Книга Сон, обсидиан и дверь - читать онлайн бесплатно, автор Мэл Зикс. Cтраница 2
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сон, обсидиан и дверь
Сон, обсидиан и дверь
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Сон, обсидиан и дверь

Они искали полдня. Под кроватью, в ванной, в карманах, в швах зимней куртки, которую Катя не надевала с марта. Виктор сплёл Путеводную нить — та уверенно дотянулась до стены и там кончилась, как тянутся все нити к тому, чего нет.

Потом они решили, что знают ответ. Браслет был защитный, сильный; после такого перехода он мог просто выгореть, как выгорает предохранитель. Жалко — но объяснимо. Кассиану решили не звонить: кому охота признаваться, что сжёг чужую работу. А там стало не до этого — Ателье, пропавшие артефакты, камушек вместо плетения.

И только теперь, услышав в трубке «какую фенечку», Катя поняла, что они ошибались. Виктор помнил каждую нитку. Она помнила каждый узел. Кассиан не помнил ничего — не «забыл», а так, будто браслета никогда не вязали. А ниток в нём была половина его.

— Мы применили его один раз, — тихо сказала Катя, когда Виктор вошёл. — На Хрустальном.

Виктор молчал. Он думал о том же самом: что союз не берёт сил, как все считают. Что он берёт другое. И что про это «другое» им никто не объяснил.

— Завтра спросим Вадима, — сказал он наконец. — Он знает все старые истории.

Катя кивнула и надела кофту с длинными рукавами.

* * *

Вадима он нашёл в мастерской на первом этаже, за разбором партии: на столе лежал ряд мелких вещей, каждая на своей салфетке, рядом — лист учёта и механические часы, которые Вадим поминутно поворачивал к свету, будто в них могло быть написано что-то новое.

— Вадим. Можно вопрос?

— Один. Я с утра не разговариваю.

— Тогда два. Что это за камень, который вор оставляет вместо вещи, — и почему Инспекция вспомнила о нас именно теперь?

Вадим вздохнул, отложил салфетку и посмотрел на часы — не на Виктора.

— Хочешь знать, почему в Инспекции так вцепились в ваш союз? Не из протокола. Я их знал.

— Кого?

— Двоих. Муж и жена, оба прядильщики. Тихони. Дом поставили за Озерками — сами, никого не нанимая, десять лет выстраивали. Яблоню посадили у крыльца, в год, когда сошлись. Кривую — с самого начала кривую, смешную.

Вадим помолчал, будто взвешивал, сколько из этого стоит говорить вслух.

— Однажды им пришлось применить Осевой союз. Не за красоту, не из любопытства. Пришлось — иначе бы не вышло. И Ткань взяла с них этот дом.

— В каком смысле взяла? Он сгорел?

— Стоит. Целёхонек. Только живут в нём другие. Пришли будто ниоткуда, бумаги в порядке, соседи помнят, как эти другие строились, помнят их ребятню во дворе.

— А тех двоих?

— А тех двоих не помнит никто. Ни сосед, ни участковый. Даже собственная дочь.

— Как — дочь?

— Она их помнит. Мать, отца — помнит. А дом, в котором выросла, — нет. Приезжает в гости, чай пьёт, в окно глядит — и не узнаёт. Ей кажется, она всю жизнь прожила в другом.

Виктор открыл было рот и закрыл: вопроса не нашлось.

— А они, — сказал Вадим, — помнят. Оба. Каждый день. Всё, до последней половицы. Она один раз постучалась к тем, что теперь там, — попросила посмотреть сад. Как чужая. Ей разрешили. Постояла под своей яблоней, ветки не тронула, поблагодарила и ушла.

Он поднялся и одёрнул пиджак.

— Я к ним иногда заезжаю. Чай пьём. В доме, которого у них нет.

Виктор вышел на лестницу и постоял. Наверху кто-то опять ругался.

«За все нужно платить, но какова цена?».

Глава 4

Катя ночевала у Виктора — вторую ночь подряд.

Накануне Виктор вернулся от Вадима, и весь вечер они говорили о доме за Озерками: о двух загадочных прядильщиках, которых никто не помнит. И о цене, которую они заплатили. Спать легли в третьем часу.

Телефон прозвенел в семь, и это был не будильник. Виктор вылез из-под одеяла, долго его искал. Нашел в кармане пальто, где тот и лежал. Вернулся с ним на кухню, чтобы не будить Катю.

Михаил Львович говорил коротко, как диктуют.

— В девять, Инспекция привозит образец. Второй. Сегодня же.

— Хорошо.

— Будьте у меня.

Он хотел повесить трубку, и Виктор это услышал — по паузе.

— Михаил.

— Да?

— Я буду не один.

Пауза стала длиннее. Виктор уже приготовился объяснять, а объяснять было нечего: он и сам не знал, почему ему так важно привезти её.

— Пусть, — сказал Михаил и положил трубку.

Катя тем временем вышла со спальни и присела на табуретку, закутавшись в его свитер, и смотрела в чашку.

— Меня-то зачем?

— Потому что сегодня привезут второй камень.

— И?

— И потому что я вчера два часа смотрел на первый и не увидел ничего нового, — сказал Виктор. — А ты, я думаю, сможешь открыть для нас что-то новое.

Катя поставила чашку.

Про это они разговаривали только один раз — в ту ночь, когда заметили пропажу фенечки: после разговора с Кассианом, когда молчать стало нельзя, и она рассказала. Рассказала коротко и как о чём-то постыдном: что берёт вещь в руки и та «отзывается». Что не может даже подобрать название для этого ощущения.

Виктор тогда не стал спорить или допытываться. Он сказал: «Значит, у нас обоих теперь по странности». И они об этом больше не вспоминали — до сегодняшнего утра.

— А меня пустят? — спросила Катя.

— Ты сотрудник. Такой же, как я.

— Я ни разу этим не пользовалась.

— Вот и воспользуйся.

* * *

В хол Катя вошла на этот раз первой — просто потому, что Виктор задержался на улице, разговаривая с кем-то по телефону.

Дежурный — молодой, сонный, в аккуратно подшитой форменной куртке — кивнул ей, не отрываясь от своего телефона, точно так же, как кивал Виктору. Её знали. Это было одновременно и приятно, и пугающе.

До назначенного времени еще оставалось около получаса, и Катя не пошла сразу наверх. Она обошла хол — медленно, как обходят выставки.

В зале привычно располагались портновские манекены, они были расставлены так, будто с ними действительно работают: один ближе к свету, другой в тени, третий обколот французскими булавками. На каждом что-нибудь было в работе — пальто, пиджак, аккуратное платье. За дальней дверью стрекотали машинки, и этот стрекот был единственным звуком, который в Ателье никого, по-видимому, не раздражал. Это были не самые современные модели. Катя решила, что в портновскую технику здесь могли быть вплетены условия, но вот каковы задачи — на это она ответить не могла: то ли Ателье на самом деле работало над одеждой, то ли это было просто для вида, чтобы в случае чрезвычайной ситуации притвориться обычной организацией.

Вернулся Виктор, и они пошли наверх вместе.

Прошлый раз Катя шла по этому коридору за ним и смотрела ему в спину. Сегодня она смотрела по сторонам — и Ателье, знакомое до последней ступеньки, казалось чем-то совершенно новым.

Дом был устроен как жилой и жил как рабочий: пахло пропаренной шерстью, мылом, машинным маслом и немного клеем — все это собиралось в особенный букет, который нельзя было спутать ни с чем. Двери в мастерские шли сплошь без окон и все были заперты. Свет падал сверху, из-под потолка, а не из комнат. И тишина за этими дверями держалась особенная — не пустая, а выдержанная, как в библиотеке.

У семнадцатой она замедлила шаг почти против воли.

Дверь была заперта, и поверх замка через косяк шла приклеенная полоска бумаги. Так обычно запечатывают место преступления.

Она пошла дальше.

* * *

В кабинете ждали трое.

Михаил за столом, Герман Ильич у стены с папкой под рукой и человек в строгом костюме.

Виктору этот человек был знаком. Кате — нет.

— Альберт Штих, Инспекция Ормента, — сказал человек и поднялся. Виктору он кивнул, как кивают вчерашнему знакомому. На Катю посмотрел так, как обычно смотрят на незнакомых людей.

— Я вас не помню, — сказала Катя.

— И не должны. Мы не встречались.

Он сел так же ровно, как встал.

— Виктор. Листы.

Виктор положил на стол четыре листа — камень, дырка, разрез, — исписанных и набросанных за два вечера. Михаил взял их, перелистал, задержался на том, где Виктор пытался изобразить разрыв и выходило не совсем то, что он ожидал, — отложил листы в сторону, ничего не сказав.

Штих снял со стола плоскую жестяную коробку — в таких дома держат пуговицы, — откинул крышку и повернул её к ним.

В коробке, на двух отдельных салфетках, лежали два камня.

— Петербургский, — сказал Штих. — И новосибирский.

Катя посмотрела.

Такого камня она в руках не держала. Знала его только по рисунку: Виктор рисовал его целый вечер, злился, что выходит непохоже, и сминал листы. На рисунке камень был глаже и правильнее. В коробке лежал обычный, будто только что с пляжа.

— Новосибирский пришёл вчера, — сказал Штих. — Оттуда позвонили первыми — и сразу прислали, без запроса. Тамошний хранитель сам повёз его в аэропорт: курьеру не доверил.

— И вы привезли его сюда, — сказала Катя.

— Не в Инспекцию, а сюда. — Штих посмотрел на неё внимательно. — Мне нужно, чтобы оба камня осмотрели сотрудники, которые видели первый.

— Вы про меня, — сказала Катя.

— Я в основном про Виктора.

— Но и про меня, — повторила она. — Иначе вы бы не сказали «сотрудники».

Штих не стал спорить. Он аккуратно, двумя пальцами, подвинул коробку по столу — к ней.

— Расскажите.

Катя молчала. Ей вдруг стало холодно, хотя в кабинете было тепло: одно дело — чувствовать про себя, другое — когда тебя об этом просят рассказать вслух, при посторонних, в кабинете, где всё, что ты скажешь, уйдёт куда-то в отчёт.

Она посмотрела на Виктора. Виктор коротко кивнул — не «соглашайся», а «я здесь».

— Ладно, — сказала Катя.

* * *

Названия для своей способности у Кати не было. Это было бы хуже самого дела: пока она молчала, это оставалось странностью, почти привычкой, от которой не бывает страшно.

Она чувствовала не как Виктор. Виктор переключался и видел: мир расходился на нити, у каждой вещи был свой узор, и узор этот вёл себя по-разному — одни нити стояли, другие тянулись, третьи прятались. Он научился узнавать в этом звук: у одной вещи шорох, у другой гул, у третьей почти пение. Кате ничего не нужно было видеть. Ей нужно было взять вещь в руки и подержать — и тогда что-то в ней самой отзывалось, как отзывается струна на камертон.

После Хрустального это чувство стало сильнее.

Названия не было. Придумать название означало признать, что оно есть. Так что Катя не называла это никак — ни вслух, ни про себя; про себя она говорила просто: сходство.

— Можно? — спросила она.

— Одну, — сказал Штих. — Потом вторую. Потом, если понадобится, обе.

— Мне понадобится обе.

— Хорошо.

Она взяла петербургский.

И ничего не услышала.

Долго она думала, что ей кажется. Потом испугалась. Потом проверила на всём, что было под рукой: на двух чашках из одного сервиза — отозвались; на ключах от одной квартиры — отозвались; на камне — не отозвался ничем, и это её сначала успокоило, ведь что взять с камней, которые лежат рядом без всякой причины.

Катя напряглась: камень был холодным, лёгким не по размеру и приятно гладким там, где прошёл скол. В руке он лежал как лежат все камни. Но то, что отзывалось всегда — чашка ли, ключ, чужое письмо, — не отозвалось. Она держала пустоту. Как будто взяла не камень, а место, где лежал камень.

Катя подержала его чуть дольше, чем собиралась, и положила обратно в ту же впадинку.

Потом взяла новосибирский. Другой — тот же холод, та же лёгкость, — и то же молчание.

— Ну? — спросил Михаил.

— Ничего, — сказала Катя.

— Совсем?

— Совсем. Они не ощущаются. Ни один из них.

Штих не пошевелился. В его лице не было разочарования — только та же усталость человека, который проверил много способов и все их знает наперёд.

— Хорошо, — сказал он. — Тогда обе.

Катя взяла петербургский в правую руку, новосибирский — в левую.

И вот тут отозвалось.

Не камни. Камни так и молчали, оба, каждый своим отсутствием. Отозвалась она сама: в ней что-то взяло один тон и встало на него — легко, уверенно, будто кто-то, наконец, повернул колки на гитаре.

Она посмотрела на правую руку. Потом на левую.

Один тон. Не похожий — один.

Катя развела руки: тон не изменился. Свела: не изменился. Переложила камни крест-накрест, поменяла местами, взяла оба в одну ладонь, положила на стол и коснулась сначала одного, потом другого, потом обоих разом — тон стоял ровно, как натянутая струна, и не сдвинулся ни на сколько, как ни двигай.

Она попробовала ещё раз, уже нарочно неаккуратно: взяла один в кулак, второй оставила лежать. Тон был. Отняла руку от одного — тон пропал, как пропадает звук, когда накрываешь струну ладонью. Она убрала ладонь — тон вернулся.

— Одинаково, — сказала она вслух, и голос вышел суше, чем ей хотелось.

Виктор стоял у окна и смотрел не на неё, а на её руки.

— Что одинаково?

— Всё. — Катя глядела на свои руки. — Когда я беру вещь, я чувствую, что она такое. Если рядом вторая такая же, я слышу, что они одинаковые. Эти — одинаковые. Не похожие, а одни и те же. Как бусины с одной нитки.

— Осколки, — сказал Штих.

— Камни, — сказала Катя. — «Осколки» — это уже вывод. Я вам говорю только то, что слышу: они из одного.

Штих помолчал.

— В Лиссабоне отказали, сославшись на регламент, — сказал он наконец. — Шанхай прислал фотографии. Екатеринбург прислал половину и вопрос, зачем. Новосибирск единственный прислал образец. И они все же сошлись. Вы понимаете, что это значит?

— Что у вас плохо с международной почтой.

— Что сходятся два конца света, — сказал Штих, не приняв шутки. — Если камни из одного места, то и то, что они заменили...

— Тоже из одного, — договорил Виктор. — Из одного целого. Собранное или разобранное — это как посмотреть, — но из одного.

Штих посмотрел на него долго.

— В прошлый раз вы предложили подпись, — сказал он. — Я её не принял. Теперь вы предлагаете целое, которого никто не видел: одно, разобранное на части. Это шаг вперёд. Но шаг в темноту.

— А если это и правда одно?

— Тогда я хочу знать, где вторая половина, а не как она называется.

— Камни — из одного, — сказала Катя. — Это сказала я.

— Знаю. Я записал. — Он повернулся к ней. — И я вам верю. Но у меня в работе то, что я от вас слышу, обрастёт ещё десятью объяснениями, и все десять придётся проверять.

— Проверяйте, — сказала Катя. — Только учтите: я и сама не понимаю, что чувствую. Я знаю только, что это так.

Михаил встал.

— Достаточно. — сказал он закрывая коробку.

И Катя вдруг поняла, что забирает он её не от недоверия к Инспекции, а от незнания, что с этим делать дальше. И не хочет, чтобы это выяснилось при ней.

— Оба в хранилище, — сказал он. — До особого распоряжения. Я не хочу, чтобы они ночевали у кого-то в кармане, как это уже однажды вышло.

Герман Ильич молча принял коробку и вышел, не прощаясь.

Штих застегнул пальто.

— И последнее, — сказал он. — В прошлый раз я уходил отсюда с вопросом и ответа не получил. Сегодня вопросов два. Второй — вы.

— Что это значит? — спросила Катя.

— Что в моих бумагах вы теперь официально отражены. — Он сказал это без нажима, даже будто извиняясь. — Мои бумаги вас не касаются. Но будут касаться коллег, которые будут их читать.

— Мы вам не отчёт.

— Знаю. Поэтому я отразил ситуацию без лишних деталей.

Он пошёл к двери и на пороге остановился.

— Я не собираюсь все о вас записывать. Мне нужно другое. Чтобы вы однажды сами сказали: «мы можем вот это». И желательно до того, как это понадобится.

— А если мы скажем «не можем»?

— Тогда я очень внимательно послушаю, как вы это скажете, — ответил Штих и вышел.

Михаил остался. Он подождал, пока за Штихом закроется дверь, и сказал — не Кате, а куда-то в сторону окна:

— По вам до сих пор не было ни одного дела.

— Я знаю.

— Два месяца вы у нас числились и за это время не сделали ничего. Вас это, наверное, устраивало.

— Меня это устраивало, — сказала Катя.

— А теперь есть дело. — Он поднял на неё глаза. — Это меняет не то, что вы делаете. Это меняет то, за что вы отвечаете. Раньше — за то, что сделали. Теперь — и за то, что видели.

— Разницы я не понимаю.

— Поймёте, — сказал Михаил. — Когда придётся объяснять, почему вы видели и промолчали.

Он вышел. Дверь он закрыл тихо, как закрывают в комнату, в которой кто-то спит.

* * *

Вадима Катя нашла на первом этаже.

Виктор пошёл за Германом Ильичом — что-то ещё уточнить про опись, — а она спустилась сама.

Мастерская Вадима была завалена так, как завалены только те комнаты, где разбирают привезённое: ящики, стружка, на верстаке — ряд мелких вещей, каждая на своей салфетке. Рядом лежали механические часы, заведённые и никем не тронутые. Пахло пропаренной шерстью сильнее, чем где-либо в Ателье.

— Вадим. Вы рассказывали Виктору про дом за Озерками. Где он?

— Зачем?

— Посмотреть.

— Смотреть там нечего. Дом как дом.

— Вадим.

Он помолчал. Потом отогнул на верстаке угол учётной ведомости и написал на обороте — улицу, номер, направление, вид транспорта. Почерк был крупный и ровный, как у человека, который пишет редко, но всегда одно и то же.

— Едешь до Озерков, — сказал он, не поднимая глаз, — потом автобусом, потом пешком. Дом третий от поворота, с зелёной крышей. Яблоня у крыльца, кривая — не спутаешь.

— Кто там живёт?

— Ивановы, — сказал Вадим. — Не Ивановы они, конечно. Но там их все зовут Ивановыми, и они не поправляют.

— А те двое?

— А те двое нигде не живут. — Он посмотрел на часы. — У них есть дом, и этот дом не их. Так тоже бывает.

Катя уже взялась за ручку, когда он сказал вслед:

— Катя.

Она обернулась.

— Если увидишь там женщину в сером пальто, — сказал Вадим, — не подходи. Она не сумасшедшая. Она точно не сумасшедшая — и именно поэтому не подходи.

* * *

До Озерков Катя доехала к полудню, дальше — автобусом, потом пешком, по улицам, которые ещё не решили, хотят они быть дачей или городом: тут новый забор, там покосившийся сруб, у калитки машина под одеялом, чтобы не замёрзла, кто-то жёг листья, хоть давно было нельзя. Над всем этим висел тот ровный серый свет, в котором любая вещь выглядит старше, чем есть.

Дом она нашла сразу.

Третий от поворота, серый, с зелёной крышей. Старый сруб, поверх которого положен сайдинг — аккуратно, без пузырей. Как кладут люди, которые не собираются отсюда уезжать. Рамы уже новые, пластиковые. Хороший дом. Дом, за которым смотрят.

В саду рядом с домом росла яблоня. В ее искривленной фигуре было что-то манящее и притягательное.

Катя не знала, зачем ей это, но кривизна у деревьев бывает двух сортов. Одна — от ветра, оттого что дерево росло, куда ему велели, и всю жизнь клонилось, и это видно по стволу, который идёт низко и вбок. Другая — оттого, что дерево с самого начала решило расти так, как ему хочется: короткий, сбитый ствол, а дальше — во все стороны разом, широко и упрямо, так что всё дерево кажется нарисованным одним росчерком, нарочно кривым, чтобы вышло смешно.

У этого дерева кривизна была второго сорта.

За забором соседнего двора возилась женщина — пожилая, в ватнике, с ведром.

— Заблудились?

— Нет. Любуюсь.

— На что тут любоваться, — сказала женщина, но без обиды, и поставила ведро.

— Вы давно здесь живёте?

— Тридцать девять лет. — Она сказала это так, как говорят цифру, которую сами себе повторяют каждый год, потому что не верят. — Считаю. Приехали с мужем, стройка была, я думала — год. Тридцать девять.

— А этот дом?

— А что этот дом? — Женщина посмотрела на него, как смотрят на давно наскучившую вещь. — Ивановых. Лет восемь, как въехали. Хорошие люди. Он крыльцо год ладил, я всё говорила: да купи ты готовое, — нет, сам.

— А до них кто жил?

— Никого.

Катя не сразу поняла, что ответ уже закончился.

— То есть как никого?

— А так. — Женщина подняла ведро, потом опустила обратно. — Пусто было. Поле. Ну, кусты. Я оттуда воду носила, тут колонка была.

Катя смотрела на яблоню.

Яблоня была старая. Кора лопалась и срасталась узлом, у самой земли чернела трещина, заросшая почти до конца, с одного боку торчал сухой сук, который не спилили, потому что жалко. Восемь лет такому дереву не бывает: восьмилетняя яблоня — это прут с четырьмя ветками. Этой было двадцать пять, а то и больше — её посадили задолго до того, как тут что-то появилось, и посадили, не собираясь никуда уезжать.

Она подошла к забору и, ни на что не глядя, положила ладонь на угол дома — на брёвна, там, где старый сруб выглядывал из-под сайдинга у самой земли.

Она не умела смотреть Ткань также хорошо, как и Виктор, и не пыталась. Ей нужно было другое: подержать, подождать и услышать.

Дом отозвался.

Он был из двух рук. Катя не знала, можно ли это объяснить словами, и не собиралась: одна рука клала бревно тяжело, на совесть, с лишним запасом — так делают то, что должно пережить автора; другая шла легко и часто ошибалась в мелочах, и ошибки оставались, и в них была вся прелесть. Один венец выведен криво, и это никому не мешало уже сколько-то лет и не будет мешать. Две руки, две манеры, и они перекликались по всему дому — в стене, в крыльце, в том, как сидит наличник, — перекликались так, как перекликаются две партии в одной работе, когда один начинает, а другой подхватывает не по правилу, а по своему.

Две руки. Одна работа. Так строят не подрядчики и не наёмные.

Так строят вдвоём.

Катя стояла, не убирая ладони, и слушала, как дом помнит своих мастеров — в каждом венце, в каждой ошибке, в суке, который не спилили.

Она убрала руку.

— Это не байка, — сказала она вслух, тихо, для себя. — Это то же самое. Только больше.

И тут на улице появилась женщина.

Она шла от автобусной остановки, не спеша, с сумкой-авоськой, в сером пальто — давно сером, из тех, что не стареют, а только выцветают в свой окончательный цвет. Невысокая, седая, с прямой спиной, которую держат уже не по привычке, а из упрямства.

Из дома вышла хозяйка — с тазом, вытряхнуть половик. Увидела чужую женщину у угла, постояла, глядя на неё, и ушла, не сказав ни слова: не из грубости — так уходят не от чужого, а от того, о чём уже давно всё решено и говорить нечего.

Женщина в сером не подошла к калитке. Она стояла на улице, у самого угла, откуда через штакетник видно сад, и смотрела — на дом, на крыльцо, на яблоню. Стояла долго и ничего не делала, как стоят в дождь под чужим навесом, когда просто ждут, пока кончится. Потом подняла глаза — вверх, сквозь ветки, на серое небо, — и сказала негромко, никому:

— Спасибо.

И пошла назад. Мимо Кати, к остановке, — не глянув. И в этом было больше, чем в любом взгляде.

Катя не подошла. Она вспомнила Вадима: «Она не сумасшедшая. И именно поэтому не подходи». Хотя вернее было бы другое: она подошла бы, если бы знала, что сказать. А сказать было нечего. «Я знаю про вас» — это была бы неправда. Она не знала про них. Она знала про дом.

Женщина с ведром всё ещё стояла у своего забора.

— Кто это?

— Да кто её знает, — сказала женщина. — Говорит, тут сад был раньше. А сад и есть, никуда не девался. — Она посмотрела вслед серому пальто. — Странная. Безобидная, и странная.

— А чей сад?

— Как чей? — Женщина удивилась. — Хозяйский.

Катя поблагодарила и пошла к остановке. Автобус пришёл через двадцать минут, пустой. Она села у окна и всю дорогу смотрела, как за стеклом мелькают чужие заборы, и в одном месте, на повороте, пронеслась кривая яблоня — и исчезла.

* * *

Виктор ждал её дома.

Он слушал, не перебивая, — так он слушал в детстве, когда ему рассказывали что-нибудь, чего нельзя было пропустить. Катя говорила и сама чувствовала, что говорит сухо, короткими фразами, как отчитывается; так выходило лучше, чем если бы она старалась.

— Соседка живёт там тридцать девять лет, — сказала она. — Помнит, как Иванов все там наладил. И говорит: до них было пусто.

— Пусто, — повторил Виктор.

— Поле. Кусты. Колонка. — Катя помолчала. — Яблоня в двадцать пять лет растёт у дома, которого восемь лет как не было.

Виктор поднялся и подошёл к окну. За окном шёл дождь — тот же самый, что и до её рассказа. И от этого почему-то становилось хуже: мир не замечал, что в нём что-то не сходится.

— Значит, Вадим не соврал, — сказал он.

— Он и не соврал. Он не врёт — он просто не говорит всего сразу. История была правдой, а адрес я у него выпросила сама.

— И что теперь?

— Теперь я знаю, что это правда. — Катя смотрела на свои руки. — Дом из двух рук, Вик. Я до него дотронулась. Там нет ни одного венца, который делал бы один человек. Они строили вдвоём, всю жизнь, — и дом это помнит. Он помнит их обоих. Каждую ошибку, каждое «да ладно, и так сойдёт».

— А мир?