Он молча подошел, с силой качнул одну из опор. Та с треском подломилась, окончательно рухнув на землю.
— Дерьмо, а не забор, — вынес он вердикт. — Его не чинить, а менять надо.
Он окинул взглядом наш двор, потом посмотрел на меня.
— У меня после починки лодки доски остались, крепкие. Притащу, поставлю. За полдня управимся.
Я онемела. Такая прямая, бескорыстная помощь была здесь в диковинку.
— Элайджа, я.. я не знаю, как и благодарить, — вырвалось у меня.
— Да брось, — он махнул рукой. — Ты мне руки спасла, я тебе забор поставлю. По-соседски.
Он протянул мне связку.
— Держи, рыбы вам. Сегодняшняя, жирная.
— Спасибо, — я взяла рыбу, а сама быстро сбегала в дом за мазью и протянула ему глиняный горшочек. — А это тебе. Мазь новая, с воском.
Он взял его, приоткрыл, понюхал.
— Пахнет... солидно, — хмыкнул он одобрительно.
— Это мазь покрепче, на ночь мажь, — объяснила я. — Толстым слоем. Утром смой остатки той же овсяной кашицей. А днем, перед работой, пользуйся старой, без воска. Она легче, не будет мешать.
— Ладно, буду делать, как знаешь, — пообещал он, засунув горшочек за пазуху. — Результат-то я уже на себе проверил.
В тот же день он сдержал слово. Я с изумлением наблюдала, как его сильные, уже не такие красные руки уверенно орудуют топором и молотком. Он не просто вкапывал новые столбы. Он укреплял углы, подпирал слабые места, заделывал щели паклей. Это была работа мастера, привыкшего делать все на совесть.
Пока он работал, его взгляд упал на мой курятник.
— Сообразительная ты, Аннушка, — кивнул он. — Мешки с соломой – дело верное. Но зима у нас лютая. Этим курам дует со всех щелей. Надо бы и его подправить.
Закончив с забором, он взялся за куриную будку. Снял мои маты, подложил под них доски, а сверху накрыл все куском старого, просмоленного полотна.
— Вот теперь — другое дело, — вытер он пот со лба. — И ветер не проберет, и влагу держать будет. Доживут до весны.
Я смотрела на него, и в горле вставал ком. Эта простая, мужская забота была тем, чего так не хватало здесь. Это была не жалость, а уважение. Настоящее партнерство.
— Осталось яиц дождаться, — улыбнулась я, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы.
— Дождешься, — уверенно сказал он, собирая инструмент. — С такой-то хозяйкой.
Глава 13
Прошла еще неделя. За это время наши куры, наконец, оценили утепленное жилище и стали нестись. Первые три яйца, теплые и бежевые, я нашла в гнезде, устланном свежей соломой. Это было маленькое чудо, настоящее богатство.
И у меня родился план.
Достала мешок с овсяной мукой, пару яиц, немного гусиного жира. Соль и травы были. Рыбы у Элайджи всегда в избытке. Пирог. Нужно испечь пирог.
Печи не было, но был очаг. Я нашла плоский, широкий камень, который хорошо держал тепло, нечто вроде сковороды. Тщательно очистила его от золы и накалила на углях.
Пока камень грелся, я занялась тестом. Смешала овсяную муку с щепоткой соли, добавила растопленный жир и одно яйцо. Замесила крутое, упругое тесто. Оно было грубым, не таким, к которому я привыкла.
Рыбу, которую Элайджа дал накануне, я отварила, отделила от костей и смешала с рубленым луком-пореем и душистыми травами.
Раскатать тесто в пласт на присыпанной мукой доске было непросто: не хватало привычной силы в руках. Но я справилась. Выложила пласт на раскаленный камень. Он зашипел, и по хижине пополз умопомрачительный аромат выпечки. Сверху выложила начинку из рыбы и накрыла вторым, более тонким пластом теста, защипнула края.
Пришлось постоянно подкладывать под камень угли и переворачивать его, чтобы пирог пропекся равномерно. Это была ювелирная работа с примитивными инструментами. Но когда по хижине разнесся золотистый, хлебный дух, смешанный с ароматом рыбы и трав, я поняла, что все получилось.
Аккуратно сняла пирог с камня. Верхняя корочка зарумянилась и затвердела, как надо. Он вышел большим, солидным. Хватит и на двоих, и еще останется. Ножом, который я уже приноровилась держать в своей маленькой руке, я разрезала его пополам. Одну половину оставила на столе, накрыв чистым лоскутом, для бабки Марты. Вторую, еще теплую, бережно завернула в тряпицу и понесла Элайдже.
Он как раз запирал лавку тяжелым деревянным засовом.
— Что это у тебя? — удивился он, почуяв запах, и его нос, привыкший к запахам рыбы и дыма, заметно вздрогнул.
— Пирог, — просто сказала я, разворачивая сверток. — Рыбный. В благодарность. За забор, за курятник... за все.
Он смотрел то на румяный, дымящийся пирог, то на меня. В его глазах, обычно уставших или насмешливых, было что-то новое, чего я раньше не видела. Ни капли прежней жалости к «убогой» или снисхождения. Чистое, заработанное уважение. И что-то другое... теплое, спокойное. По-отечески теплое.
И тут я, глядя на него со стороны, вдруг ясно это осознала. Элайджа крепкий, сильный мужчина, на своих плечах тянувший и рыбацкую лодку, и свое хозяйство. Лет ему, я прикинула, около пятидесяти, но седина лишь придавала его облику солидности, а в руках, заживающих на моих глазах, все так же жила богатырская сила. Мужик что надо. И одинокий. Наверняка был когда-то свой дом, своя женщина... Но жизнь в этих краях сурова и безжалостна. Кого-то забрал сепсис от простой занозы, кого-то холера, вспыхнувшая прошлым летом. Вон у этой самой Анны, в чьем теле я живу, от родителей тоже лишь память осталась, да и та туманная.
А я для него сейчас совсем еще девчонка, во всем ему обязанная. Его забота, его защита – это ведь и правда отцовский инстинкт проснулся. Спросить, что случилось с его семьей, язык не поворачивался: не время еще, не место. Но это понимание делало его помощь еще ценнее.
— Да ну... — смущенно пробормотал он, но рука уже сама потянулась к угощению. Он отломил большой кусок, откусил, и его бородатое лицо расплылось в редкой, но искренней улыбке. — О-о-ой... Аннушка... Да это ж.. царская еда!
Мы стояли на темной улице, у его запертой лавки, и ели горячий, пахнущий дымом и летними травами пирог. Он был грубым, но невероятно вкусным. Вкусом дома, которого здесь, казалось, не было вовсе. Вкусом дружбы, рожденной не в веселье, а в совместной борьбе с грязью, болью и холодом.
— Руки-то совсем зажили, — сказал он позже, закуривая свою вонючую трубку. — Кожа, как у младенца. Шучу, конечно, но... легко стало. Спасибо, Аннушка.
— Не за что, — ответила я, глядя на звезды, уже не такие чужие. — Мы же соседи.
Возвращаясь домой, я чувствовала глубокое, спокойное удовлетворение. Эти маленькие победы – заживающие руки, крепкий забор, первые яйца и простой пирог – были тем прочным фундаментом, на котором только и можно было построить что-то настоящее даже в этом жестоком мире.
Но едва я переступила порог, как поняла, что наш дом – не остров уединения. Помимо Марты, у огня сидела еще одна женщина, немолодая, с лицом, исчерченным морщинами забот. Я узнала в ней Алвиду, жену пастуха. Она сидела, сгорбившись, и нервно теребила край своего платка, а Марта что-то тихо ей говорила, гладя по руке.
Увидев меня, Алвида встрепенулась, и в ее глазах вспыхнула смесь надежды и страха.
— Аннушка, вернулась, — сказала Марта, и ее обычный, ровный голос прозвучал как представление. — Алвида к тебе. Бессонницей мается, да сердце шалит. Совсем измоталась.
Я кивнула, подходя ближе. Общая врачебная практика... Вот что сейчас требовалось. Я внимательно посмотрела на Алвиду: темные круги под глазами, дрожащие руки, учащенное дыхание. Классические признаки тревожного расстройства и истощения на нервной почве.
— Расскажите, — мягко попросила я, садясь рядом. — Что беспокоит, кроме сна?
— Все, дитятко, все... — ее голос срывался. — Стефана, мужа, в город погнали, стадо продавать. А я одна... Тревожно мне, сердце колотится, а ночью... ночью хоть волком вой. Сомкнуть глаз не могу, мысли душат.
Я встала и подошла к нашим скромным запасам. Ромашка – противовоспалительная и успокаивающая. Мята снимает спазмы и тревогу. Та самая трава, что я определила как мелиссу, ее седативные свойства известны веками.
— Сейчас помогу, — сказала я, насыпая по щепотке каждой травы в глиняную кружку. Залила крутым кипятком из котелка на очаге, накрыла сверху маленькой дощечкой. — Пусть настоится.
Пока травяной чай доходил, я отрезала три добрых ломтя от нашей половины пирога. Мы сидели у огня, ели и разговаривали. Вернее, говорила в основном Алвида, изливая свои страхи, а Марта и я слушали. Иногда простое человеческое участие – уже половина лечения.
Через несколько минут я процедила настой и протянула кружку Алвиде.
— Пейте маленькими глотками. Теплым. И заваривайте так же вечером, перед сном. Поможет успокоиться и уснуть.
Она послушно выпила, ее плечи понемногу расслабились, а дыхание выровнялось.
— Спасибо, Аннушка... — прошептала она, и в ее глазах стояли слезы облегчения. — Уже... уже легче. Словно камень с души свалился.
Проводив Алвиду до калитки, я вернулась в хижину. Марта смотрела на меня взглядом, в котором читалась гордость.
— Ну вот, — сказала она просто. — Теперь у нас в доме и лекарь завелся. Не Убогая, а Аннушка-целительница. А еще травницей кличут.
Я вздохнула, глядя на потухающие угли. «Травница», «Целительница» ... Слова были разные, но суть одна: ко мне шли за помощью. И я могла ее дать. Это знание было одновременно пугающим и окрыляющим. Оно давало влияние, но и привлекало внимание, и далеко не всегда доброе. Но отступать было некуда. Мой путь был выбран.
Глава 14
Солнце в тот день пригревало по-летнему, обманывая осень. Воздух был прозрачен и звонок, а с реки тянуло свежей, студеной сыростью. Я сидела на корточках на плоском, отполированном водой камне, выступавшем у самого берега, и с силой полоскала грубый холст бабкиной рубахи.
Теплую накидку пришлось сбросить на сухую корягу, под солнцем и от работы становилось жарко. Ритуал этот, несмотря на примитивность, успокаивал: однообразные движения, плеск ледяной воды о камень, запах реки и мокрого дерева. Мир, казалось, на мгновение замер в хрупком равновесии.
Это равновесие рухнуло в одно мгновение. Оглушительный треск, крики и лошадиное ржание донеслись со стороны новой стройки.
Сердце ёкнуло и замерло, а потом забилось с такой силой, что в висках потемнело. Я бросила мокрую тряпку в корзину и, не думая, побежала на звук. Крепкие, хоть и поношенные ботинки Анны уверенно отталкивались от знакомой тропки, уворачиваясь от щепок и острых камней.
У нового моста, что возводили взамен старого, уже столпилась вся деревня. Гул стоял тревожный, мужики метались. В центре этого хаоса лежал Якоб, сын кузнеца.
Его лицо было цвета мела, рот искривлен в беззвучном крике, а могучая кузнецкая голень была переломлена чуть выше щиколотки. Кость, белая и страшная, торчала из рваной раны, заливая землю алым. Тяжелое бревно, сорвавшееся с упряжки, откатили в сторону, но оно уже сделало свое черное дело.
— Держите его, держите! — кто-то кричал. — Не дайте ему шевельнуться!
— Воды! И тряпья!
— Да где же лекарь? В город послали?
Никто не знал, что делать. Они видели смерть, и она пахла свежей кровью и страхом.
Во мне что-то щелкнуло. Мой мозг отключился. Отключился тот, что принадлежал Анне, испуганной и забитой. Включился холодный, точный и безжалостный скальпель Марии Чеховой. Счет шел на секунды.
— Расступитесь! — мой голос, низкий и властный, резанул гул, как нож. — Дай мне пройти!
Толпа расступилась, ошеломленная. Я упала на колени рядом с Якобом. Его глаза, полные животного ужаса, смотрели на меня, не видя.
— Держись, кузнец, — коротко бросила я, и мои пальцы уже нащупали пульсирующую артерию выше раны. Кровь хлестала горячей струей. — Веревку! Крепкий ремень! Быстро!
Элайджа, стоявший рядом, молча сорвал с себя широкий кожаный пояс и протянул мне. Его глаза были серьезны. Он уже верил.
Якоб застонал, когда я с силой затянула импровизированный жгут. Кровотечение замедлилось, затем почти остановилось. Хорошо. Первый этап.
«Гипса нет. Шина Крамера в соседней вселенной. Фиксировать надо, иначе осколки кости порвут сосуды, начнется гангрена...»
Мысли проносились вихрем, выискивая в памяти хоть какую-то зацепку. Старый профессор-травматолог, летняя практика в глухой деревне... Он ворчал, показывая: «Запомни, Чехова, в полевых условиях луб – наш главный друг. Липа, ива. Размочил –мягкий, как бинт, высох – тверже гипса. Деревенская ортопедия, вековая проверка».
— Теперь нужно зафиксировать! — мой голос прозвучал резко, вырывая меня из потока воспоминаний и заставляя оцепеневших мужиков встрепенуться. — Ищите палки! Прямые и крепкие, толщиной в два пальца! И луб! Луба ивового или липового дерева, снимайте кору!
Люди засуетились, найдя новую цель. Пока мужики бросились к груде обрубков и хвороста, я, не колеблясь, разорвала подол своей нижней рубахи, скрутила из ткани плотный валик и прижала его к ране.
— Держи, — приказала я жене кузнеца, женщине с посеревшим от ужаса лицом. Она молча кивнула, вцепившись в валик дрожащими, но послушными руками.
Элайджа уже работал своим ножом, сдирая с молодой ивы длинные, гибкие полосы.
— Воды! — крикнула я, оглядываясь. — Нужна горячая вода, чтобы размочить луб!
— У нас! — отозвалась одна из баб, указывая на тлеющий походный очаг на берегу, где в котле варилась похлебка для рабочих. — Сейчас!
Через мгновение она подбежала с деревянным ковшом, из которого валил пар.
— Ленты сюда! — скомандовала я, и Элайджа бросил охапку луба в кипяток. — Держи их там, пока я не скажу.
Пока луб размокал, мужики подали две ровные, очищенные от сучков палки. Я быстро примерила их по бокам ноги.
— Короче! — бросила я, и один из мужиков, не говоря ни слова, отхватил лишнее топором.
Все было готово. Я выхватила из ковша первую горячую, податливую ленту.
«Профессор, надеюсь, вы были правы».
— Теперь молчите и не мешайте.
И началась та самая работа. Быстрая, точная, выверенная до миллиметра. Я оборачивала размягченные ленты вокруг ноги и палок, туго, внахлест, формируя жесткий корсет. Они облегали конечность, как вторая кожа, повторяя каждый изгиб. Я фиксировала голеностоп, подколенную ямку, следила, чтобы не было пережатий. Это уже была не первая помощь.
Это была ювелирная работа ортопеда, выполняемая под открытым небом грубыми подручными средствами. И каждый в толпе, затаив дыхание, чувствовал это.
— Что она делает? — прошептал кто-то. — Колдует?
— Смотри, как лента вяжет... Словно живая...
Я не обращала внимания, поглощенная процессом. Последнюю ленту я закрепила, заправив конец. Оставалось ждать, пока луб высохнет и превратится в твердый, неподвижный панцирь.
Именно в этот миг на дороге показался крытый экипаж, запряженный парой гнедых лошадей. Он подкатил к толпе, и из него поспешно вышли двое. Лекарь из поместья, которого я узнала по дородному сюртуку и кожаному футляру в руках, и его спутник – худой, аскетичного вида мужчина в темном, простом, но качественном суконном плаще. Священник.
Лекарь, Мастер Оливер, как звали его в округе, быстрыми шагами подошел к пострадавшему, с ходу оттеснив стоявших рядом. Его лицо было маской профессионального безразличия.
— Что тут у вас? — начал он, но голос его оборвался, когда он увидел мою работу.
Он молча, не веря, обошел Якоба. Присел, внимательно осмотрел жгут. Потом перевел взгляд на шину. Его пальцы, холеные и мягкие, осторожно провели по затвердевающему лубу. Он нажал. Конструкция не поддалась. Идеальная фиксация.
Я видела, как в его глазах, умных и пронзительных, сменилось несколько эмоций: раздражение, удивление, и наконец, холодное, профессиональное изумление, смешанное с нескрываемой завистью. Он понимал. Он понимал, что эта «деревенская дурочка» сделала то, что спасло парню ногу, а возможно, и жизнь. И сделала это так, как он, с его грубыми пилами и ампутациями, сделать бы не смог.
— Кто... — он откашлялся, зная ответ, и его голос прозвучал хрипло. — Кто это наложил?
Все взгляды молча уперлись в меня. Я поднялась с колен, чувствуя, как дрожат ноги от перенапряжения, а руки в крови до локтей.
— Я, — просто сказала я.
Тут же вперед выступил священник. Его лицо было бледным и напряженным, глаза, как два уголька, жгли меня с головы до ног.
— И что же мы видим? — его голос был тихим, но он резал слух. Он обращался ко всей толпе, поднимая руку в красноречивом жесте. — Юную деву, коей надлежало бы в смирении и молитве проводить дни свои. А она... она возится с плотью, с кровью, со смертью. Руки ее в грехе, а взор... взор дерзок. Скажи нам, дитя, чьей силой ты совершила сие? Кто научил тебя отвращать острие косы Господней? Не темным ли знанием, что не от Света, а от тьмы преисподней?
Толпа зашепталась. Слова пастора падали на благодатную почву суеверия и страха. Они видели чудо, а он назвал его колдовством. И в его устах это звучало так убедительно.
Мастер Оливер стоял, будто на раскаленных углях. Он смотрел то на безупречную шину, то на меня, то на священника. Профессионал в нем боролся с прагматиком, ревнивым от успеха самоучки.
— Пастор Лоренц... — начал он осторожно. — Юноша жив. Кровотечение остановлено...
— Жив? — перебил священник, и его тон стал еще острее. — Или же его душа теперь отягощена вмешательством в Промысел Божий? Кто мы такие, чтобы оспаривать волю Всевышнего? Болезнь, смерть – они ниспосланы для очищения и смирения! А сия... девица... — он бросил на меня уничтожающий взгляд, — своим «искусством» сеет семена гордыни и отступничества!
Он повернулся к толпе, разводя руками.
— Остерегайтесь, чада мои! Исцеление плоти, дарованное не через молитву и смирение, а через неправедное знание, есть исцеление ложное! Оно губит не тело, но душу!
В толпе поднялся ропот. Люди смотрели на меня уже не с благодарностью, а со страхом и подозрением. Я видела, как бабка Марта, пробившаяся к переднему краю толпы, схватилась за сердце, ее лицо вытянулось от ужаса.
И тогда заговорил Мастер Оливер. Он сделал шаг вперед, между мной и священником. Его голос прозвучал громко, властно, с позиции эксперта.
— Успокойтесь, добрые люди! — он поднял руку. — Пастор Лоренц прав в главном: врачевание – удел посвященных. Но... — он сделал паузу, его взгляд скользнул по моей шине, и в глазах мелькнуло то самое, неистребимое любопытство ученого, столкнувшегося с необъяснимым феноменом, — в данном случае... был применен метод, грубый, конечно, и.. не одобряемый официальной медициной, но, по счастливой случайности, не нанесший вреда. Юноша жив. И его нога... имеет шанс.
Он повернулся ко мне. Его взгляд был тяжелым, испытующим.
— Девушка. Ты спасла ему жизнь сегодня. Но запомни: в следующий раз, когда случится подобное, — его голос стал жестким, — беги не помогать. Беги за мной. Поняла? Твое место – не здесь.
Он не кричал о колдовстве. Он просто указал мне мое место. Указал его на глазах у всей деревни. Он принизил мой успех, списал его на «счастливую случайность», но при этом забрал его себе, как неоспоримый факт. Это было унизительно. Это было по-умному.
Я стояла, промокшая, в крови, с дрожащими руками, и смотрела на него. Гнев, жгучий и беспомощный, подкатил к горлу. Я спасла человека! А они... они видели в этом только угрозу своему авторитету, своей вере, своему спокойному миру.
— Мое место, мастер Оливер, — сказала я тихо, но так, чтобы слышали все, — там, где больно и где я могу помочь. А помогать я умею. Вы сами это видите.
Я не стала ждать ответа. Развернулась и, отталкивая онемевших от такой дерзости соседей, пошла прочь. Спиной я чувствовала их взгляды: испуганные, осуждающие, полные нового, незнакомого страха.
Я только что выиграла битву за жизнь Якоба. Но война за свое место в этом мире только началась. И враги в этой войне были куда страшнее и изощреннее, чем простая грязь и болезни.
Глава 15
(Элайджа)
Стоя за прилавком, я перебирал сети. Не работа, а так, чтоб руки занять. Пальцы скользили по грубой пеньке, сами находили дыры, вязали узлы. И не болели. Совсем не болели!
Я поднял ладони, развернул их. Кожа, конечно, не бархат, шрамы и мозоли никуда не делись. Но она была розовой, живой, а не пылающей красной тряпкой в кровавых трещинах.
Я сжал кулаки, почувствовал привычное напряжение в мышцах, но не тупую, выворачивающую боль в суставах. Аннушка. Ее овсяная слизь, ее мазь с воском... Не колдовство, а наука, как она говорила. Система. Я, человек, привыкший, что все дается тяжким трудом и потом, эту систему смог понять и уважать. Она работала.
Дверь в лавку скрипнула. Вошла старая Гретта, вечно всем недовольная, с лицом, будто уксуса напилась.
— Элайджа, слышал, вчерашнее-то? — начала она, понизив голос до шепота. — Про Якоба-кузнеца?
— Слышал, — буркнул я, продолжая вязать сеть. — Жив парень, слава Свету. Ногу, Аннушка ему спасла.
— Аннушка! — фыркнула Гретта, и ее лицо исказилось гримасой брезгливости. — Слишком уж она возомнила себя знахаркой! Руки в крови, на глазах у всей деревни... Не по-девичьи это. Нечисто что-то. Пастор Лоренц не зря говорил...
Что-то горячее и тяжелое, будто раскаленная болванка, подкатило мне к горлу. Я бросил сеть с таким грохотом, что Гретта вздрогнула.
— А ты помолчи-ка! — мой голос прорвался громовым раскатом. — Сидела бы у себя, да языком чесала! Мои руки, Гретта, двадцать лет болели! Двадцать! Я по ночам от боли не спал, а днем сквозь зубы свистел, когда за сети брался! А она – Аннушка – за неделю сделала так, что я жить снова могу! Больше, чем все ваши шептания да молитвы за всю жизнь сделали!
Гретта отшатнулась, глаза у нее стали круглыми, как у совы.
— Да я всего лишь...
— Ничего ты «всего лишь»! — я вышел из-за прилавка, и она невольно попятилась. — Видишь?! — я ткнул пальцем в свои ладони. — Помнишь, какими они были? А какими стали? Это не «нечисто»! Это чище, чем твои помыслы! Так что коли заболит что, не к шептунье пойдешь, а к Аннушке. Поняла? А теперь марш отсюда! Рыбы тебе сегодня не будет.
Она, что-то бормоча, пулей вылетела из лавки. Я стоял, тяжело дыша, сердце колотилось как бешеное. Черт, да я ее чуть не прибил, старую каргу. Но как они смеют? Как они смеют на нее, на Аннушку, грязь лить? Она, которая тут одна во всей деревне с мозгом в башке и с золотыми руками!
Я уже собирался завершать дневные дела, когда ко мне примчался запыхавшийся сын кожевника, Ларс.
— Элайджа! Мать послала... у сестренки живот скрутило, плачет, бедолага... Не знаем, что делать!
Раньше я бы головой покачал, посоветовал отвар какой-нить. Но сейчас мозг сработал иначе.
— Ступай к Аннушке, к Марте, — коротко бросил я. — Быстро! Скажи, я послал. Она тебе травок нужных даст. Слушай, что скажет, и не спорь! Понял?
— К.. к Убогой? — растерянно прошептал парень.
Искра гнева снова ткнула меня под ребро.
— Она не Убогая! — просипел я. — Она Аннушка-целительница! Запомни раз и навсегда! Или живот у сестры сам болеть перестанет?
Ларс, не ожидавший такой ярости, кивнул и помчался прочь.
Я остался стоять на пороге. В воздухе пахло грозой, хотя небо было ясным. Не погодной грозой, а человеческой. Слова пастора Лоренца, как ядовитые семена, упали в благодатную почву. И я чувствовал, как они прорастают страхом и злобой.
Вечером, наскоро перекусив, я принялся запирать лавку на ночь. Пора было идти к реке и проверить расставленные с утра сети. Осенняя вода студит руки, но зато налимы в эту пору особенно активны, а утренний улов мог бы порадовать и Аннушку, и пару-тройку самых щедрых покупателей.
Я уже протянул руку к засову, как вдруг дверь с силой распахнулась, и влетел тот самый рыжий забияка, Свенн, сын пасечника, уже здоровый после лечения Аннушки...
— Дядя Элайджа! Беда!
— Успокойся, парень, дыши. Что случилось?
— Они... они к дому Аннушки идут! С вилами и палками! Говорят, она ведьма, что навела порчу на скотину у Хенрика! Что корова сдохла из-за нее! Это Алрик и его братья, они с вечера в таверне сидели, настраивали всех!
Ледяная волна прокатилась по моей спине. Алрик – отпетый громила, вечно ищущий, на кого бы сорвать зло. И он как раз из тех, кто внимал каждому слову пастора.
Я не думал. Не вспоминал. Тело само рванулось в действие.
— Беги к отцу! — крикнул я Свенну. — Скажи, чтобы шел с рогатиной! Быстро!
Сам я схватил свой тяжелый рыбацкий багор, что всегда стоял у двери. Не самое изящное оружие, но против пьяной рвани самое то. И побежал.
Ноги, привыкшие к качке на лодке, сейчас несли меня по темной деревне с такой скоростью, что ветер свистел в ушах. В горле пересохло, сердце колотилось о ребра, как молот. Только бы успеть. Только бы не опоздать.