принтер. Обычное утро, каких в Ателье сотни. Ничего не предвещало.
Виктор понял это ещё от порога — по салфетке. Вчера он накрыл ею камень, чтобы не смотреть; ткань легла горкой, повторив изгиб. Сегодня она лежала плоско, как крышка на пустой посуде.
Он снял её.
Под ней лежал кусочек обсидиана. Обычный чёрный осколок неправильной формы — такие продают в ларьках «для интерьера» и поднимают на пляже, не понимая, откуда среди гальки взялось вулканическое стекло. Ни огранки, ни свечения.
Виктор взял его двумя пальцами и не поверил руке. Камень такого размера должен был тянуть граммов на сто; этот весил меньше яблока — будто его вырезали из чего-то, что только притворяется плотным. Осколок был лёгкий, местами гладкий, местами острый, с резкими скосами. Виктор повертел его так и этак, поискал трещины, сколы, след старой огранки — ничего. Просто кусок стекла, какие валяются у подножия вулкана и в сувенирной лавке.
Он подержал его на ладони. Потом надел лупу и переключился.
И не увидел ничего.
Не то чтобы камень был серым. Серое бывает: серое — это нити, из которых выцвело всё, кроме привычки существовать. Здесь не было и этого. Ни волокон, ни борозд, ни следа чужих рук, ни даже той тусклой основы, на которой держится любая вещь в мире. Осколок стоял в сплетении комнаты аккуратной дырой: Ткань подходила к его краю и обрывалась — ровно, чисто, будто не вещь вынули из мира, а мир вырезали по контуру вещи.
Он попробовал посмотреть иначе — не на осколок, а на сам разрыв. Ткань вокруг была цела и спокойна, как всегда в этих стенах: она не тянулась к осколку, не боялась его, не пыталась заплестись заново. Она просто кончалась. Так обрывается не порванная нить — у порванной бахрома и узелки, — а нитка, отрезанная ножницами: чисто, ровно, бесповоротно. От прежней вещи не осталось ни следа, ни отпечатка, ни тени, ни памяти — ничего, по чему мир узнал бы, что на этом месте когда-то что-то лежало. Осколок не занял её место. Он его вычеркнул.
Виктор опустил лупу.
Руки у него были холодные, и это казалось странным: холодно ему не было.
Он обошёл комнату по кругу, как обходят место, где что-то случилось. Открыл шкаф — пусто. Проверил полки, ящики, карман пальто на гвозде — жест отчаяния, за который тут же себя упрекнул: обломок был маленьким, но не настолько, чтобы потеряться в кармане.
Потом он сел и заставил себя дышать ровно.
В папке поступления всё осталось как было. «Фрагмент камня с орнаментом, порода не установлена. Найдено на Пёстром пласте, близ южной границы. Поступление от 12 октября, партия 8». Ниже — инвентарный номер, подпись принявшего, подпись Виктора: «на исследование, срок — до особого распоряжения». Бумага была в порядке.
Виктор открыл журнал выдачи.
За вчерашний день — ни одной строки. За позавчерашний — он сам, «принял на исследование». Дальше — чисто. Никто не подписывался, не забирал, не возвращал. Обломок не покидал комнату по документам. А по документам в Ателье ничто не покидало комнату просто так.
Он посмотрел на дверь.
Замок был цел. Не «заперт» — цел: без царапин, без свежих следов, без той лёгкой сбитости, которая остаётся, если в замок лезли хоть раз. Виктор сам повернул ключ вчера вечером, сам слышал, как язычок встал на место, сам потянул ручку, проверяя.
Дежурного он нашёл на посту — того самого, сонного, что кивнул ему утром.
— Дверь в семнадцатой сегодня открывали?
— В девять, — дежурный ответил с обидой, будто его уже в чём-то обвинили. — Заперта была, я проверял. Всё как всегда.
Значит, обломок вышел между двумя поворотами ключа: из запертой комнаты, при закрытом окне, мимо целого замка. Не через дверь. Не через окно — оно на третьем этаже и всё утро было закрыто. Через стену, через пол, сквозь сплетение, которого здесь больше не было, — вот как.
Только чистый стол, плоская салфетка и камушек.
Виктор встал и пошёл за хранителем.
Германа Ильича он нашёл там, где и ожидал, — в архиве, между стеллажами, с картонными карточками в руках. Хранитель архива Ателье №1 был человеком невысоким, сухим и до последней пуговицы аккуратным; он носил очки на шнурке и относился к бумаге так, как другие относятся к вере. Виктору он не слишком доверял — не из неприязни, а по привычке: всякий, кто берёт карточку из архива, — уже немного подозреваемый.
— Герман Ильич, — сказал Виктор. — У меня пропала вещь.
Хранитель поднял голову не сразу. Сначала он вложил карточку на место, потом посмотрел на Виктора, потом — на его руки, будто уличал.
— Вещь, — повторил он. — Из хранилища?
— Из моей комнаты. Из-под исследования.
— Это одно и то же, — сказал Герман Ильич, и в его голосе не было ни капли любезности. — Вещи, выданные под исследование, продолжают числиться за архивом. Какой номер?
Виктор назвал номер.
Хранитель пошёл к своему столу, открыл ящик, достал вторую карточку — ту же самую, но чистую, без пометок Виктора, — и повёл по ней пальцем. Он читал долго, хотя читать было нечего.
— Принята двенадцатого октября, — сказал он наконец. — Партия восемь, поступление с юга. Выдана вам вчера. — Он поднял глаза. — Когда именно вы обнаружили пропажу?
— Сегодня утром.
— Сегодня утром, — повторил Герман Ильич, и в этих двух словах Виктор услышал целый приговор: что спохватиться надо было ещё вчера, что нынешние внештатные не умеют обращаться ни с чем, и что он всё это предвидел.
Они вместе вернулись в комнату.
Хранитель осмотрел стол, шкаф, дверь, замок. Ему не нужно было переключаться — Ткани он не видел, так как был не портным, а обычным хранителем, и его ведомство кончалось там, где кончалась бумага. Но замок он изучил с той же тщательностью, что и опись, и результат ему не понравился.
— Следов нет, — сказал он. — Ключ цел, замок цел, открыт при свидетеле. — Он посмотрел на плоскую салфетку. — И камушек. Это вы его здесь оставили?
— Он лежал. На месте обломка.
— Чего только не лежало, — сухо сказал Герман Ильич, но камушек он всё же взял — двумя пальцами, как берут чужое, — и положил в карман.
— Такого не было, — сказал вдруг Герман Ильич, и это было первое, что он произнёс не по-служебному. — Двадцать девять лет держу архив. Пропадали бумаги. Пропадала карточка, ящик, ключ от ящика. Один раз — целый стеллаж, при переезде. Но чтобы вещь...
— Чтобы вещь вышла сама, — договорил Виктор.
— Вещь не выходит сама, — отрезал Герман Ильич, и сухость вернулась к нему, как форменный пиджак. — Вещь либо есть, либо её украли. А раз следов нет, значит, украли так, что я в это не верю. А значит, я этого не подписывал. Понятно?
Он сказал это Виктору, но смотрел на пустой стол, и Виктор понял, что за всей его канцелярией стоит не только недоверие, но и страх. У Германа Ильича страх был тоже аккуратный, подшитый и лежал в отдельной папке.
— Я доложу руководству, — сказал хранитель, и это была не забота, а мера: он не собирался отвечать за пропажу в одиночку, а Виктор ему в союзники не годился. — Михаила Львовича поставлю в известность лично. А вы пока ничего не трогайте. Ничего, понимаете? Ни журнал, ни карточку, ни шкафы, ничего.
Он ушёл, прямой и оскорблённый, неся в кармане обсидиановый осколок так, будто тот мог его укусить.
Виктор остался один.
Ему вдруг захотелось позвонить Кате. Не рассказать — рассказать он ещё сам не знал что, — а просто услышать, как она дышит в трубку и говорит что-нибудь необязательное и своё: про метро, про кота, про стихи или погоду. Он достал телефон, посмотрел на экран и убрал обратно. Если рассказать, придётся признать, что это не ошибка, не путаница и не сон, а вещь, которая была здесь вчера и теперь бесследно исчезла.
Он сел и стал ждать. Как выяснилось потом, ждать пришлось недолго.
Михаил Львович приехал к обеду и, вопреки обыкновению, один — без свиты, без папок, без того ровного начальственного гудения, с которым глава Ателье входил в любую комнату. Он вошёл, кивнул Виктору, будто они виделись не через месяц после Новой Голландии, а вчера, и первым делом попросил показать место.
Виктор показал.
Михаил смотрел на пустой стол долго. Потом обернулся к хранителю, который стоял у двери и держался за карман, как за больной зуб.
— Камушек, — сказал Михаил.
Герман Ильич извлёк осколок и вложил ему в ладонь — почтительно и в то же время будто избавляясь от ноши.
Михаил подержал его, повернул на свет, взвесил. Он был портным; он умел смотреть. И он не переключился — тоже, как и хранитель, — но что-то в его лице изменилось так, будто он переключился и без глаз.
— Что вы видите? — спросил он, не глядя на Виктора.
— Дырку, — сказал Виктор. — Нитей нет вообще. Ткань подходит к краю и обрывается, как отрезано ножницами.
Михаил молчал долго — так долго, что Виктор успел снова услышать, как наверху ругаются на принтер.
— Откуда он? — спросил Михаил.
Он сказал это не как вопрос, а как подтверждение того, чего он и так не хотел знать. Потом поднял взгляд на Виктора, и в этом взгляде впервые не было ни наставника, ни работодателя, ни человека, подписавшего договор на три страницы.
— Скажите, Виктор, — тихо спросил он. — Когда вы смотрели на этот обломок вчера, вам не показалось, что он на вас смотрит?
Виктор не успел ответить. Михаил уже и не ждал ответа. Он сунул камушек в карман, и пола пиджака оттянулась — тяжелее, чем следовало от такой мелочи.
Михаил не боялся — или умел не показывать, что боится, — и от этого становилось хуже. Виктор видел начальников, которые кричат — Михаил этого не делал. Он просто убрал камушек поближе к себе, как убирают то, что нельзя оставлять на виду, и один раз, коротко, глянул на дверь — заперта ли. Дверь была заперта.
— Хорошо, что вы пошли к Герману Ильичу, — сказал он. — Плохо, что пошли только сегодня. — И, помолчав: — А теперь, боюсь, придётся позвонить, куда мне звонить не хочется.
Глава 3
Михаил запер семнадцатую сам, дважды повернув ключ, и ушёл вперёд — к себе, в кабинет, в другой конец коридора. Сказал на ходу:
— Идите домой. И, если можно, не по прямой.
— Почему не по прямой?
— Это совет.
Виктор не стал спрашивать. Если уж Михаил давал совет, к нему стоило прислушаться. Спешить все же не стал: немного побродил по холу, рассмотрел несколько манекенов и понаблюдал за работой обычных портных, которые так ловко прикрывали истинную деятельность Ателье. И только потом пошёл к лестнице — мимо запертых мастерских.
Кабинет Михаила был по дороге. Дверь — прикрыта, но не плотно: так закрывают, когда торопятся. В щели хватало места для одного глаза.
Виктор не подслушивал. Просто в пустом коридоре слышно всё, а Михаил говорил негромко и всё же разборчиво — потому что говорил не по телефону и не с человеком.
Он стоял у стола, спиной, и держал обычный наперсток. Такие в Ателье держат не просто для антуража: в предметы вплетают условие и говорят через него в случае, если обычная связь может нарушить Акт Плетения.
Михаил положил на наперсток ладонь. Подержал. И сказал — ровно, как диктуют:
— Первое. Да, у меня. — Пауза. — Второе. Тот самый. — Пауза. — Третье. Один внештатный.
Ответа Виктор не услышал: предмет отвечает не голосом и не всем.
Михаил убрал ладонь, постоял ещё секунду и сказал, не оборачиваясь:
— Три вопроса. Вы слышали все три. Ни в одном не спросили, что именно пропало.
— И что это значит?
— Что они уже знают, — сказал Михаил. — Идите домой, Виктор. Завтра в девять, у меня. Не забудьте свой блокнот или чем вы там пользуетесь для набросков. Будете писать и, возможно, рисовать.
— О чем именно придется писать? Да и почему не на бланках Ателье?
— Сейчас нельзя полагаться только лишь на инвентарь Ателье. Мы не можем знать наверняка, что стало причиной. Будете зарисовывать всё, что помните, по минутам: кто входил, где стоял камушек, что вы видели через лупу. Буду собирать информацию от всех, кто касался образца.
— Я в чём-то провинился?
— Вы внештатный, — сказал Михаил. — Для вас отдельные правила.
* * *
К девяти Виктор исписал и набросал четыре листа.
Он описал салфетку. Описал вес: камушек на ладони, легче яблока. Описал Ткань, которая подходила к краю и кончалась, — и тут же понял, что словами этого не передать, а рисунок выходит не совсем правдоподобным. К слову, именно реализм ему давался не совсем просто.
Он честно написал: «нитей нет вообще».
Наброски получился скудные, как отчёт о собственной беспомощности. Виктор подписал их и поставил время.
В кабинете ждали трое: Михаил, Герман Ильич — прямой, будто проглотил линейку, — и человек, которого Виктор узнал не сразу.
— Инспекция Орнамента, — сказал человек. — Штих. Альберт Штих. Мы с вами виделись, у вас на кухне. Был кот.
— Ями, — сказал Виктор.
— Ями, — согласился Штих. — Как он?
— Вполне неплохо, есть хорошо, много спит.
— Хорошо. Пусть спит, — инспектор развязал тесёмки на тонкой канцелярской папке, не спеша, будто давая всем время передумать. — Ателье №1, Санкт-Петербург. Вчера. Обломок оправы, партия восемь, Пёстрый пласт. На месте — камень.
— На месте — камень, — повторил Герман Ильич, не удержавшись.
— Да, — сказал Штих. — Дальше.
И начал читать.
— Ателье №5, Лиссабон. Двадцать один день назад. Чаша из мутного стекла, найдена на Пёстром, южный предел. На месте — камень.
— Ателье №3, Екатеринбург. Шестнадцать дней. Шкатулка, Пёстрый. На месте — камень.
— Ателье №7, Шанхай. Восемь дней. Доска с резным орнаментом, Пёстрый. На месте — камень.
— Ателье №4, Новосибирск. Четыре дня. Гребень, Пёстрый. На месте — камень.
Он закрыл папку, но ладонь с неё не снял.
— Пять, — сказал Виктор.
— Пять.
— Почему я узнаю об этом сегодня? — поинтересовался Михаил.
— Потому что каждое из четырёх Ателье решило, что у него случайность, — сказал Штих. — Список собрался только потому, что в Новосибирске у хранителя сдали нервы и он позвонил сам. До него мир молчал четыре месяца.
— Почему молчал?
— Потому что пропажа — это позор. Разрыв — беда, о разрыве сообщают. А пропажа — вина, о вине молчат и надеются, что пронесёт.
— В Акте Плетения семь правил, — сказал Герман Ильич глухо. — И ни в одном нет слова «украли».
— Именно, — сказал Штих. — но скоро мы собираемся это поправить.
Герман Ильич утвердительно вздохнул.
Виктор смотрел на папку. Тонкая, канцелярская, с тесёмками; в таких хранят переписку, а не дела. И всё же именно в ней лежали пять городов, пять запертых комнат и пять чёрных камушков, которых никто не видел, кроме тех, кто столкнулся с пропажей.
— Все исчезнувшие вещи — с Пёстрого? — спросил он.
Штих поднял на него глаза, и в них не было ни удивления, ни одобрения. Только усталость человека, который этот вопрос задал сам, четыре города и четыре месяца назад.
— Все пять, — сказал он. — Из разных партий, из разных пределов, у разных людей. Пёстрый — большой.
— Кто-то собирает Пёстрый по частям, — сказал Виктор.
— Не спешите, — сказал Штих. — Пока мы знаем только, что у кого-то есть способ войти в запертую комнату, взять вещь и оставить вместо неё мусор. Никакого «зачем». Пять городов — пять «зачем», и ни одного ответа.
Михаил всё это время стоял у окна и молчал. Теперь он заговорил — коротко, будто вычитывал приказ, который сам же и написал:
— Хранилище. Доступ — пять человек вместо двадцати. Вход только вдвоём, оба расписываются, время — в журнал.
— Выдача реликвий, — продолжил он, — остановлена. До особого распоряжения. Это касается и вас, Герман Ильич.
Хранитель кивнул, не поднимая глаз, — так кивают, когда уже не спорят.
— Поступления с Пёстрого — приостановлены. Все, до единого. Пусть будут отписки; пускай искатели думают, что мы сошли с ума.
— А я? — спросил Виктор.
— Внештатным доступ закрыт, — сказал Михаил. — Всем, кроме вас.
— Почему кроме меня?
— Потому что вы единственный свидетель и особо ценный кадр. Запереть вас — значит запереть единственную зацепку.
Виктор ждал, что он скажет ещё что-нибудь: про доверие, про то, что они всё-таки свои. Михаил не сказал ничего. В Ателье вообще не любили лишних слов. Тут обращали внимание на действия и их последствия.
Штих встал и одёрнул пальто.
— И последнее, — сказал он. — Отдельно от дела. Мы вынуждены вернуться к вопросу о вашем Осевом союзе.
Виктор не пошевелился.
— Почему сейчас?
— Потому что тогда было не до вас, — сказал Штих. — Вы были чудом, о котором некогда думать: разрыв, тварь на улице, город на волоске. Мы поставили галочку и ушли спасать людей. А сейчас у нас на руках пять любопытных случаев, и мы больше не можем позволить себе инструмент, которого не понимаем.
— Мы не инструмент.
— Я знаю, — сказал Штих. — И именно поэтому вопрос всё-таки придётся задать.
Он пошёл к двери. У порога остановился.
— Виктор. Один вопрос не по протоколу. Зачем вор оставляет камень?
— Подпись? — сказал Виктор. — Что-то вроде «здесь был я»?
— Мы тоже так думали. Пять городов — пять подписей. — Штих покачал головой. — Но что-то пока не складывается. Он поклонился и спешно направился к выходу.
Герман Ильич направился следом и вышел, не прощаясь.
* * *
Сегодня Катя ждала Виктора у него дома.
И у нее был интересный разговор с Кассианом по телефону.
— Касс, привет. Вопрос дурацкий. Ты помнишь фенечку?
— Какую фенечку?
Она молчала. Он подождал и переспросил уже иначе — с той осторожностью, с какой говорят с человеком, который вот-вот скажет что-то не то:
— Катя? Ты здесь?
— Здесь, — сказала она. — Показалось. Прости.
Фенечка пропала в ту же ночь, когда они вернулись с Хрустального. Только Катя поняла это не сразу, а утром — потянулась за чашкой и увидела, что левое запястье голое. Ни браслета, ни следа от нитей, ни вдавленной полоски. Кожа как кожа.