
Елена Громовская
Тот, кого нельзя любить
Глава 1
К четвёртому часу пополудни я перестала считать.
Не раненых, их считал писарь Горич, старательно, с кляксами, в журнале поступлений. Я перестала считать сколько у меня осталось сил.
Сколько ещё можно отдать, где та черта, за которой целитель сам ложится на койку и уже не встаёт.
Я подняла руку и посмотрела на пальцы. Тремора еще не было, но…
Черта была где-то близко. Я её чувствовала, как чувствуют сквозняк, что холодом скользит по спине. Мой холод скапливался где-то внутри.
— Анна Сергеевна, в третьей палатке кровотечение.
— Иду.
В третьей палатке брезент прохудился неделю назад. Когда шёл дождь, вода капала прямо на пол, рядом с койкой. Мы подставляли ведро, и звонкий стук капель о жестяное дно разносился по палатке, разбавляя тишину.
Воду никто не выливал.
Постепенно стук становился реже, потом стихал совсем. Вокруг ведра собиралась лужица, от неё между койками тянулись тонкие ручейки. Пока старик Дрозд не заходил, кряхтя, не забирал полное ведро и не ставил на его место пустое.
И всё повторялось.
Кровил парень лет двадцати. Над коленом остался обрывок жгута, наложенного слишком высоко и, пожалуй, слишком поздно. Бедренная артерия. Полевой фельдшер сделал что мог, но его самого вчера привезли с контузией. Он продолжал работать, потому что больше было некому.
Я перехватила край повязки, проверила жгут и положила ладони на бедро. Кожа была горячей, скользкой от пота и крови.
— Потерпи, сейчас станет легче, — прошептала я, хотя парень был забытьи и скорее всего не слышал меня.
Пусть.
Я закрыла глаза.
Сила целителя — это не золотистый свет из пальцев, как рисуют на лубках или в детских книжках. Дар — это когда ты становишься источником. Сила идёт не откуда-то сверху или из мира, а изнутри, из тебя, из того тёплого дара, что отмерен человеку на всю жизнь. И ты делишься, вливаешь свою энергию в чужое тело, как воду.
Мой источник был почти пуст. Оставалась, может быть, треть.
Стенки сосуда сошлись, затворяя кровь. Я чувствовала, как края срастаются, как упрямый, злой, молодой организм подхватывает и доделывает сам — так бывает у двадцатилетних, они цепляются за жизнь зубами, и плевать что сознание где-то далеко.
Так даже лучше.
— Амулет на восстановление крови ему. И ногу вверх.
— Амулета нет, Анна Сергеевна. Закончились. Завтра должны привезти.
— Тогда ноги вверх, травяной настой и молитесь.
Я убрала руки и вытерла их о фартук. Ткань была цвета ржавчины — не столько от крови, сколько от речной воды, в которой мы его стирали. В речную воду сейчас стекалось всё, чем была заполнена долина: глина, железо, порох и то, о чём лучше не думать, когда пьёшь.
Спасибо богам, очистительные амулеты работали.
Вспышки дизентерии или тифа мы бы не выдержали.
Война шла уже третий год, и в этом году все почему-то говорили, что последний.
Разговоры шли с осени, с той самой распутицы, когда линия фронта в третий раз перекатилась через нашу долину — сначала на восток, потом обратно, потом застряла где-то за грядой и напоминала о себе вспышками, озарявшими небо – иногда легкими и короткими, а подчас долгими, изматывающими от напряжения и ощущения беды -- и обозами с ранеными.
Деревни выгорели и опустели. Поля ушли под снег незасеянными.
У излучины, где когда-то стояла мельница, развернули перевалочный пункт: раненые, пленные, карантинная палатка и мы.
«Мы» — это я, два фельдшера, четыре сестры, Горич с журналом и старик Дрозд, который был когда-то кучером, а стал всем сразу.
Целителей на всю излучину -- один. Я.
***
Я вышла, накинув косынку на голову, и прикрыла глаза ладонью, пытаясь разглядеть что-нибудь сквозь серую муть. Дождь был не дождь, а водяная пыль: не лил, а просто висел в воздухе и за полчаса промачивал всё вокруг насквозь. Грязь под сапогами чавкала так, будто собиралась съесть мою обувь.
Возница даже не слез. Только повернул голову в мою сторону.
— Что?
— Осколочные, — сказал он. — Четверо. И ещё один…
Он помедлил, потёр нос рукавом и посмотрел куда-то за моё плечо.
— Там разберётесь.
Разберусь, куда я денусь.
Четверо осколочных. Двоим повезло: лёгкие ранения, я только поделилась силой, а дальше фельдшеры справились сами. Третьему я ничем не смогла помочь. Он умер на столе, пока я держала ладонь у него на груди и чувствовала, как под пальцами гаснет огонёк жизни.
Это всегда одинаково. Как будто в комнате за стеной уносят лампу: сначала отступают тени, потом приходит темнота, а потом ты понимаешь, что остался в комнате один.
Раньше я плакала.
Я закрыла ему глаза, записала время, сказала:
— Уносите.
И пошла мыть руки.
Вода в тазу давно остыла. Я тёрла пальцы, проводила ногтями по ладоням, но руки не отмывались. Под ногтями чернело, кожа в трещинах окрасилась бурым.
Я вспомнила, как в академии наш куратор, профессор Велецкий, говорил:
«Целитель, сударыня, обязан иметь руки чище совести».
Профессор Велецкий, видели бы вы сейчас мою совесть.
— Горич, неси мальчишку, — позвала Люба из-за ширмы.
Я вытерла руки о фартук и обернулась.
Четвёртым был мальчик.
Не солдат. Пацанёнок лет одиннадцати, из тех деревенских, что лазают по оставленным позициям собирать медь. Медь дорогая, её постоянно не хватает. А мальчишек в разорённых деревнях — сколько угодно.
Он лежал на носилках, вцепившись здоровой рукой в край одеяла. Левую кисть и предплечье разворотило осколком. Рукав рубахи пропитался кровью и прилип к коже. Бледное личико, только веснушки на переносице и щеках проступали сквозь грязь.
На груди у него лежал обезболивающий амулет. Камень едва светился — заряда оставалось на донышке.
Плохо.
Кисть я не спасла бы и в столичной клинике, даже с ассистентами и полным стазисом. Здесь, в палатке, при одной лампе и с третью моего источника, это даже не обсуждалось. Да и обсуждать было не с кем.
Я проверила жгут выше раны. Кровотечение было почти остановлено, но пальцы у мальчика уже посинели, а повязка промокла насквозь.
— Жгут. Пилу.
Люба побледнела. На секунду её рука замерла над лотком, потом она отступила на шаг.
Я посмотрела на неё.
— Люба, пилу.
Она сглотнула и отвернулась к инструментам.
Мальчишка был в сознании. Он следил за мной снизу вверх, стараясь не смотреть на собственную руку. Потом всё-таки посмотрел и быстро отвёл глаза.
— Тёть, а мамке скажут?
Он спросил деловито, почти сердито, будто я могла не понять, насколько это важно.
Я подтянула к себе столик с инструментами.
— Скажут. Дыши глубоко.
У нас обезболивающих амулетов осталось всего два и оба наполовину разряженные. На ещё одну операцию могло хватить, если повезёт. На такую — вряд ли.
Поэтому я сделала то, что делать категорически запрещали и в академии, и в госпитале, и вообще везде: влила свою силу не в тело, а в сознание — придавила, затушила, увела его в тёплую темноту. Это опасно. И мне, и этому вихрастому мальчишке, чью веснушки не дают мне успокоиться.
Мой дар опустел до донышка. Я почувствовала это как холод под грудиной, будто вдохнула зимнего воздуха и не смогла выдохнуть.
Мальчик перестал следить за пилой. Пальцы здоровой руки разжались, отпуская одеяло. Голова чуть повернулась набок. Я задержала ладонь у его виска, проверяя, что он просто спит и только тогда позволила себе выдохнуть.
Мой дар опустел до донышка. Я почувствовала это как холод под грудиной, будто вдохнула зимнего воздуха и не смогла выдохнуть.
Пилила я сама.
Люба держала лампу. Её рука дрожала, и свет ходил по столу, цеплялся за инструменты, скользил по мокрой от дождя ткани. Я перехватила её запястье свободной рукой и на секунду прижала к месту.
— Вот так. Не двигай.
Она замерла.
Руки не дрожали.
Молодец, Анна, подумала я отстранённо, истерики тоже уже закончились.
Культю я обработала, запечатала тем немногим, что ещё во мне было и влила остатки энергии. Будет жить. Без левой руки, в сожжённой деревне, в последний год войны — но будет.
Потом я вышла за палатку, упёрлась ладонями в колени и долго стояла так, глядя, как темные капли падают с моего носа в грязь.
Не плакала. Слёз давно не было — они, наверное, тоже на силе работают, а у меня она закончилась.
---
Его привезли в десятом часу, уже в темноте, когда даже дождь устал идти, тучи разошлись и на чернильном небе показались звёзды.
Четверо солдат, унтер с неожиданно ярким золотистым фонарём в руке и мокрое, тяжёлое тело на дне повозки, накрытое шинелью.
— Куда? — устало спросил унтер.
— Что это?
— Не «что», а «кто», — унтер сплюнул в грязь. — Пленный. Имперский боевик.
Я подошла, забрала фонарь, не обращая внимания на то, как он удивлённо вскинул брови, и наклонилась над повозкой.
Мужчина лежал на боку, подтянув колени к животу. Видимо, замёрз по дороге. Тёмные волосы слиплись, на виске запеклась кровь. Левая сторона лица, та, что была обращена к свету, сплошь покрылась ссадинами. На скуле темнел свежий кровоподтёк.
Мундир с него содрали. Остались только исподнее и чужая шинель, пропитанная дождём.
А на запястьях…
На запястьях были кандалы.
Не железо. То есть железо, конечно, но поверх него шла гравировка — тонкая, частая, с вкраплениями серого металла, который добывали только в Северных рудниках.
Антимагические.
Я таких вблизи никогда не видела. Только на схемах в академии.
Я чуть повернула его руку, поднесла фонарь ближе. Гравировка уходила под внутреннюю сторону запястья. Контур под ней не просто блокировали — его давили, удерживали в тесном кольце, не давая развернуться. Я почувствовала слабый отклик даже сквозь металл.
Вот почему он лежал так неподвижно.
— Трое суток в беспамятстве, — пояснил унтер.
Он стоял, сгорбившись и держась за борт повозки, и тоже смотрел на пленного. На рукаве у него темнела полоса грязи, а пальцы, вцепившиеся в дерево, побелели от холода.
— Велено доставить живым, дознание будет. А он, сволочь, помирать собрался.
Я присела на корточки и коснулась пальцами шеи пленного. Пульс был слабым, но ровным. Дыхание поверхностное.
— Снимите кандалы.
— Не положено.
— Он контужен. На нём блокада третьего уровня, она давит на контур. Я не смогу работать, если…
— Не положено, сударыня.
Унтер смотрел куда-то поверх моего плеча.
— Приказ. Хотите — пишите рапорт.
Я очень хотела написать рапорт. Ещё я хотела спать шесть часов подряд, горячую ванну, и чтобы война наконец кончилась. И чтобы мальчику в четвёртой палатке не пришлось отнимать руку.
Вместо этого я выпрямилась и вернула фонарь унтеру.
— Несите в карантинную.
Солдаты переглянулись. Один полез в повозку, другой взялся за край шинели. Пленного подняли неловко, и его голова безвольно качнулась. Я машинально подставила руку под затылок, чтобы не ударился о борт.
— Осторожнее, — попросила я.
Солдат посмотрел на меня, потом на пленного и перехватил его крепче.
Люба поймала меня у входа в палатку.
— Анна Сергеевна. Это же… Это же из-за них…
У Любы под Радомиром погибли двое братьев, и она имела полное право на ненависть и растерянность, что исказили ее лицо.
— Люба.
— Наши в коридоре лежат на полу! А ему койку? – Она сжала передник так, что побелели костяшки.
Я остановилась. Очень устала.
Когда я очень устаю, голос у меня становится ровным и тихим, это своего рода защита, чтобы не сорваться.
— Я лечу всех, — мерно проговорила я. — Не потому, что я добрая. Я не добрая, Люба, я отпилила ребёнку руку и даже не вздрогнула.
Люба открыла рот, но я не дала ей вставить слово.
– Я лечу всех, потому что иначе я перестану быть целителем и стану кем-то, кто решает, кому жить. А таких у нас по обе стороны фронта хватает, без нас
Люба отвела взгляд, разгладила передник, хотя складок на нём почти не было и вышла.
Воду она принесла.
Глава 2
Карантинная палатка была небольшой. Койки стояли вдоль стен, между ними едва хватало места для табурета. Раненых отсюда уже унесли — не оставлять же их рядом с имперским боевым магом, даже если он без сознания и в кандалах.
Теперь внутри было тихо. Только лампа потрескивала под потолком, отбрасывая густые тени между пустыми койками.
Я села рядом с пленным, вытерла руки о чистое — относительно чистое — полотенце и положила ладонь ему на лоб.
Горячий.
Не обычный жар раненого, под кожей будто бился огонь, которому некуда было деться.
Так бывает, когда у мага перегорает контур, а тело начинает сжигать само себя изнутри.
Я убрала руку и посмотрела на него внимательнее.
Худой до болезненности. Под грязной, пропотевшей рубахой всё ещё угадывались широкие плечи и крепкое тело. Не хрупкий — измотанный. Когда-то он, наверное, выглядел внушительно.
Тёмные волосы слиплись от пота, несколько прядей упали на лоб. Резкие черты заострились, скулы проступали слишком отчётливо. Под закрытыми веками залегли глубокие тени. На подбородке темнела короткая щетина.
Я задержала взгляд на его лице чуть дольше, чем требовалось для осмотра, и нахмурилась.
Так, Анна Сергеевна, не отвлекаемя. Тебе нужно понять насколько далеко зашло истощение.
Закрыла глаза и перешла на второе зрение.
Нас учили, что внутри каждого человека есть собственный рисунок, уникальный, как отпечатки пальцев. У обычных людей он ровный, тускловатый, будто угли под золой. У магов переливается цветами дара. Яркость и плотность зависят от силы, способностей и состояния организма.
У него рисунок был испорчен.
Нет. Не испорчен.
Повреждён.
Сейчас я четко видела, что это боевой маг: плотный, собранный узел контура под грудиной, тугой, как свёрнутая пружина. Такое не дается от рождения. Его выстраивают годами тренировок, учат выдерживать нагрузку, направлять силу и удерживать силу под контролем.
Сейчас этот контур бился о собственные границы, как птица в закрытой клетке.
Кандалы не гасили силу, они запирали её внутри. А сила боевого мага не могла просто остановиться - она должна течь, находить выход, возвращаться в контур. Иначе начинала жечь своего носителя.
Его собственная магия медленно обращалась против него.
Я тихо выругалась.
Трое суток.
Он выдержал трое суток, и это, вообще говоря, было невозможно.
— Упрямый, — прошептала я.
Дыхание у него было рваным, сиплым. Вдох. Пауза. Ещё вдох. Между ними возникали провалы — слишком долгие, чтобы их можно было не замечать.
Я поймала себя на том, что считаю секунды.
Контур вспыхнул коротким толчком. Магия рванулась наружу и снова ударилась о границы кандалов.
Марк выгнулся на койке. Совсем немного, едва заметно, но я почувствовала это ладонью, лежавшей у него на груди.
— Тихо. Тихо, — сказала я.
Не знаю зачем. Он всё равно меня не слышал.
Я отвела волосы с его лба. Кожа под пальцами обжигала. Он весь промок от пота, а меня уже начинало знобить.
Руки слушались плохо. Когда я попыталась повернуть ему голову, чтобы облегчить дыхание, пальцы соскользнули, и я задела его висок.
Марк дёрнулся.
— Прости.
Я замерла, прислушиваясь к дыханию.
Вдох. Пауза.
Ещё вдох.
Ладно. Пока дышит.
Что ж мне делать с тобой, а?
Сначала голова.
Под коркой запёкшейся крови на виске скрывался не просто ушиб. Тонкая трещина в кости. Под ней — небольшой отёк.
Слава богам, небольшой.
Я принялась убирать его, понемногу, осторожно, снимая давление с повреждённых тканей. Торопиться было нельзя - слишком резкое вмешательство могло добить и без того истощённый организм.
Когда закончила, дыхание не стало ровнее.
Значит, дело не только в голове.
Контур снова дёрнулся. На этот раз я увидела, как по его рисунку пробежала короткая вспышка, и поняла: он не выдержит. Не знаю, сколько у него осталось — час, десять минут или всего несколько вдохов. Но ждать было нельзя.
Ему нужна была сила.
Зараза.
Я вычерпала свой источник до дна ещё днём. От него осталась только пустота, холодная и глухая. Можно было попробовать восстановиться, дать телу хотя бы немного времени, но у мага этого времени не было.
Я знала, что делаю. Нас предупреждали об этом ещё в академии. Жизненная сила — не дар, который можно отдать и потом восполнить сном и едой. Она не возвращалась так просто.
Я положила ладонь ему на грудь и осторожно влила силу.
Аккуратно, Анна, ему вряд ли поможет если ты сейчас свалишься.
«Дура», — отчётливо сказал внутри меня профессор Велецкий.
«Да, профессор», — согласилась я и продолжила.
Теперь лёгкие, в них явно появились очаги воспаления. Маги не болеют? Ещё как. Просто их организм дольше сопротивляется. Но у всего есть предел.
Рёбра. Два сломанных, в одном трещина. Почему не залечили, непонятно. Сломанная кость самое простое, что легко поправить. Не захотели?
Я задумалась над этим чуть дольше необходимого, а потом мотнула головой.
Не мое дело.
Сначала нужно было вытащить его из-под самой смерти, а потом уже разбираться, кто и почему оставил его в таком состоянии.
Собственный дар едва не спалил ему сердце, сдавил грудь кольцом, и сила продолжала биться о его границы.
Я медленно разводила потоки, отводила их от сердца, пыталась успокоить, заставить, уговорить лечь ровнее. Сила сопротивлялась. Не мне даже — любому вмешательству. Словно уже не отличала помощь от очередной попытки подавить её.
Я не умела работать с боевыми контурами. Меня этому не учили. В нашей академии целители и боевики даже обедали в разных залах.
Очень жаль, что нас не учили разговаривать с чужой магией, когда она пытается убить собственного хозяина.
Где-то за полночь он заговорил.
Сначала невнятно, на своём. Речь мягкая, с проглоченными окончаниями. Южный говор. Я разобрала «вода», потом «назад». Прозвучало чьё-то имя, короткое, на «Т».
А потом, совершенно чётко, по-нашему, без всякого акцента:
— Страж.
Я замерла.
— Что?
— Страж… — Он мотнул головой. Я успела подхватить её ладонью, не дав удариться о доску. — Страж не… страж…
— Тише. Тише, всё.
Он снова забормотал что-то невнятное.
Я сидела в темноте. Лампа всё-таки погасла, и зажигать её я не стала. Одной рукой придерживала голову вражеского боевого мага, другой чувствовала его пульс.
Надо было сообщить Савелию.
Что такое вот — слова, которые пленный враг говорит в беспамятстве, записывают в протокол и передают дознавателям.
«Страж».
Я посмотрела на мага.
Он молчал. Только дыхание всё ещё сбивалось, а под моей ладонью медленно, с усилием билось сердце.
Я решила пока не говорить.
***
Рассвет в долине всегда приходит снизу — сначала светлеет вода, потом туман, потом небо, которое в это время обычно низкое, затянутое облаками.
Я так и не заснула этой ночью. Скорее впадала в забытье, несколько раз выходила к другим раненым и снова возвращалась в эту палатку.
Рассвет самое тяжелое время.
Не знаю, что меня разбудило: шум лагеря или изменившееся дыхание контуженного мага.
Я подняла голову и натолкнулась на его изучающий взгляд.
Глаза у него оказались серые, с красными прожилками по уголкам, будто после контузии. Взгляд то прояснялся, то снова мутнел
Он опустил глаза на мои руки, по-прежнему лежащие на его груди. В бурых пятнах под ногтями, с засохшей полосой у запястья, с обветренной кожей. Руки уже давно не леди.
Темные брови сошлись на переносице.
— Сестра, — сказал он хрипло.
Голос был сорванный, как будто он долго кричал. Может, и кричал. Я не знала, где и как его взяли.
— Лежите. – я надавила ему на грудь, мысленно отмечая, что жар начал спадать.
Кризис миновал, слава богам.
Он попытался сесть.
С глупым упрямством, которое есть в каждом мужчине так глубоко, что оно работает отдельно от сознания.
Кандалы звякнули.
Я что зря всю ночь тебя выхаживала?
— Лежи, дурак.
Его голова откинулась на жиденькую подушку и он уставился на меня прозрачными глазами в сеточке лопнувших капилляров.
Кажется, он удивился.
Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга — я сверху, он снизу, разделенные моей ладонью на его груди.
Он чуть прищурился и его взгляд изменился. Ни злости, ни вызова, ни тем более смирения. Он смотрел прямо, спокойно, с каким-то… пристальным вниманием.
И вот тут случилось то, чего не должно было случиться.
Я поймала себя на том, что отмечаю не узор его контура и не состояние зрачков.
У него оказывается, хорошее лицо. Жёсткое, с резкой линией челюсти, с сединой в тёмных волосах на висках. Сколько ему? Тридцать? Тридцать пять?
Тонкая ссадина пересекала бровь. Когда рана затянется, останется шрам. И шрам ему пойдёт.
Как и морщинки в уголках глаз, когда они улыбаются, как сейчас.
Это длилось секунду.
Я убрала руку и встала так резко, что табурет упал.
Профессиональная деформация, Анна Сергеевна. Вы сутки на ногах. У вас галлюцинации.
Он тоже отвёл глаза и стиснул зубы, уставившись в брезентовый потолок. Рассматривал его с таким усердием, будто там висела карта наступления.
О чем ты сейчас думаешь, невозможный мужчина?
Тебя только вытащили с того края, чтобы отправить в Предел в ближайшие дни. Ты не первый пленный в нашем походном госпитале.
— Воды, — сказала я ровно, поднимая табурет. — Пейте мелкими глотками. Если вырвет — не страшно, это сотрясение.
Я поднесла кружку. Он пил неловко, скованными руками, и вода текла по подбородку, и я вытерла её краем полотенца так же буднично, как вытирала всем раненым.
— Долго… я? — маг с облегчением откинулся на койке.
— Трое суток. Четвёртые.
Он прикрыл глаза.
— Где я?
— Перевалочный пункт у излучины.
— Вы… — он помедлил, подбирая слово в чужом языке. — Вы меня лечили.
— Я целитель. Я лечу всех.
— Меня… зачем?
Хороший вопрос. У меня даже был заготовленный ответ, я его Любе сказала четыре часа назад. Не слишком красивый, зато правильный.
Я посмотрела на свои руки.
— Потому что больше некому.
Он снова открыл глаза. Долго смотрел.
— Как вас зовут?
— Это ни к чему.
— Хорошо, — сказал он покладисто. И, помолчав представился: — Я Марк.
— Я не спрашивала.
— Я заметил.
И я могу поклясться чем угодно, мой ответ его развеселил!
Чувствуя его внимательный взгляд, я подхватила погасшую лампу и направилась к выходу.
Нужно идти, в седьмой палатке ждали перевязки, и обязательно надо было поесть, и заполнить карточки, потому что Люба обязательно чтото перепутает.
И потому что я не была уверена, что смогу стоять рядом с ним ещё хотя бы минуту.