
Аурика Рейн
Лечебная чайная попаданки
Глава 1
Последний покупатель моей ночной смены постучал в окошко без десяти шесть, когда я уже мечтала только о том, чтобы сесть и вытянуть ноги. Это был пожилой мужчина в шляпе и спортивных штанах, он долго изучал витрину с витаминами, шевеля губами, потом наклонился к окошку и доверительно попросил что-нибудь от всего.
— От всего – это от чего именно? – уточнила я.
— Ну, от всего, – повторил он и неопределённо обвёл рукой себя целиком, от шляпы до кроссовок. – Сын говорит, я старый стал и мне надо что-то пить. А что пить, не говорит, сам, говорит, в аптеке спроси.
Я задала ему три вопроса, и выяснилось, что болит у него колено, когда он поднимается к себе на пятый этаж, а всё остальное в полном порядке, если не считать соседа сверху, от которого у нас в аптеке тоже ничего не было. Он ушёл с мазью для суставов и пачкой пластырей, очень довольный, а я сдала кассу сменщице Ларисе, которая опоздала на десять минут и принесла в искупление половину вчерашнего “Наполеона” в пластиковом контейнере.
— Вер, ты бледная, – сказала Лариса, разглядывая меня поверх контейнера. – Опять всю ночь на ногах простояла?
— Всю ночь я сидела и разбирала почерк одного травматолога, – ответила я. – Там было написано то ли “ибупрофен”, то ли “и будь проще”, и я до сих пор не уверена, что выдала правильно.
Лариса засмеялась и сунула торт мне в сумку, хотя я отказывалась, а потом проводила меня до двери и пообещала, что в следующий раз придёт вовремя. Обещала она это каждую среду уже третий год.
За двадцать лет за аптечной стойкой я выучила, что люди врут о трёх вещах: сколько пьют, что ещё принимают и почему им срочно нужен рецептурный препарат без рецепта. Обижаться на это я давно перестала, а слышать научилась не столько слова, сколько паузы между ними, и по тому, как человек отводит глаза на вопросе про другие лекарства, сразу понимала, что он назовёт не всё. Себя я при этом слушать так и не научилась. Колени ныли у меня к концу каждой смены, сердце последний год иногда сбивалось с ритма, и кардиолог, до которого я наконец дошла весной, выписал мне таблетки и велел меньше работать по ночам. Таблетки я пила, а меньше работать не получалось.
На улице шёл мелкий октябрьский дождь, который зарядил ещё в сентябре и, судя по низкому серому небу, не собирался заканчиваться до весны. Я раскрыла зонт, у которого с прошлой зимы не разгибалась одна спица, и пошла к остановке под этим кривобоким куполом, обходя лужи и думая о том, что дома меня ждёт пустая двушка с геранью на подоконнике. Муж три года назад ушёл к молодой администраторше из своего автосалона и забрал машину, а сын учился в Петербурге и звонил по воскресеньям, торопливо и ласково, между двумя парами. У меня остались квартира, больные колени, ночные смены и толстая тетрадь в клетку, которую я никому не показывала.
В эту тетрадь я с институтских времён записывала травяные сборы. Сначала те, что давала нам на практике по фармакогнозии сухонькая Нина Аркадьевна, потом те, что вычитывала в старых справочниках, а потом и свои собственные, которые составляла для себя и для соседок: липу с мелиссой от бессонницы, шиповник с сушёным яблоком для бабы Шуры с третьего этажа, ромашку с мятой для Ларисы после каждой ссоры с мужем. Иногда по ночам, когда в аптеке никого не было, я открывала тетрадь на последней странице, где был нарисован план маленькой чайной на шесть столиков, с печкой в углу, полкой разномастных кружек и пучками трав под потолком. Мечтать о таком вслух в сорок два года казалось мне неловким, поэтому я мечтала про себя и в клеточку.
Дома я переоделась в старый махровый халат, отрезала себе кусок Ларисиного “Наполеона” и заварила липу, потому что после ночной смены уснуть без неё уже не могла. Кружка у меня была любимая, толстостенная, с отбитым краешком, и я села с ней на край кровати, поставила блюдце с тортом на тумбочку и даже успела подумать, что надо бы позвонить сыну, хотя была только среда.
Сделать глоток я так и не успела. В груди сначала потянуло, неприятно и знакомо, потом сжало так, что перехватило дыхание, кружка выскользнула из пальцев и покатилась по полу, а горячий настой растёкся по линолеуму. Я ещё тянулась к тумбочке, где в верхнем ящике хранились таблетки, и последней мыслью у меня было до обидного профессиональное: “Нитроглицерин под язык, а не глотать”.
Проснулась я от стона за стеной, долгого, хриплого, с присвистом на вдохе, и несколько мгновений никак не могла понять, где нахожусь. Надо мной вместо побелки с трещиной в углу тянулись потемневшие деревянные балки, а одеяло было таким тяжёлым, что придавило меня к перине, мягкой и глубокой, в которой я утонула почти целиком. Я попыталась сесть, но что-то крепко дёрнуло меня за затылок и уронило обратно на подушку.
За стеной снова застонали. Я осторожно повернула голову, нащупала у себя под лопатками что-то толстое и тёплое и вытянула из-под спины косу, длинную, тяжёлую, перевязанную на конце шерстяной ниткой. Своей косы у меня отродясь не было, последние десять лет я стриглась коротко, чтобы не возиться с укладкой перед сменами, и теперь держала её в руках с таким недоумением, что на миг забыла и про стон, и про балки.
Луна светила в узкое окно, забранное частой кованой решёткой, и в её свете я разглядела свои руки. Они были тонкими и гладкими, без пятнышек, которые я давно привыкла прятать под рукавами, а на безымянном пальце сидело тяжёлое золотое кольцо, великоватое и холодное. На табурете у изголовья стояла глиняная чашка с тёмным осадком на дне, рядом миска с горкой серого пепла, и от неё тянуло горькой жжёной травой, которую я узнать не смогла.
— Злата!.. – донеслось из-за стены, злое и невнятное. – Золотко… чтоб тебя…
Имя было мне незнакомо, а вот голос почему-то нет. От него у меня заныло под рёбрами, и чувство это было не моё, а чьё-то давнее, выношенное, поселившееся в этом теле задолго до меня. За стеной кто-то закашлялся, подавился и захрипел, и тело подняло меня с кровати раньше, чем голова успела испугаться. Колени, которые двадцать лет ныли к вечеру и хрустели на каждой ступеньке, даже не скрипнули. Ночная рубаха оказалась мне длинна, я наступила на подол, чуть не растянулась у порога, подхватила его в кулак и выскочила в тёмный коридор босиком.
Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта. На столе догорала свеча в медном подсвечнике, у кровати стоял таз, а на постели корчился грузный мужчина лет шестидесяти, с седой бородой и мокрыми от пота волосами. Одной рукой он вцепился в ворот рубахи, другой шарил по одеялу, а увидев меня, оскалился с такой ненавистью, что я замерла на пороге.
— Пришла… поглядеть… – выдавил он и снова согнулся над тазом.
Я опустилась рядом на колени и взяла его за запястье, потому что за двадцать лет руки научились делать это сами, без меня. Пульс то бежал, то проваливался, то вдруг замирал на долгий страшный миг и снова колотился вразнобой. Лицо у него было серое, губы синели, и он всё тёр их пальцами и мычал сквозь зубы.
— Что вы чувствуете? – спросила я, стараясь говорить ровно. – Губы немеют?
— Язык… деревянный… – прохрипел он. – И мураши… по лицу… по рукам… Ты ж знаешь… ты ж сама…
Онемение губ и языка, покалывание по коже, рвота и сердце, которое сбивается с ритма. Я смотрела на него, а в голове вдруг всплыл слайд из курса токсикологии, который двадцать с лишним лет назад читала нам Нина Аркадьевна. На слайде был нарисован синий цветок с капюшоном, а под ним подпись: Aconitum, борец, волчий корень. Нина Аркадьевна тогда постучала указкой по экрану и сказала, что антидота нет, а при отравлении аконитом остаётся только выводить яд, сколько успеешь, поддерживать сердце и надеяться, что доза окажется маленькой.
— Что вы пили вечером? – Я наклонилась ниже. – Гордей… – имя всплыло само, и вместе с ним отвращение, которое тоже было не моим, – вспомните, что вы пили и когда.
Он засмеялся, хрипло и страшно, и тут же закашлялся.
— Мириться пришёл… с рябиновкой… мириться… а я-то, дурак, и рад…
— Кто пришёл? Назовите имя.
Ответа я не дождалась, его снова скрутило, и тогда я закричала в тёмный коридор, чтобы хоть кто-нибудь в этом доме проснулся. Где-то внизу хлопнула дверь, по лестнице затопали босые ноги, и в комнату влетела девица в длинной рубахе, с растрёпанной русой косой и горящей лучиной в руке. Увидев хозяина, она охнула и прижала ладонь ко рту так резко, что лучина чуть не подпалила ей волосы.
— Воды неси, тёплой и побольше, – сказала я, не давая ей опомниться. – И соли, и кружку.
— Барыня, нешто вы…
— Быстро неси, иначе он умрёт!
Она исчезла так стремительно, что пламя свечи метнулось ей вслед. Я подложила Гордею под спину подушку, чтобы он не захлебнулся, и считала пульс, хотя считать там было уже почти нечего, а снизу доносились грохот, звон и чьё-то испуганное бормотание. Девица вернулась, расплескав половину ведра по лестнице, и сунула мне в руки кружку и деревянную солоницу-утицу с откидной крышкой. Я сыпанула из утицы щедрую горсть, развела в воде, поднесла кружку к губам Гордея и остановилась, потому что крупные белые кристаллы оседали на дно и растворяться не желали. Я обмакнула палец и лизнула.
— Это сахар, – сказала я.
— Ох ты ж, батюшки, – девица схватилась за щёки. – Утицы-то у нас две, одна под соль, другая под сахар, а я в потёмках впопыхах… Я мигом, барыня!
Во второй раз она обернулась ещё быстрее и принесла уже не утицу, а целый мешочек серой крупной соли, на всякий случай. Я развела соль в чистой кружке и снова поднесла её к губам Гордея. Он мотал головой, отталкивал мою руку и плевался, а я держала его за затылок, вливала понемногу и уговаривала тем же голосом, которым двадцать лет уговаривала капризных стариков выпить таблетку при мне, у окошка. Девица стояла в дверях, вцепившись в косяк, и смотрела на это круглыми от ужаса глазами.
— Ведьма… – прохрипел Гордей, когда его наконец вырвало. – Травишь… добить хочешь…
— Вылечить хочу, а вы мне мешаете, – ответила я, вытирая ему рот краем простыни. – Пейте ещё, до дна.
Ему ненадолго стало легче. Он затих, дыхание выровнялось, и несколько минут я позволила себе надеяться, что доза и правда была небольшой и что к утру он отлежится, злой, измученный, но живой. Потом сердце под моими пальцами споткнулось, замерло и больше не пошло. Я уложила его на спину, сбросила подушку на пол, упёрлась ладонями ему в грудь и начала качать, отсчитывая вслух, потому что курсы первой помощи нам продлевали каждые три года, и руки помнили их лучше головы.
— Барыня, вы ж ему рёбра поломаете! – взвизгнула девица.
— Рёбра срастутся, а сердце само не заведётся, – выдохнула я между счётом. – Свети ближе, я ничего не вижу.
Она подошла с новой лучиной, и в её неверном свете я видела, как у Гордея мотается на подушке голова. Девица сначала молчала, потом зашептала молитву, сбилась, начала заново и вдруг громко икнула, испуганно зажала рот ладонью и икнула снова. Так мы и провели остаток ночи: я качала и считала, она светила, молилась и икала, и ни одна из нас не решалась остановиться первой.
Я качала, пока у меня не заныли плечи и не онемели запястья, а окно за решёткой не посерело. Потом села на пол рядом с кроватью и поняла, что всё кончено. Свеча догорела, лучина у девицы в руке тоже, и в комнате стало совсем тихо, только девица ещё раз икнула, тоненько и жалобно.
— Неужто помер? – шёпотом спросила она.
— Да, ему уже не помочь, – ответила я и посмотрела на свои руки.
Руки были чужие, молодые и красивые, и это они всю ночь держали голову умирающего человека, которого я не знала, но к которому почему-то испытывала тяжёлую застарелую неприязнь. На стене висело маленькое зеркало в медной раме, я поднялась и подошла к нему, хотя уже догадывалась, что увижу. Из зеркала на меня глянула женщина лет двадцати пяти, с медово-русыми волосами, тёмными бровями вразлёт и серо-зелёными глазами в густых ресницах. Лицо у неё было бледное, с тенями под глазами, и очень красивое, той породы красоты, на которую на улице оборачиваются и мужчины, и женщины, только по разным причинам. На запястье у неё темнел синяк от чужих пальцев, и я машинально натянула на него рукав.
Последние два года я читала на ночных сменах книжки в ярких обложках, где уставшие женщины засыпали и просыпались в чужих телах, в замках и поместьях, рядом с принцами и драконами. Я посмеивалась над ними и всё равно покупала следующую, а теперь стояла посреди чужой спальни над телом чужого мужа и думала о том, что ни одной из тех героинь не приходилось начинать новую жизнь с непрямого массажа сердца. А ещё о том, что там, в моей двушке, на линолеуме высыхает разлитая липа, а на тумбочке так и стоит кусок “Наполеона”, который теперь никто не доест. О сыне я подумать себе не позволила, потому что знала: если подумаю сейчас, то сяду на пол рядом с покойником и уже не встану.
Девица всё ещё стояла в дверях и мелко дрожала, и я решила, что со своей судьбой разберусь потом, а сначала надо разобраться с ней.
— Пойдём вниз, – сказала я. – Тебе надо сесть и выпить горячего, а то ты до утра икать будешь.
— А барин как же? Одного его оставим?
— Барину уже ничего не нужно, а тебе нужно, и прямо сейчас.
Пол в коридоре был ледяной, и только у порога я сообразила, что всю ночь пробегала босиком. На лавке у двери стояли огромные войлочные валенки, растоптанные и подшитые кожей, явно хозяйские, и я сунула в них ноги, не раздумывая. В каждом поместилась бы ещё одна моя ступня, идти в них можно было только шаркая, и по лестнице я спускалась боком, держась одной рукой за перила, а другой подтягивая подол. Девица шла впереди с лучиной и всё оглядывалась то на меня, то на валенки, но молчала.
Кухня оказалась внизу, за узкой лестницей, просторная, с огромной белёной печью, которая ещё хранила вчерашнее тепло. На полках тускло поблёскивала давно не чищенная медная посуда, в углу на лавке стояла деревянная квашня, накрытая полотенцем, а под потолком на верёвках висели пучки сушёных трав, десятки пучков, аккуратно перевязанных бечёвкой. Я подняла голову и начала их узнавать, хотя никогда в жизни не видела трав, собранных не в аптечную коробку. Вот ромашка с жёлтыми пуговками, вот зверобой с тёмными метёлками, вот мята, которую ни с чем не перепутаешь, стоит растереть листок в пальцах. Я растёрла, в нос ударило холодной свежестью, и у меня впервые за эту ночь перестали дрожать руки.
— Надо печь растопить и воды согреть, – сказала я и огляделась в поисках спичек.
Спичек, разумеется, не нашлось. На шестке я обнаружила огниво, кремень и берестяную коробочку с трутом и взяла их в руки, смутно представляя, что с ними делать. Я чиркала кресалом по кремню, пока не сбила костяшки, высекла наконец искру, раздула трут, сунула его в печь под поленья и с гордостью отступила, а через минуту вся кухня затянулась сизым дымом, потому что заслонку я, конечно, не открыла.
Девица, кашляя и икая разом, отобрала у меня кочергу, одним движением выдвинула заслонку, переложила поленья по-своему, сунула под них пучок бересты и раздула огонь, и всё это заняло у неё меньше времени, чем у меня поиски кремня.
— Вы ж сроду печь не топили, барыня, – сказала она, не оборачиваясь. – Барин не велел, говорил, на то я в доме есть, а вы только сажу по горнице развезёте.
— Значит, научусь, – ответила я, вытирая слезящиеся от дыма глаза. – Покажешь мне потом, как ты бересту подкладываешь?
Девица обернулась и посмотрела на меня с таким изумлением, что даже забыла икнуть.
Пока в чугунке грелась вода, она подошла к лохани у стены и принялась что-то мыть, и только через минуту я разглядела, что именно. Это была маленькая рюмка зелёного стекла, и девица тёрла её тряпкой так усердно, что у неё побелели костяшки пальцев.
— Откуда рюмка? – спросила я.
— Так барин вечером гостя принимал, – ответила она, не поднимая головы. – Меня спать погнал пораньше, сказал, нечего уши греть. Я ночью спустилась воды попить и одну рюмку со стола прибрала, а вторая наверху так и осталась, на окошке. Вот мою теперь, руки-то занять надо, а то трясутся.
— Если пили рябиновку, должна быть и бутыль. Где она?
Девица перестала тереть и уставилась на стол, где на выскобленной столешнице темнело липкое круглое пятно.
— Так была ж бутыль, пузатая, в лыко оплетённая, вот туточки стояла, – растерянно сказала она. – Я вечером видала, как барин её нюхал и крякал. А ночью её уже не было, я и не подумала ничего, мало ли, наверх унёс…
— Наверху её тоже нет, я бы заметила. Кто был гость?
— Не видала, барыня. Голоса слыхала, весёлые, барин даже смеялся, а потом дверь задняя стукнула, а кто, не видала, вот вам крест.
Рюмка в её руках уже сияла, и я с досадой подумала, что на месте следователя из любого сериала первым делом запретила бы её трогать. Отнимать было поздно, и я рассудила, что пусть лучше у этой девицы будут заняты руки, чем она снова начнёт икать и креститься.
Я сняла с верёвки ромашку и мяту, отщипнула по горсти, бросила в глиняный кувшин и залила кипятком из чугунка. Ромашки я положила щедро, а мяты чуть-чуть, чтобы она не перебивала ромашку, а только освежала, потом накрыла кувшин блюдцем и укутала полотенцем, которое висело у печи. Пока настой набирал золотисто-коричневый цвет, я усадила девицу на лавку и показала, как дышать: вдох на четыре счёта, задержать, медленный выдох на шесть. Она смотрела на меня с подозрением, но дышала, и икота с каждым выдохом становилась всё реже.
— Пей, – я поставила перед ней кружку. – Не торопись, маленькими глотками. И скажи мне, как тебя зовут.
Она подняла на меня глаза, и испуг в них сменился настоящим ужасом.
— Аксинья я, барыня… Вы что ж, меня не признаёте?
— Голова кругом идёт, – честно сказала я. – Ночь такая, что я и себя-то не признаю.
Аксинья обхватила кружку обеими ладонями, отпила и немного успокоилась, хотя смотрела на меня по-прежнему исподлобья, с опаской.
— Злата Тихоновна вы, – медленно сказала она, следя за моим лицом. – Гордея Лукича Сычёва жена, второй год пошёл, как батюшка ваш вас ему за долг отдал. В Яблонце мы, на Медовой улице, дом с решётками, его всякий знает. Барина Сычом кличут… кликали.
— Он был ростовщиком? – догадалась я по решёткам и по тому, как она произнесла это прозвище.
— А кто ж ещё, – Аксинья вздохнула, и в этом вздохе было больше облегчения, чем горя. – Полгорода ему должно, другая половина боится. Вы ж сами знаете.
Я кивнула и села напротив, потому что ноги, лёгкие и молодые, вдруг перестали меня держать. Чужая жизнь сваливалась на меня по кусочку, и каждый новый кусочек оказывался тяжелее прежнего.
— А я этой ночью где была? – спросила я. – До того, как он закричал.
— У себя, – Аксинья опустила глаза. – Вы с вечера заперлись и травы свои жгли, я под дверью слыхала, дымом тянуло. Барин ругался, стучал к вам, а потом гость пришёл, и он отстал.
Я вспомнила миску с пеплом и чашку с тёмным осадком у кровати и решила, что разберусь с ними позже, когда в доме не будет посторонних. Что-то подсказывало мне, что посторонние скоро появятся.
— Аксинья, а кто к нам сегодня должен приехать?
Она вздрогнула и пролила ромашку себе на колени.
— Откуда ж вы знаете?
— Догадалась, раз ты так вздрогнула.
— Барин давеча сказывал, что поутру человек будет из столицы, из Тайного приказа, – зашептала Аксинья, оглядываясь на окно. – Важный человек, по важному делу, и чтоб я к его приезду пирогов напекла, с капустой и с яйцом. Я и тесто с вечера поставила… А барин-то… а он…
Она замолчала и уставилась в кружку, и я видела, как у неё в голове складывается то, что этим утром сложится у всего города.
— Договаривай, – попросила я.
— Скажут ведь, что вы его, – выпалила Аксинья. – Вы ж его поили, я своими глазами видала, а он кричал и пить не хотел.
— Солёной водой, чтобы его вырвало и яд вышел.
— Так кто ж разбирать станет, барыня? – Она всхлипнула. – Весь Яблонец знает, что вы травы варите и что барина вы… – она запнулась, подбирая слово, и не нашла ничего мягче, – не жаловали.
Ответить я не успела, потому что в углу что-то тихо и смачно чавкнуло. Мы обе обернулись к лавке с квашнёй. Полотенце на ней вздулось горбом и съехало набок, а из-под него медленно и неотвратимо выползало тесто, пышное, ноздреватое, перевалилось через край квашни, повисло толстым языком и шлёпнулось на лавку.
— Батюшки, тесто ушло! – Аксинья вскочила, разом забыв и про покойника, и про Тайный приказ. – Держите его, барыня, держите, я муки подсыплю!
Держать тесто я умела не лучше, чем топить печь, но обхватила его обеими руками и попыталась запихнуть обратно в квашню. Тесто было тёплым, живым и липким, оно вылезало у меня между пальцами, ползло по запястьям и упрямо рвалось на свободу, а Аксинья сыпала сверху муку горстями и обминала его кулаками, сердито приговаривая, и через минуту мы обе были в муке по локти, а я вдобавок и по самый подбородок. Впервые за эту ночь мне захотелось смеяться, и я засмеялась, глупо, устало, до слёз, и Аксинья, глядя на меня, тоже прыснула и тут же испуганно зажала рот перепачканной ладонью.
В эту минуту в переднюю дверь постучали, громко, уверенно, тремя короткими ударами.
Мы замерли над квашнёй. Аксинья побелела под мукой, тесто у меня под руками медленно оседало, а стук повторился, ещё настойчивее.
— Это он, – прошептала Аксинья. – Из Приказа.
Открывать пошла я, потому что Аксинья вцепилась в край лавки и не могла сдвинуться с места. Руки я на ходу обтёрла о полотенце, но тесто въелось под ногти и засохло на запястьях корочкой, а мука осталась на рубахе, на косе и, судя по тому, как стянуло кожу, на лице. Я сдёрнула с гвоздя у двери тёплый шерстяной платок, накинула его на плечи и, шаркая валенками, отодвинула засов.
На крыльце стояли двое. Первый, высокий и широкоплечий, был в тёмно-синем дорожном кафтане, забрызганном грязью по подолу, с коротко остриженными тёмными волосами и гладко выбритым лицом, что в этих краях, судя по бороде покойного, было не в обычае. Лет ему было около тридцати пяти, и он был красив спокойной уверенной красотой, которая хорошо знает себе цену и не тратит её зря. За его плечом переминался веснушчатый парнишка лет двадцати, с кожаной сумкой через плечо и голодным взглядом, который сразу метнулся мимо меня на кухню, откуда тянуло теплом и печным дымом.
— Доброе утро, хозяюшка, – сказал высокий и улыбнулся мне так приветливо, что я на миг растерялась. – Гордей Лукич нас ждёт. Скажите ему, что Ратибор Велемирович из Велиграда приехал.
Взгляд его неторопливо скользнул по мне сверху вниз, задержался на муке и закончился на валенках.
— Гордей Лукич умер на рассвете, – сказала я.
Улыбка исчезла с его лица мгновенно, вся разом, и я увидела, что глаза у него серые и холодные, а приветливость слетела с них вместе с улыбкой. Он отстранил меня с порога и прошёл в дом, не дожидаясь приглашения.
— Где он, наверху?
— Наверху, вторая дверь направо.
Он поднялся, перешагивая через ступеньку, парнишка затопал следом, а я пошла за ними, потому что ждать внизу было ещё страшнее. На середине лестницы правый валенок соскользнул у меня с ноги и, глухо постукивая, съехал вниз по ступенькам. Парнишка обернулся, проводил его глазами, потом посмотрел на меня, но я уже поднималась дальше, в одном валенке, и он благоразумно промолчал.
В спальне Ратибор Велемирович постоял над кроватью, коротко глянул на таз, на серое лицо, на синие губы, потом поднял руку покойника и внимательно осмотрел ногти. Затем подошёл к окну, наклонился над зелёной рюмкой на подоконнике и долго её разглядывал, не трогая. Парнишка у двери позеленел и отвернулся к стене.
— Ждан, позови служанку, – не оборачиваясь, сказал Ратибор.
Аксинью Ждану пришлось почти тащить. Она встала у порога, вся в муке, комкая подол, и смотрела в пол.
— Как тебя звать?
— Аксинья, барин.
— Ты спала этой ночью, Аксинья?
— Спала, барин, до самого утра спала.
— Лжёшь, – спокойно сказал он, и Аксинья дёрнулась так, что задела плечом косяк и охнула от боли.
А он даже не смотрел на неё, он смотрел на рюмку.
— Не спала, барин, – пролепетала Аксинья. – Прибиралась, воды пить ходила, а потом барыня кричать стала…
— Вот теперь правда. Иди вниз и ничего не трогай, особенно на столе.
Аксинья исчезла, а он повернулся ко мне, и я впервые почувствовала на себе его взгляд целиком, тяжёлый и неприязненный, от растрёпанной косы в муке до босой ноги рядом с валенком.
— Вы вдова, Злата Тихоновна, травница, – сказал он, и вопроса в этом не было.
На слове “травница” у него чуть дрогнул уголок рта, с таким отвращением, что мне захотелось плотнее запахнуть платок.