Книга Лечебная чайная попаданки - читать онлайн бесплатно, автор Аурика Рейн. Cтраница 2
Лечебная чайная попаданки
Лечебная чайная попаданки
Оценить:

Рейтинг: 5

Лечебная чайная попаданки

— Он отравлен, – сказала я, решив, что молчать сейчас хуже, чем говорить. – Аконитом, волчьим корнем. Губы и язык онемели, по коже мурашки, рвота, сердце сбивалось. Яд он выпил вечером, за час или два до того, как закричал, и пил его не один.

— Быстро вы определили, – протянул он. – Откуда вдове ростовщика так хорошо знать, как умирают от волчьего корня?

— Вы сами только что назвали меня травницей. Травница обязана знать, от чего умирают, иначе от неё будут умирать.

— Обязана, – согласился он и подошёл ближе, так что мне пришлось поднять голову, чтобы смотреть ему в лицо. – Вы отравили своего мужа?

— Нет, я его не травила.

Он замер и чуть склонил голову набок, прислушиваясь к чему-то, и я видела, как между его бровями медленно собирается складка, сначала недоумённая, потом раздражённая.

— Повторите ещё раз.

— Я не травила своего мужа, – повторила я. – Я всю ночь пыталась его спасти, и Аксинья вам это подтвердит.

Складка стала глубже. Он потёр висок двумя пальцами и смотрел на меня так пристально, что мне захотелось отступить к стене, но я не отступила, потому что двадцать лет смотрела в лицо людям, которые кричали на меня из-за очереди, из-за цен и из-за того, что без рецепта я им ничего не продам.

— Служанка говорит, что видела, как вы его чем-то поили.

— Солёной водой. Я хотела, чтобы его вырвало и яд вышел из желудка.

— Где вы были вечером, когда у него сидел гость?

— У себя в комнате, за запертой дверью.

— И что вы там делали за запертой дверью?

Я подумала о миске с пеплом и о чашке с тёмным осадком, которые стояли за стеной, в двух шагах от нас, и ответила так, чтобы не соврать ни словом:

— Спала и проснулась, когда он закричал.

Он молчал так долго, что Ждан у двери начал переминаться с ноги на ногу. Я смотрела на Ратибора Велемировича и понимала только одно: с Аксиньей он не сомневался ни мгновения, а со мной у него что-то не складывалось, и злило его именно это, а вовсе не мёртвый ростовщик на кровати.

— Валенки, полагаю, тоже мужнины? – спросил он вдруг, кивнув на мою ногу.

— Мужнины. Пол холодный, а своих туфель я впотьмах не нашла.

— В собственном доме, – уточнил он.

— В собственном доме, в темноте, пока у меня на руках умирал человек, – ответила я. – Простите, что не успела одеться к вашему приезду.

Ждан у двери поперхнулся и закашлялся в кулак, а Ратибор даже не повернул к нему головы.

— Ждан, никого не впускать и не выпускать, – сказал он, не сводя с меня глаз. – Пошли кого-нибудь за городским головой и за лекарем. А вы, Злата Тихоновна, умойтесь, оденьтесь и сидите в своей комнате, пока я не решу, что с вами делать.

— А если я не захочу сидеть в комнате?

— Тогда я решу быстрее, – сказал он и улыбнулся мне той же приветливой улыбкой, с которой поздоровался на крыльце, только теперь я знала, что под ней ничего нет.

Я развернулась к двери, держа спину прямо, и на пороге столкнулась со Жданом, который протягивал мне беглый валенок, держа его обеими руками и стараясь не смотреть ни на меня, ни на начальника.

— Барыня, вот, ваш… на лестнице подобрал, – пробормотал он.

— Благодарю вас, – сказала я, взяла валенок и со всем достоинством, на какое способна женщина в муке и в одном валенке, вышла в коридор.

За спиной у меня Ждан тихо хрюкнул от смеха, следом раздался холодный голос его начальника, и смех оборвался. Я дошла до своей комнаты, закрыла дверь, села на кровать с валенком на коленях и только тогда почувствовала, что колени, молодые и здоровые, предательски дрожат. За двадцать лет за аптечной стойкой мне ни разу никто не грозил тюрьмой, а здесь я не прожила и одной ночи.


Глава 2

Аксинья поднялась ко мне через четверть часа с кувшином тёплой воды, тазом и куском серого мыла, которое пенилось неохотно и щипало глаза, и мы долго отмывали меня от теста. Тесто засохло у меня под ногтями, в волосах у висков и даже в ухе, и Аксинья выковыривала его оттуда шпилькой, сердито сопя и поминутно оглядываясь на дверь, за которой ходил столичный дьяк.

— Говорила ж я, держите его ладошками, а вы всей пятернёй, – ворчала она. – Вот оно в вас и въелось.

— Я впервые в жизни держала убегающее тесто, – сказала я. – В следующий раз буду ладошками.

Аксинья фыркнула, но тут же опомнилась, перекрестилась на угол, где в полумраке темнела маленькая икона, и пошла к сундуку. В сундуке нашлись три платья, серое, бурое и тёмно-зелёное, все из добротной шерсти и все одинаково унылые, а под ними, завёрнутое в холстину, лежало четвёртое, синее, с вышивкой по вороту и рукавам. Аксинья потянулась было к нему, но я покачала головой. Я не знала, откуда взялась эта уверенность, но знала твёрдо, что синее платье покупал муж и надевать его Злате полагалось, когда ему хотелось показать гостям молодую жену.

— Достань лучше зелёное, оно потеплее, – сказала я.

С зелёным я провозилась дольше, чем с тестом. Под платье полагалась длинная льняная рубаха, поверх платья передник, на поясе завязки, которые завязывались почему-то сзади, и я крутилась на месте, ловя их за спиной, пока Аксинья не сжалилась и не затянула их сама, крепко, в два узла. Потом я села на табурет и попробовала заплести косу. Последний раз я заплетала косу себе в девятом классе, и руки этого не помнили совсем: пряди выскальзывали, путались, одна выходила толще другой, и в зеркале у меня на плече повисло что-то кривое и лохматое.

Аксинья смотрела на это молча, кусая губу, а потом не выдержала, отобрала у меня гребень, расплела моё творение и в одну минуту заплела тугую ровную косу до самого пояса.

— Вы ж… – начала она и осеклась. – Простите, барыня, это я так.

— Говори, что хотела сказать.

— Вы ж руки свои позабыли, – тихо закончила Аксинья. – И печь, и косу, и меня. С ночи сама не своя.

— С ночи у меня муж умер, – напомнила я, и она виновато кивнула.

Косу она уложила мне вокруг головы, а сверху достала из сундука тёмный платок и повязала его так, что из-под него не выглядывало ни волоска.

— Вдове простоволосой к людям выходить срам, – объяснила она, заметив моё лицо. – Да и мужней тоже. Вы и при барине голову покрывали, он шибко за этим глядел.

Я кивнула, запоминая, и, уже поправляя ворот, нащупала на шее шнурок, о котором до сих пор не подозревала. На шнурке висела маленькая серебряная печатка с выпуклой веточкой рябины, тёплая от кожи. Я подержала её на ладони и спрятала обратно под ворот, потому что разглядывать её при Аксинье было некогда, а снимать почему-то не хотелось.

Когда Аксинья ушла вниз, я завернула миску с пеплом и чашку с осадком в старый платок и сунула на самое дно сундука, под синее платье. Совесть у меня при этом ворочалась, но рассудила я просто: что бы ни варила себе прежняя хозяйка этого тела в последнюю ночь, к смерти Гордея оно отношения не имело. От этого варева умерла сама Злата, а вовсе не её муж, и объяснить это столичному дьяку я бы не смогла, даже если бы очень захотела.

К полудню в доме стало тесно и шумно. Первым приехал городской голова, Никодим Степанович, грузный, румяный, в шубе нараспашку, хотя на улице было не так уж холодно. Он отдувался, кланялся Ратибору Велемировичу чуть ли не в пояс и всё повторял, что в Яблонце такого отродясь не бывало и что он лично за всем проследит. На меня он старался не смотреть, а когда случайно посмотрел, отступил на шаг и наступил на ногу Ждану.

Следом явился лекарь Пахом Ильич, сухонький старичок с трясущимися руками и деревянной слуховой трубкой, которую он то и дело прикладывал к уху. Трубка, по-видимому, помогала мало. Покойника он щупал долго и обстоятельно, заглядывал ему в глаза, нюхал губы, стучал по груди костяшками пальцев, а потом выпрямился и объявил, что Гордея Лукича хватил сердечный удар.

— Удар, – повторил Ратибор, стоя у окна. – Сердечный.

— Чего говоришь, батюшка? – Пахом Ильич приставил трубку к уху.

— Я говорю, удар у него сердечный, – громче сказал Ратибор.

— Сердечный, батюшка, сердечный, – обрадованно закивал лекарь. – Года, полнокровие, опять же гневлив был покойник, царство ему светлое…

— И губы у него посинели от гневливости, а язык онемел от полнокровия?

— Чего-чего, батюшка?

Ратибор посмотрел на трубку, на лекаря и снова на трубку и отвернулся к окну, решив, видимо, что повторять это в третий раз ниже его достоинства. Голова покраснел ещё сильнее и бросил на меня такой взгляд, что я поняла: в Яблонце уже решили, кто виноват, и решили без всякого лекаря. Пахом Ильич тем временем спрятал трубку за пазуху, на прощание погладил меня по руке, назвал бедной сиротинушкой и, проходя через кухню, прихватил с блюда два Аксиньиных пирога, которые та успела-таки допечь, несмотря ни на что.

Обмывать тело пришли две старухи, высокая и маленькая, обе в чёрном, и никто в доме не знал, кто их позвал. Они поднялись наверх, затворили дверь, и через минуту оттуда понёсся такой вой, что у Ждана выпал из рук пирог. Выли они в два голоса, с переливами, причитали над соколом нашим ясным и кормильцем родимым, а в перерывах между причитаниями высокая высовывалась на лестницу и деловито спрашивала, нет ли в доме квасу, потому как в горле сохнет. Аксинья носила им квас, и после каждого ковша вой набирал новую силу.

— Они его хоть знали? – шёпотом спросила я у Аксиньи на кухне.

— Где там, – она махнула рукой. – Сыч им сам по рублю должен был с прошлой зимы, вот они и голосят, чтоб с вас стребовать за упокой. Вы им не давайте, барыня, они и так квасу на целый гривенник выпили.

Обыск начался после того, как тело унесли вниз, в холодную горницу. Ратибор Велемирович стоял посреди хозяйской спальни и распоряжался, а Ждан ползал по полу и заглядывал во все щели. Сундук Гордея был вывернут наизнанку, перины перещупаны, половики подняты, и когда дело дошло до кровати, Ждан лёг на живот и по пояс залез под неё, громко чихая от пыли.

Сначала из-под кровати вылетел старый вязаный носок, потом второй, непарный. Следом появился засохший до каменного звона пряник, к которому кто-то, судя по следам, однажды уже приложился, медная монетка и сломанная оловянная пуговица. Ждан выкладывал всё это на половик рядком, гордо и обстоятельно, и голова, стоявший в дверях, морщился всё сильнее. Наконец Ждан вскрикнул, чихнул так, что стукнулся затылком о доски, и выбрался наружу, сияя и держа двумя пальцами небольшой флакон тёмного стекла.

Флакон был наполовину пуст, а на горлышке ещё держались остатки красного воска с оттиском. Ратибор взял его, повертел на свету и, не говоря ни слова, достал из своей дорожной сумки второй флакон, такой же, только запечатанный целиком. Он поставил оба на стол рядом, и я увидела на обоих одну и ту же веточку рябины, три листка и гроздь ягод.

— Этот привезли мне из Велиграда, – сказал он, глядя на меня. – Его нашли у человека, который умер этим летом от сердечной немочи, ровно так же, как ваш муж. Это ваша печать, Злата Тихоновна?

У меня под воротом тяжело качнулась серебряная печатка, и я заставила себя не поднять к ней руку.

— Я не знаю, – сказала я, и это была правда, потому что я действительно не знала, как эта печать попала в столицу к мёртвому человеку.

Он чуть заметно поморщился, и между его бровями снова собралась складка, которую я уже видела утром. Зато голова всплеснул руками, а Аксинья, которую позвали подтвердить, что флакон не её, выпалила раньше, чем её успели остановить:

— Так это ж барынина рябинка, батюшка! Она все свои склянки так метит, у неё и печатка на шее, на шнурочке…

В комнате стало тихо. Аксинья зажала рот обеими руками и смотрела на меня с таким отчаянием, что мне стало её жаль сильнее, чем себя. Ратибор подошёл ко мне вплотную, и я почувствовала, как его пальцы, холодные и сухие, скользнули мне за ворот и вытянули шнурок наружу. Он не торопился и не извинялся, держал печатку на ладони у самой моей шеи и сравнивал её с оттиском на воске, а я смотрела на пуговицу его кафтана, потому что смотреть ему в лицо в эту минуту было выше моих сил.

— Вот оно что, – тихо сказал он, одним движением сдёрнул шнурок с моей шеи и бросил печатку в сумку к флаконам. – Травница, которая не знает собственной печати.

— В острог её, – оживился голова. – Сей же час, Ратибор Велемирович, я и стражу кликну, у нас острог крепкий, ещё при старом князе ставили…

— Нет, Никодим Степанович, в острог она не пойдёт.

Голова поперхнулся.

— Как же нет, батюшка? И склянка, и печатка, и муж мёртвый…

— Вдова останется в доме под надзором Тайного приказа, – Ратибор повернулся к нему с той приветливой улыбкой, от которой голова сразу размяк. – Подумайте сами, Никодим Степанович. Если я посажу её в острог, кто к ней придёт? А если оставлю здесь, придут все, кому есть что ей сказать или что у неё забрать. Мне нужны не только руки, которые варили, но и руки, которые покупали.

Он говорил это голове, но так, чтобы слышала я, и я слышала. Меня оставляли на свободе не из милости, а в качестве наживки, и рыбаку было совершенно всё равно, что станет с наживкой, когда клюнет.

К вечеру в доме остались только мы с Аксиньей, Ждан и Ратибор Велемирович, который заперся в конторе покойного и разбирал его бумаги. Голова уехал, обещав прислать стражника, которого так и не прислал, старухи ушли, напоследок всё-таки спросив с Аксиньи за упокой, и получили от неё вместо денег по пирогу и совет идти подобру-поздорову. А под окнами всё время кто-то ходил.

Я смотрела в щель между ставнями и видела то двух баб с корзинами, которые нарочно останавливались у нашей калитки и долго поправляли платки, то кучку мальчишек, которые подначивали друг друга дотронуться до калитки дома отравительницы. Самый смелый дотронулся, взвизгнул, и вся ватага с воплями унеслась за угол, а через минуту вернулась, потому что дотронуться надо было теперь всем по очереди. Ждан каждый раз выходил на крыльцо с куском пирога в руке и разгонял их без особой строгости, жуя и размахивая пирогом, а мальчишки разбегались и тут же сбегались снова.

Хуже всех оказалась соседская баба в полосатой понёве, которая долго ходила вдоль забора, а потом взобралась на кадку для дождевой воды, стоявшую под нашим водостоком, и прильнула к щели в ставне. Я видела в щель её глаз, круглый, любопытный, и не успела решить, что с этим делать, когда под бабой хрустнула гнилая крышка. Раздался плеск, короткий визг, и баба в полосатой понёве оказалась по пояс в воде, а мальчишки за углом завыли от восторга. Ждан вытаскивал её из кадки вдвоём с Аксиньей, баба ругалась на весь квартал, что ведьма её нарочно приманила, и ушла домой, оставляя за собой мокрый след, но перед этим всё-таки успела ещё раз заглянуть в открытую дверь.

Пироги в тот день Аксинья всё-таки допекла, назло всему, с капустой и с яйцом, румяные, блестящие от смазанного сверху масла. Она испекла их ещё утром, пока в доме было полно народу, потому что руки надо было чем-то занять, и теперь выставила на стол целое блюдо. Ждан ел их один за другим и хвалил так искренне, что Аксинья впервые за день улыбнулась. Мне кусок в горло не лез.

Ратибор Велемирович спустился к ужину ненадолго. Он сел в торце стола, отодвинул от себя блюдо с пирогами, достал из дорожной сумки холщовый мешочек с ржаными сухарями и собственную флягу и принялся ужинать ими, глядя прямо перед собой. Аксинья застыла у печи с ухватом, оскорблённая до глубины души.

— Ратибор Велемирович, а с капустой-то, – робко сказал Ждан, протягивая ему пирог. – Свежие ведь, горячие ещё.

— Ешь, Ждан, – ответил тот, хрустя сухарём. – Если к утру ты будешь жив, я, может быть, попробую.

Ждан посмотрел на пирог, на начальника, снова на пирог, пожал плечами и откусил с удвоенным усердием, а я впервые за день почувствовала не страх, а злость, и это было почти облегчением.

— Пироги пекла Аксинья, а не я, – сказала я. – Вы оскорбили не меня, а её.

— Аксинья живёт в доме травницы второй год, – сказал Ратибор, не повернув головы. – Я не знаю, чему она здесь научилась.

Аксинья всхлипнула и выскочила в сени, а Ратибор дожевал сухарь, допил из фляги и ушёл наверх, оставив на столе крошки. Ждан, проводив его глазами, виновато придвинул ко мне блюдо.

— Вы не серчайте на него, барыня, – шёпотом сказал он. – Он со всеми так, а с травницами особенно. Мне по три пирога за него есть приходится, чтобы хозяйки не обижались.

— Тяжёлая у тебя служба, – сказала я.

— И не говорите, – вздохнул Ждан и взял четвёртый.

Ночью он устроился на лавке у входной двери, укрылся тулупом с головой и почти сразу захрапел, громко, с переливами, так что слышно было и наверху. Я лежала в Златиной кровати, смотрела в потолок и думала. Злата варила травы, это знал весь город. Злата запечатывала склянки своей печатью, и одна такая склянка нашлась в столице у мёртвого человека. Злата в последнюю ночь своей жизни что-то сожгла и что-то выпила, а потом её тело досталось мне. Если у неё и были тайны, она должна была где-то их держать, и вряд ли в сундуке, где их нашла бы первая же служанка.

Я поднялась, зажгла огарок, заслонив его ладонью, и принялась обходить комнату. Простукивать стены я не умела, поэтому ощупывала всё подряд: спинку кровати, крышку сундука, полку с пустыми горшочками, подоконник. Под окном стояла широкая лавка, накрытая старым войлоком, и когда я сдвинула войлок и надавила на крайнюю доску, она едва заметно качнулась под ладонью. Я подцепила её ногтями, потом шпилькой, потом сломала шпильку, тихо выругалась словами, которых Злата наверняка не знала, и наконец подняла доску ручкой гребня.

В узкой щели под ней было тесно от вещей. Слева стояли рядком холщовые мешочки, перевязанные разноцветными нитками, и от каждого тянуло своим, горьким, пряным, землистым, но ни одного запаха я узнать не смогла. Справа нашёлся мешочек с горсткой медяков и одной серебряной монетой, а посередине, в свёртке из промасленной кожи, толстая тетрадь в потёртом переплёте.

Я раскрыла тетрадь на коленях и долго смотрела на страницы, исписанные мелкими значками. Значки складывались в строчки, строчки в столбцы, кое-где столбцы были подчёркнуты или обведены, но ни одной буквы я не узнала, сколько ни вертела тетрадь к огоньку. Зато на полях были нарисованы растения, тщательно, с корешками и прожилками на листьях, и некоторые я узнавала сразу. Ромашка, мать-и-мачеха, крапива, пижма с плоскими жёлтыми пуговками. Злата рисовала лучше, чем Нина Аркадьевна на своих слайдах, и я поймала себя на том, что любуюсь этими рисунками, сидя на полу в ночной рубахе посреди ночи, в доме, где внизу лежит покойник, а через стену спит человек, который хочет отправить меня на плаху.

На одной из последних страниц, рядом с плотным столбцом значков, был нарисован высокий стебель с резными листьями и цветами в форме шлема, и под ним кто-то трижды провёл жирную черту, так сильно надавив на перо, что бумага прорвалась. Я посмотрела на этот рисунок, потом на холщовые мешочки в тайнике и закрыла тетрадь.

Если Ратибор Велемирович найдёт её, ему не понадобятся ни печать, ни флакон, и никакие мои честные не знаю меня не спасут. Значит, тетрадь надо было спрятать туда, где её уже искали и не нашли. Днём Ждан перебирал кухонную кладовую, заглядывая в каждый горшок, и отчитывался перед начальником, что там ничего, кроме круп, сушёных ягод и мышиного помёта. Мешочки я оставила на месте и положила доску обратно, а тетрадь завернула в кожу, сунула под шерстяной платок, прижала локтем к боку и босиком вышла в коридор.

Лестница в этом доме была старая, и каждая ступенька скрипела на свой лад. Первые две я миновала по краю, у самой стены, третья застонала у меня под пяткой так, что я замерла, а Ждан внизу перестал храпеть, причмокнул и отчётливо сказал из-под тулупа: Мне ещё с капустой. Я подождала, пока храп возобновится, и спустилась дальше, наступая только туда, где ступени были прибиты к стене.

Дверь в кухню была приоткрыта, и я не сразу поняла, что внутри кто-то есть. Свечи там не горело, но у остывшей печи на лавке сидел человек, уперев локти в колени и спрятав лицо в ладонях. Свет моего огарка упал на него, Ратибор Велемирович дёрнулся, зажмурился и отвернулся к стене.

— Уберите свет, – сказал он глухо.

Я отвела огарок за спину, но уходить не стала, потому что тело снова решило за меня раньше головы. Даже в полумраке было видно, что лицо у него серое, на висках выступил пот, а пальцы так сильно вдавлены в лоб, что побелели. Я видела это сотни раз у людей, которые приходили в аптеку в тёмных очках в пасмурный день и просили что-нибудь посильнее, пожалуйста, побыстрее, и говорили шёпотом, потому что от собственного голоса им было больно.

— Голова? – спросила я так же тихо. – Давно болит?

— Что вы здесь делаете?

— Пить захотелось, а наверху воды нет.

Он медленно поднял голову и посмотрел на меня сквозь прищур, и я почувствовала, как у меня под платком топорщится край кожаного свёртка.

— Вам захотелось пить, а мне снова нечего на это сказать, – процедил он. – Удивительная вы женщина, Злата Тихоновна. Все люди, которых я знаю, лгут не меньше трёх раз за разговор, и я слышу каждый раз, у меня от этого и голова. А вы говорите, и у меня в голове тихо, хотя по всему выходит, что лжёте вы больше всех.

Я не очень поняла, о чём он, но запомнила каждое слово.

— Я могу заварить вам липу с мелиссой, – сказала я. – Это не вылечит, но станет легче, и, может быть, вы уснёте.

— От травниц я ничего не пью, даже воды.

— Даже воды из колодца, который вырыла не травница?

— Особенно воды, которую подаёт травница с печатью на шее.

— Печати у меня больше нет, вы её забрали.

Он коротко, зло рассмеялся и тут же поморщился от боли.

— Идите спать, Злата Тихоновна, и не испытывайте моего терпения.

Идти наверх с тетрадью под платком было бы глупо, оставлять её в кладовой у него на глазах ещё глупее, поэтому я сделала единственное, что могла сделать, не вызывая подозрений. Я поставила огарок на дальний край стола, подальше от его глаз, и принялась греть воду. Угли в печи ещё тлели под золой, я разгребла их кочергой, подложила лучины и подула, и на этот раз огонь занялся у меня с первого раза, о чём я немедленно пожалела, потому что похвастаться было некому.

Ратибор следил за мной из-под ладони, но молчал. Я сняла с верёвки липовый цвет, светлый, с длинными крылышками прицветников, и мелиссу, отщипнула того и другого, растёрла мелиссу в пальцах, чтобы отдала больше, и залила кипятком в кувшине, а кувшин накрыла блюдцем. Всё это время тетрадь давила мне под мышкой, и я так старательно прижимала локоть к боку, что у меня затекло плечо, а липовый цвет пришлось отщипывать левой рукой.

Когда настой потемнел до золотистого, я налила две кружки. Одну выпила сама, медленно, при нём, а вторую поставила на край стола, ближе к нему.

— На случай, если передумаете, – сказала я. – Пить надо тёплым, маленькими глотками, и лучше в темноте.

— Я не передумаю, можете не стараться.

— Тогда утром я её вылью, а вы так и будете сидеть до рассвета.

Он ничего не ответил, и я ушла наверх с тетрадью под платком, так и не добравшись до кладовой. Третья ступенька снова застонала у меня под ногой, Ждан снова попросил с капустой, а в комнате я сунула свёрток в наволочку, легла на него щекой и долго слушала, как внизу скрипит лавка и как он ходит по кухне, тяжело и неровно. Потом всё затихло, и я не заметила, как уснула.

Утром, пока все спали, я спустилась в кладовую, нашла на полке пузатый горшок с сушёной малиной и запустила в него руку по локоть. Из-за горшка тут же выскочила мышь, пробежала у меня по рукаву и спрыгнула на пол, и я едва не уронила горшок вместе с тетрадью, а потом долго стояла, прижавшись спиной к полкам, и ждала, пока перестанет колотиться сердце, новое, молодое и, как выяснилось, ничуть не храброе. Тетрадь я спрятала на самое дно и засыпала сверху ягодами, а горшок задвинула за мешок с пшеном.

Потом я зашла на кухню. Ратибора там уже не было, а кружка стояла на краю стола, полная до краёв и холодная. Я вылила её в лохань и смотрела, как тёмный настой утекает между досками. За двадцать лет за аптечной стойкой я привыкла, что люди не всегда принимают лекарства, которые им дают, и всё-таки мне было до смешного обидно.

Глава 3

Гордея Лукича хоронили после полудня, под мелким дождём, который сеялся с низкого неба и превращал дорогу к погосту в скользкую рыжую глину. С утра Аксинья гоняла меня по дому с поручениями и шёпотом подсказывала, что положено вдове: завесить зеркала, поставить на окно стакан воды и положить рядом краюху хлеба, не мести пол, пока покойник в доме, и ни в коем случае не плакать на могиле громче всех, потому что тогда скажут, что притворяется.

— А если тише всех? – спросила я.

— Тогда скажут, что радуется, – вздохнула Аксинья. – Вы уж плачьте серёдка на половинку, барыня, как все.