Поднос выскользнул у меня из рук и рухнул о каменный пол. Грохот был такой, будто что-то лопнуло внутри, не снаружи.
Я подошла, коснулась его руки — она была ещё тёплой, но уже не живой. И в этот момент поняла: никакая сила, никакая нить, никакая магия не поможет. Он ушёл. Быстро, тихо, без последних слов и долгих прощаний, будто решил не обременять никого своей смертью, как не обременял при жизни.
Десятник пришёл на звук. Увидел, снял шапку, перекрестился.
— Барон… — только и сказал.
— Барон, — повторила я, и это слово прозвучало как точка. Не как конец, а как граница, после которой всё становится другим.
Три дня
Усадьба замерла. Не от страха, а от того, что не знала, как быть дальше. Три дня никто не тренировался, не обходил посты лишний раз, не смеялся в коридорах. Люди ходили тихо, говорили вполголоса, будто боялись потревожить тишину, которая стала важнее всех дел.
В первый день слуги вымыли тело барона, одели его в лучший камзол — тот, что он надевал только по большим праздникам, потому что «негодяй я или нет, а вид знать надо». Камзол был тёмно-синий, с серебряной вышивкой по воротнику, чуть потёртый на локтях, и от этого ещё более живой, чем любые новые одежды. Его положили в главном зале на стол, укрыли белым полотном, а у изголовья поставили свечу.
Я сидела рядом весь день. Не молилась — не умела. Просто сидела и смотрела на пламя, которое ровно горело, не дрожало, будто знало, что торопиться некуда.
Тимур приходил дважды. Первый раз — молча встал у двери, постоял и ушёл. Второй раз — принёс мне кружку тёплого сбитня и тихо сказал:
— Выпей. Он бы не хотел, чтобы ты голодала по нему.
Я взяла кружку, отпила, и сбитень показался горьким, хотя был сладким.
Антон не приходил в зал. Он стоял у дверей, молча, не двигаясь, как стоял бы на дозоре. Но я знала: он не охраняет вход. Он охраняет мой покой, чтобы никто не тревожил в эти дни.
На второй день начали стекаться люди из деревни. Крестьяне, лесничий, старая травница, кузнец с женой. Они входили в зал тихо, кланялись телу, кто-то плакал, кто-то просто стоял, опустив голову. Барон был для них не господином, а чем-то большим: стеной, за которой можно было спрятаться, когда мир снаружи становился слишком злым. И теперь эта стена рухнула.
Кузнец, здоровый, плечистый мужчина с руками, привыкшими к молоту, плакал, не скрывая. Слёзы текли по его чёрному от копоти лицу, и он не вытирал их, будто не стыдился.
— Он мою дочь от разбойников спас, — глухо сказал он. — Три года назад. Выехал один, с одним мечом. Вернулся с ней на руках, весь в крови, но живой. Он… он не был бароном для нас. Он был отцом.
Я слушала и молчала. Потому что не было слов, которые могли бы вместить эту потерю.
На третий день траур стал другим. Горе не ушло, но притихло, улеглось, как оседает пыль после тяжёлого шага. Люди перестали плакать и начали вспоминать: как барон учил детей деревни грамоте, как сам чинил крышу у старой мельницы, как ругался на нерадивых стражников, но всегда оставлял им лишний кусок мяса. И от этих воспоминаний усадьба будто чуть ожила: не весельем, а памятью, которая была крепче любой печали.
Похороны...
Хоронили барона на рассвете, когда туман ещё лежал по низинам, как серое покрывало. Гроб несли на руках: десятник, кузнец, лесничий и двое старых стражников, которые служили ему ещё с молодых лет. Я шла следом, не закрывая лица, не пряча слёз — было уже всё равно, кто их увидит.
Могила была за стеной усадьбы, на холме, откуда открывался вид на дорогу и лес. Барон сам показывал это место однажды, шутя: «Вот тут меня и положите, чтобы я и мёртвый за всеми присматривал». Никто не думал, что это случится так скоро.
Гроб опустили в землю. Десятник бросил горсть и сказал коротко:
— Спи спокойно, господин. Мы не подведём.
Кузнец подошёл, положил на крышку гроба маленький железный молоточек — свой, рабочий, потёртый.
— Чтобы и там было чем поработать, — пробормотал он, и кто-то невесело, но искренне усмехнулся.
Я стояла у края могилы и смотрела, как люди один за другим подходят, бросают горсть земли, кладут что-то: полевые цветы, кусок хлеба, деревянную фигурку лошади, вырезанную кем-то из стражников. Простые вещи. Живые. Каким был и он.
Когда последний ком земли лёг на холм, я наклонилась и запустила над могилой свой светлячок — маленький, тёплый, с зеленоватым оттенком. Он тихо засветился, освещая все вокруг, будто говорил: «Я здесь. Я никуда не делся».
— Ты просил чтобы я была баронессой, — прошептала я, так, чтобы никто не слышал. — Я буду ей. И буду баронессой.
И ушла. Не оборачиваясь, потому что знала: он не хотел бы, чтобы я смотрела назад. Он хотел бы, чтобы я смотрела вперёд.
Глава 26 « Мера и вес »
Третий день после похорон выдался серым и тихим, будто сама погода решила не мешать усадьбе привыкать к новой тишине. Траур ещё не сняли, но острая боль уже притупилась, сменившись тяжёлой, собранной усталостью. Люди ходили по коридорам без лишней суеты, говорили вполголоса, будто боялись спугнуть хрупкое равновесие, которое только-только начало складываться.
Я сидела в кабинете барона — теперь уже в своём кабинете. Стол был тем же, кресло — тем же, даже запах воска и старой бумаги остался прежним. Но теперь каждая вещь на нём лежала не как часть чужого порядка, а как карта, по которой мне предстояло вести людей.
Передо мной громоздились стопки бумаг: отчёты о запасах зерна, списки стражников, прошения из деревни, письма от соседей. Барон откладывал их в папку «на потом», и это «потом» теперь стало моим «сейчас». Я водила пальцем по строчкам, привыкая к тому, что подпись внизу должна быть моей.
Скрипнула дверь. В проёме стоял Тимур, держа в руках запечатанный конверт. Печать была тяжёлой, восковой, с оттиском столичного герба — золотой лев на тёмно-красном фоне. Края воска были чуть поцарапаны дорожной пылью, будто гонец гнал коня без остановок.
— Гонец только что прибыл, — тихо сказал Тимур. — Из канцелярии.
Я кивнула, не поднимая глаз сразу. Сначала выдохнула, сбрасывая напряжение, которое копилось в плечах все эти дни. Потом протянула руку и взяла конверт. Пальцы чуть дрогнули, но я не дала себе замешкаться — сломала печать, открыла его и вытащила плотную бумагу.
Строки были ровными, выверенными, написанными каллиграфическим почерком, где каждая буква стояла на своём месте, как солдат в строю. Там было много канцелярских оборотов, ссылок на законы, упоминаний о родстве и управлении… Но самое главное стояло в середине, выделенное жирными чернилами:
«…рассмотрев представленные документы и обстоятельства, принимая во внимание подтверждённое родство и фактическое управление владениями, утверждаем право на титул и управление землями. Годунова Алиса Евгеньевна признана наследницей титула. С настоящего момента она официально именуется баронессой и является полноправной правительницей земель».
Тимур стоял у двери и не торопил. Он не спрашивал, что там написано, — он ждал, когда я сама решу, что с этим делать.
— Ну? — наконец спросил он, чуть наклонив голову. — Что там?
Я подняла глаза. И вдруг почувствовала, как внутри что-то щелкнуло и встало на место — не от гордости, а от тяжести, которую я теперь имела право нести открыто.
— Приняли, — спокойно сказала я. — Документы. И титул. Теперь я баронесса.
Тимур чуть склонил голову, будто взвешивая слово. Потом улыбнулся — не широко, а так, как улыбаются, когда видят, что человек наконец встал на твёрдую землю.
— Значит, всё правильно, — просто сказал он. — Он этого и хотел.
Я чуть кивнула, не споря. Да, барон хотел бы, чтобы усадьба была в надежных руках. Чтобы люди не остались без защиты. Чтобы люди на землях продолжали жить.
Документ я положила обратно в конверт, не стала прятать в ящик. Положила его на стол, поверх стопки отчётов, так, чтобы он был виден. Как знак: теперь всё официально. Теперь решения принимаю я.
— Пусть объявят по усадьбе, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Не как праздник. Просто как факт. Чтобы все знали: документы пришли, титул подтверждён. И чтобы понимали: это не значит, что мы можем расслабиться. Это значит, что теперь у нас есть право делать всё, что нужно, без оглядки.
Тимур снова кивнул.
— Сделаю, — ответил он и уже у двери остановился. — И ещё… Антон ждёт у ворот. Говорит, что посты надо проверить, а заодно хочет посмотреть, как светлячки держатся после дождя.
Я улыбнулась чуть шире, уже не через силу.
— Скажи, что я сейчас подойду. Пусть не начинает без меня.
Когда Тимур ушёл, я ещё минуту посидела, глядя на конверт. Потом встала, накинула плащ и вышла в коридор. Воздух здесь был прохладным, пах воском и дымом из кухни, и в этом запахе было что-то привычное, почти родное.
У выхода меня ждал Антон. Он стоял, прислонившись к каменной колонне, и смотрел, как капли стекают с карниза. Когда я подошла, он не стал ничего спрашивать — просто протянул мне небольшой кожаный футляр.
— Это его, — коротко сказал он. — Барон носил его на поясе. Я подумал, что теперь он должен быть у тебя.
Футляр был потёртым, с тиснением по коже. Внутри лежал перстень с гербом рода — тяжёлый, с тёмным камнем, на котором был выбит фамильный знак на нем был изображен парящий орел. Я повертела его в пальцах, чувствуя вес металла.
— Спасибо, — тихо сказала я. — Я буду его носить.
Антон чуть склонил голову.
— Тогда пойдём, — спокойно произнёс он. — Посты сами себя не проверят. И светлячки тоже.
Мы вышли во двор. Дождь уже закончился, но камни ещё блестели, отражая тусклый дневной свет. Светлячки, расставленные в нишах, горели ровно, не мигая, будто и не было ни ветра, ни сырости. Их мягкий свет ложился на мокрые плиты, на сапоги стражников, на рукояти мечей, и от этого двор казался не таким чужим.
Один из стражников, увидев меня, выпрямился, хотел было поклониться, но я покачала головой.
— Не надо, — сказала я. — Не нужно кланяться.
Стражник чуть расслабился и кивнул.
— Хорошо, госпожа баронесса, — тихо, но твёрдо ответил он.
И в этом «госпожа баронесса» не было лести. Просто признание факта. И от этого слова мне стало чуть легче нести эту новую тяжесть.
Мы обошли посты, проверили, где вода скапливается у стен, где нужно подсыпать щебня, где не хватает светлячков я добавляла. Антон молча отмечал в памяти каждую мелочь, я делала пометки в небольшой записной книжке, которую теперь всегда носила с собой.
Когда мы дошли до северной стены, где ветер особенно сильно гудел в щелях, я остановилась и посмотрела на дорогу, уходящую за горизонт. Где-то там были другие бароны, другие дворы, другие земли. Но здесь, в этой усадьбе, теперь правила я.
Утром следующего дня, я сидела за столом в кабинете. Я ждала Антона, Тимура и управляещего и чувствовала, как эта весна давит не красотой, а срочностью: нельзя было больше прятать голову в плечи и надеяться, что всё как-нибудь обойдётся. Теперь «как-нибудь» означало, что люди останутся без хлеба.
Тимур, Антон и управляющий усадьбы — старик Евстафий, он работал здесь с юношеских лет в усадьбе, тоже как и тот управляющий вел все дела в усадьбе, и он знал каждый камень в этих стенах и каждую дырку в амбаре, — стояли у стола. Евстафий держал в руках толстую тетрадь с кожаным переплётом, потёртую на углах, и смотрел на меня так, будто ждал, что я скажу: «Шучу, мы всё ещё ждём барона». Но барон не вернётся. И это нужно было принять.
— Начнём с главного, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Деньги. Всё, что есть. Золото, купюры, долговые расписки, если есть. Нужно понять, на сколько хватит, пока земля не начнёт кормить нас снова.
Евстафий кивнул, положил тетрадь на стол и открыл её на нужной странице. Почерк у него был мелкий, аккуратный, будто каждая цифра боялась занять лишнее место.
— Золото у нас в сундуке в подвале, под тремя замками, — тихо начал он. — Сорок семь золотых монет. Старые, тяжёлые, с профилем прежнего императора. Их мы не тратили никогда. Только на край.
Он сделал паузу, будто сам не хотел произносить следующую часть.
— А бумажные… — Евстафий перелистнул страницу и чуть кашлянул, будто даже ему было непривычно называть такую сумму. — Рублями у нас миллион двести тысяч. Купюрами разного достоинства, часть в пачках, часть разложена по конвертам с пометками: «на зерно», «на дрова», «на ремонт».
Я на секунду замерла. Миллион двести. На первый взгляд — огромные деньги. Сумма, которой можно было бы, казалось, решить любую беду. Но я уже успела понять, что в управлении землёй «огромно» — это не про количество нулей, а про то, сколько проблем эти нули должны закрыть.
Антон стоял у окна, скрестив руки на груди. Он не торопился с выводами, но я видела, как в его глазах мелькает привычная, холодная оценка: он уже считал дни, пайки, смены постов.
— Запасы еды? — спросила я, глядя на Евстафия.
— Зерно есть, — сказал он. — На два месяца, если экономить. Если весна будет сырой и дороги останутся непроходимыми, дольше не продержаться. Мяса почти нет — только то, что сами добываем. Овощи в погребе, но их хватит до начала лета, не дольше. Соль есть, это хорошо. А вот с дровами беда: сырые, плохо горят, и заготовить больше не успели, пока снег не сошёл.
— Значит, так, — сказала я, опуская взгляд на цифры. — Золото не трогаем. Совсем. Это на самый край: если придут враги, если придётся выкупать кого-то, если случится что-то, что нельзя исправить иначе.
Евстафий чуть наклонил голову, соглашаясь.
–Бумажные...–Я еще раз провела пальцем по строке с цифрами, будто надеялась, что миллион двести вдруг станет больше, если я коснусь его ещё раз. Но цифры не слушались. Они оставались сухими, упрямыми и очень конечными.
Тимур шагнул вперёд.
— Я могу поговорить с купцами, — тихо сказал он. — Не просить в долг, а предложить обмен. У нас есть мёд, есть сушёные травы, есть кожа, которую мы выделываем. Может, за это дадут муку или соль, и мы сэкономим рубли.
— Хорошо, — сказала я. — Пусть будет так. Ты поговоришь с купцами. Антон займётся тренировками и постами. А ты, Евстафий… — я посмотрела на управляющего, — ты будешь следить, чтобы мы не тратили лишнего. Чтобы каждый рубль шёл туда, где он нужен больше всего.
Старик снова кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение: ему было важно знать, что кто-то принимает решения, и что эти решения не безумны.
—Да, на лекарства, — сказала я, поднимая глаза от тетради. — На лекарства мы тратить эти деньги не будем. Я сама буду лечить людей. У меня есть сила, есть знания… пусть они наконец принесут пользу не только мне.
В комнате стало тихо. Даже скрип пера Евстафия оборвался на полуслове.
Антон чуть нахмурился, будто уже просчитывал риски.
— Но лечить я буду не всех подряд и не за стенами усадьбы. Нам нужно оборудовать комнату здесь, в левом крыле, ту, что рядом с кладовой трав. Там есть окно, туда можно поставить стол и кушетку. Пусть это будет мой приёмный покой. Детей буду лечить бесплатно. А с взрослых возьму плату. Не золото, не половину урожая — просто разумную плату, чтобы на эти деньги мы могли купить соль или муку. Ну или кто что принесет с собой как в знак благодарности. Мы и этому будем рады.
Евстафий медленно закрыл тетрадь и посмотрел на меня так, будто видел впервые — не как наследницу барона, а как хозяйку, которая готова считать каждую крупицу.
— Комната в левом крыле… — тихо пробормотал он. — Да, там тихо. И близко к запасам трав, которые я сушил прошлой осенью. Если поставить ширму, отделить угол для тяжёлых случаев… и лавки вдоль стены, чтобы люди ждали. Но пускать всех в усадьбу нельзя. Толпы будут мешать страже, да и силы твои не бесконечны.
— Именно, — подхватила я. — Всех в усадьбу не пускать. Пусть ждут за воротами, в тени навеса, который мы ставили для торговцев. Там можно разложить скамьи, поставить кувшины с водой. Десятник будет следить за порядком, чтобы не толкались и не шумели. А ко мне будут пускать по одному, по двое, если случай срочный.
Тимур, до этого молча стоявший у двери, чуть наклонил голову.
— Это умно, — тихо сказал он. — Люди всегда готовы платить за надежду. А если ты будешь лечить хорошо, слухи пойдут быстро. К нам будут приходить не только из деревни, но и с дальних хуторов. И плата будет не подачкой, а благодарностью.
— Не ради слухов, — покачала я головой. — Ради того, чтобы мы могли пережить эту весну. Чтобы у нас была мука, когда зерно кончится. Чтобы дрова не сыпались трухой в печи.
— Значит, план такой, — спокойно подытожил он. — Я беру на себя посты, тренировки и порядок у ворот. Пусть люди ждут там, а не бродят по двору. Ты, Евстафий, организуй комнату: стол, кушетки, ширму, чистые простыни, и чистую воду. А ты Тимур...
Он посмотрел на Тимура, и тот сразу понял.
— Я пройдусь по соседям, — кивнул Тимур. — Скажу, что баронесса открывает приёмный покой. Что детей лечат бесплатно, а взрослым помогают за плату. И заодно узнаю, где можно обменять наши товары на зерно, не дожидаясь, пока цены взлетят ещё выше.
Евстафий снова открыл тетрадь, но теперь в ней появилась новая страница — не с запасами и не с деньгами, а с делами: «Комната для приёма», «Скамьи у ворот», «Порядок очереди». Он писал аккуратно, но быстрее, чем раньше, будто сам чувствовал, что время пошло.
Уже через два дня левое крыло усадьбы начало меняться. Из комнаты вынесли старый сундук и пару сломанных стульев, стены протёрли от пыли, а на подоконник поставили банку с настоем — Евстафий сам её притащил, ворча, что «хоть запах будет правильный». Вдоль стены поставили кушетки застелили их. А в углу, у печи, поставили ширму из плотной ткани, чтобы отделить место, где я буду работать с тяжёлыми случаями.
У ворот тем временем вырос навес из грубых досок и парусины. Под ним поставили скамьи, а рядом — большой деревянный чан с водой и ковшом. Десятник ходил вдоль очереди, не грубо, но твёрдо, следя, чтобы не было толкотни и криков.
— Тихо! — коротко говорил он, если кто-то начинал спорить. — Баронесса не любит суеты. Кто шумит, того пустят последним.
И люди затихали. Не из страха, а из уважения.
Первой ко мне привели девочку лет семи — она сильно обожгла руку, когда тянулась к печи. Глаза у неё были красные от слёз, но она не плакала, только сжимала пальцы здоровой руки в кулачок.
Уложив на кушетку, я провела ладонью над ее головой, погрузив ее в сон. Аккуратно поднесла свою руку над ожогом, и моя рука вспыхнула зеленым пламенем. Место ожога начало выравниваться, краснота сходила, волдыри рассасывались. Ручка девочки приняла здоровый вид.
Вывела ее из сна.
–Ну что больше не болит? –с улыбкой произнесла я.
Девочка посмотрела на свою руку, потом на меня и прошептала:
–Спасибо.
Её мать, стоявшая у ширмы, хотела что-то сказать, но я покачала головой.
— С ребёнка платы не беру, — твёрдо сказала я. — Пусть она просто не лезет к огню. Этого хватит.
Женщина кивнула, и в её глазах стояли слёзы, но уже не от боли, а от облегчения.
Следующим был старик с затянувшейся раной на ноге. Он пришёл сам, опираясь на палку, и смотрел на меня не с надеждой, а с усталой готовностью принять любой ответ.
— Смогу, — ответила я. — Но это будет стоить денег.
— Есть у меня пятьсот рублей, — сказал он. — Возьми. Мне бы только ходить нормально, а то в поле скоро, а я и до сарая дойти не могу.
Я взяла деньги не сразу. Сначала сделала дело: уложив его на кушетку и погрузив его в сон. Подумав немного, поняла, что под кожей скопился гной и воспалена мышца. Вытащив нож из банки со спиртом, сделала небольшой надрез, поднесла свою руку, она снова вспыхнула, вытянув весь гной, мышцу привела в порядок, убрав воспаление, стянула края раны, расправилась кожа на ноге не оставив и следа от рваной язвы. Вывела его из сна. Он, открыв глаза и сев на кушетке, посмотрел на свою ногу, она была целой, и не было ни намека на шрам. Нога была целой. Он провел рукой по ней не веря.
Встав он поклонился, не низко, но уважительно.
— Спасибо, госпожа баронесса, — тихо сказал он. — Ты не просто лечишь. Ты даёшь надежду что в мире есть еще хорошие люди.
А потом уже взяла пятьсот рублей и положила их в мешочек, который Евстафий приготовил специально для таких случаев.
Вечером я сидела в кабинете, а Евстафий расписывал в своей тетради.
Сегодня принесли три тысячи четыреста рублей, — тихо сказал он, записывая. — За лечение. Плюс мёд и мешок сушёных яблок от семьи, чью девочку ты вылечила. Тимур договорился с купцом: за бочонок мёда и кожу мы получим два мешка муки и мешок соли.
Я слушала и чувствовала, как тяжесть, которая давила на плечи с самого утра, чуть-чуть отступила. Это были не миллионы. Это были крохи. Но из крох складывался запас. Из крох складывалась надежда.
Евстафий кивнул, аккуратно подвёл черту под столбцом и закрыл тетрадь.
–Так и еще мне нужна будет помощница, чтобы убрала кровь, поменяла простыни. Да чтоб крови не боялась.
–Найдем, найдем. –сказал Евстафий.
Второй день начался с того, что Евстафий, ворча себе под нос, будто делает одолжение всему миру, привёл ко мне в приёмный покой молоденькую девчушку лет четырнадцати. Глаза у неё были большие, серые, спокойные, а руки — грубоватые, с мозолями от работы, но пальцы двигались легко, будто привыкли к тонкой возне: перебирать травы, завязывать узлы, штопать прорехи.
— Это Марья, — коротко сказал Евстафий. — Внучка кузнеца. Говорит, что не боится ни крови, ни крика, ни грязи. Кузнецкие дети с малолетства видят, как железо режет кожу, и не падают в обморок.
— Ты точно крови не боишься? — тихонько спросила я, не потому что сомневалась, а потому что должна была спросить. Если она соврёт сейчас, потом может подвести в самый неподходящий момент.
— Нет, — спокойно ответила она. — Я видела немало. Дед топором себе по руке ударит — я ему руку перебинтую. Порезы или что-то ещё — мне это не страшно. А убирать я умею. И тихо, чтобы не мешать.
— Хорошо, — сказала я. — Тогда твоя задача — держать комнату в чистоте, менять простыни, кипятить воду, убирать всё после каждого больного. И ещё… стоять у ширмы и смотреть, чтобы никто не вбегал без очереди, не кричал и не мешал. Если кто-то начнёт падать от слабости — держи его, зови меня. Но не пытайся лечить сама. Договорились?
Она кивнула, чуть твёрже, будто это ей даже нравилось — знать свои границы и держаться их.
— Договорились, госпожа баронесса, — тихо, но чётко сказала она.
И с этой минуты комната будто стала не просто местом, где я лечу, а маленьким, строгим хозяйством, где у каждого есть своё дело. Марья тут же принялась протирать стол, растелать чистые простыни на кушетки, ставить на печь большой котёл с водой. Она двигалась бесшумно, но деловито, и от этого в комнате стало спокойнее.
Народу в тот день пришло больше, чем вчера. Очередь под навесом у ворот вытянулась почти до поворота дороги, и десятник уже не просто следил за порядком — ему пришлось поставить ещё одного стражника, чтобы люди не напирали и не спорили, кто следующий.
Первым ко мне привели парня лет двадцати, крепкого, жилистого, с лицом, ещё по-юношески светлым, но уже обветренным. Он держался за руку, и даже сквозь пальцы проступала неестественная, пугающая кривизна кости.
— Сломал, когда с телеги спрыгивал, — коротко объяснил он, будто стыдился этой нелепой беды. — Камень подвернулся, я и не удержался.
Я кивнула, не тратя слов на утешения, которые всё равно не помогут.
— Ложись на кушетку, — сказала я спокойно.
Он лёг, стиснув зубы, будто готовился терпеть боль. Но я не дала ей прийти. Коснувшись головы я погрузила его в сон.
Я взялась за его руку. Кость была сломана чисто, без осколков, и это было удачей. Я собрала её края, стянула, заставила срастаться быстро, но не грубо, чтобы потом рука не ныла от каждого ветра. И в этот раз я почувствовала, что получается быстрее: не потому, что сила стала больше, а потому, что я научилась не тратить её на лишние движения.