— Ты в город зачем? — спросила она погодя.
— За одним человеком.
— Найдёшь?
— Найду, — сказала Дарёна.
— А он тебя ждёт?
Дарёна посмотрела вверх, в доски саней, в щель, где вился снег.
— Он меня не помнит.
Девчонка подумала, повозила рукавицей по утоптанному снегу.
— Тогда зачем?
— Потому что я помню.
Ветер выл ровно, без перерывов, и под этот вой Дарёна впервые за двое суток согрелась. Ей было тепло от девчонкиного бока, от камня, от того, что она всё-таки сказала вслух — и ничего не случилось, небо не упало, гора не пошевелилась. Она подышала в сложенные руки, отогрела нос и стала считать вдохи девчонки, чтобы не сорваться в сон. На семнадцатом сбилась и начала заново.
Ближе к утру под санями стало тише. Ветер ещё шёл, но уже не бил, а тянул, и в этом ровном гуле Дарёна услышала, как скрипит снег: кто-то ходил вокруг саней шагами, тяжёлыми и ровными. Она посчитала — двенадцать шагов, потом тихо, потом опять.
— Спи, — сказала девчонка ей в затылок. — Это старшина. Он всю ночь так.
— Зачем?
— Лошадей считает. — Девчонка зевнула и уткнулась носом в овчину. — Пять лошадей, шестьдесят камней, пять человек. Ему так легче.
К утру метель легла. Старшина разбудил их, стуча по голенищам:
— Встаём! Встаём, пока дорогу не замело совсем. К полудню будем в воротах.
Дарёна вылезла из-под саней и не сразу разогнулась. Снегу намело по грудь. Лошади стояли по самое брюхо и не ржали, а только переступали и мотали головами, и от них шёл густой пар.
Она пошла вперёд, за лошадьми, и на ходу сунула руку в карман — за камнем, которого там уже не было. Пальцы нашли тряпочку с бусиной. Дарёна сжала её и не разжимала до самых ворот.
Глава 5. Каменный город
Ворота стояли открытыми, и всё равно перед ними толкалась очередь: возы, сани, люди с мешками, две бабы с курами в плетёнках. Над створками, окованными полосами железа, был вырезан в камне круг, а в круге — ничего. Дарёна долго смотрела на этот круг, пока стояла.
Город она почувствовала раньше, чем увидела. Сначала запах: горячий камень, мокрая шерсть, кислая капуста, дёготь и рыба. Потом тепло — оно шло снизу, из-под самой дороги, и стояло в воздухе густо, как в бане, и от этого тепла снег на обочинах был не белый, а серый и ноздреватый. И только потом она услышала гул.
Он был везде. Ровный, низкий, в подошвах, в зубах, в донышке жестяной кружки, которая висела у неё на поясе. Дарёна сняла рукавицу и потрогала камень в стене — камень был тёплый.
— Не стой, — сказал отец. — Тут не стоят.
Ворота были похожи на ущелье: два каменных выступа, а между ними — узкий проход, в который возы входили по одному. По бокам стояли стражники в серых тулупах, у каждого на рукаве тёмная полоса, и один держал в руке палку с кожаной петлёй. У прохода за столом сидел писарь с книгой толщиной в две ладони и брал пошлину, не поднимая головы.
Отца он записал молча, а на Дарёне остановился, провёл пальцем по строкам выше, ещё раз, другим пальцем, и поднял глаза.
— Ольхова Дарёна, Крутой Лог, при соломе, — прочёл он вслух. — Уже вписана.
— Кем?
— Дозорным. Ночью, на заставе.
— Ночью он меня не видел.
— Видел, — сказал писарь и закрыл книгу ладонью, будто отекал муху. — Проходите. Не задерживайте.
Отец взял лошадь под уздцы и повёл. Дарёна шла рядом с санями, и всю дорогу через ворота у неё между лопаток было одно место, которое знало, что за ней смотрят.
За воротами город ударил по глазам. Улица шла в гору и была такая тесная, что два воза не разъехались бы. Дома стояли в три яруса: над первым нависал второй, над вторым третий, и неба над головой было ровно столько, сколько оставалось. С балок свешивались пучки сушёной рыбы, связки лука, вязаные чулки, клетка с сонной птицей. Между домами, поперёк улицы, были перекинуты мостки, и по ним ходили люди — просто так, не по делу.
Из решёток в мостовой поднимался пар. В пару, у самых решёток, сидели нищие: четверо, потом ещё двое, потом женщина с подвязанной рукой. У одного на коленях лежал тёплый камень, и он прикрывал его полой, чтобы не отобрали.
Мальчишка лет семи запел — тонко, на одной ноте, разбирая слова. Мать, не глядя, накрыла ему рот ладонью и прижала к себе так, что он стукнулся лбом о её ключицу. Стражник с палкой обернулся на звук, постоял, пошёл дальше.
— Держись за мной, — сказал отец. — И не спорь тут ни с кем. Тут спор дороже.
Подворье у Очага было за поворотом: широкий двор, где с саней снимали ящики и ставили под навес на козлы, чтобы камни дышали. Приёмщик, толстый, в кожаном фартуке, тыкал в каждый ящик железным прутом и что-то отмечал мелом на доске. Дарёна помогла снести четыре ящика, и от натуги у неё заныли руки.
— Теперь на торг, — сказал отец. — Со мной. Гвозди снеси.
Гвоздяной ряд был в двух улицах ниже. Там пахло железом и кожей, и на прилавках лежали подковы, лемеха, кольца для колодцев, косы. Отцовский товар — три связки гвоздей и восемь подков — занял место на досках, разложенных на двух козлах.
Дарёна села на пустой ящик рядом. Свет из проулка падал на гвозди, и гвозди блестели — хорошая работа, ровная, шляпки как на подбор.
Первый покупатель пришёл скоро: мужик в кожаном фартуке, с лицом, стёртым до скуки.
— По чём сотки?
— Три медяка десяток, — сказал отец.
— Три? В прошлую зиму было два.
— В прошлую зиму и железо было дешевле.
— Два и полушку.
— Три.
Мужик постоял, подумал, посмотрел на гвозди, на Дарёну.
— Две и полушку, — сказал он ещё раз, без надежды, и, когда отец промолчал, отсчитал три медяка и забрал десяток.
Дальше пошло быстрее. Пока отец торговал, Дарёна смотрела на улицу и считала, сколько людей пройдёт мимо за сто ударов сердца. Вышло сорок два.
Она сунула руку в карман — просто так, за бусиной, как суют руку к стене, чтобы знать, что стена на месте.
Карман был пуст. И не просто пуст: под пальцами разошлась ровная мокрая щель, и в щели — холодный воздух.
Дарёна встала так резко, что ящик качнулся.
— Ты чего? — спросил отец.
Она не ответила. Она уже смотрела вдоль ряда: люди, спины, корзины, чья-то шапка, чья-то рука. Между рядами, у кожевенной лавки, мелькнула спина в коротком тулупе — и пропала.
Дарёна пошла за ней, локтями, через толпу, не разбирая дороги. Сзади крикнул отец, и она не остановилась.
Спина вынырнула у рыбного ряда: парень, лет семнадцати, в тулупе не по росту, шапка сдвинута. Он шёл не быстро — так, как ходят те, кого не догоняют. И оглянулся, ровно один раз.
Дарёна побежала.
— Стой! — заорал сверху стражник с мостков. — Не беги! Слышишь, не беги!
Она бежала. Парень рванул в проулок, она за ним, между двумя стенами, где не разойтись, по мокрым камням, мимо бабы с водой, мимо мальчишки, который прижался к стене. В конце проулка была лестница на второй ярус — деревянная, узкая. Парень взлетел по ней, и Дарёна полезла за ним, не глядя под ноги.
Наверху был мосток, а над мостком — низкая крыша, крытая дёрном и снегом. Парень прыгнул на неё. Дарёна прыгнула следом; дёрн провалился под ней, она упала на колени, ободрала ладонь и пошла дальше по скату, хватаясь за доски.
Он остановился сам. Присел на пятку у трубы, обернулся и поднял руку — в кулаке, тёмная от старости, лежала бусина.
— Тихо, тихо, — сказал он, дыша через слово. — Не тронь. Отдам.
— Отдай.
— Отдам! — Он поднял вторую руку. — Я и не держу. Только ты, это, не бей. Девки дерутся больно, у них ногти.
— Отдай. Я не шучу.
— Верю. — Он подбросил бусину на ладони и поймал. — Сразу видно, что здешняя? Нет, не видно. Ты не здешняя. По говору.
— Отдай, — сказала Дарёна в третий раз и шагнула.
Он положил бусину ей в ладонь — просто, без спора. И свою руку убрал.
С ладони капало на дёрн: она ободрала её о дранку. Тихон смотрел на кровь и морщился, будто ему было больно.
— Рядом стояла, — сказал он. — Я подумал: медяк в кармане? А там на медяк и нет ничего, там бусина. Я думал, продажная. Девки продают.
Дарёна сжала бусину в кулаке. Тёплая, тяжёлая, с косым срезом. Она провела по срезу большим пальцем, и её затрясло — не от страха, а от того, как близко всё было.
— Ты кто? — спросила она.
— Тихон. — Он снял шапку, будто знакомился на свадьбе. — Имя дедово. Настоящее, не вымышленное, выменянное в архиве. — Он надел шапку обратно. — А ты тут бегала. Это зря. Тут за бег берут.
— Много?
— Кого как. — Тихон пожал плечами. — В прошлом месяце одного взяли, он не отдал имя, ему... — Он посмотрел на неё и не стал досказывать. — Ты вот что. Ты кому бегала, мне? Я тебе два ряда прошёл, мог бы совсем уйти. Ушёл бы — ищи потом.
— Не ушёл.
— Не ушёл, — согласился он и вдруг заинтересовался: — За бусинку так бегают? За деревяшку?
— За деревяшку.
Тихон поцокал языком и сел на пятку плотнее: устраивался надолго.
— Ладно. Я тебе бусину отдал, ты за мной бегала, мы квиты, только стражу ты насмешила. — Он оглянулся вниз, на мосток, и понизил голос: — Ты куда приехала? Зачем?
— За братом.
— Хорошо. — Он не удивился, и это было неприятнее всего. — У нас тут половина города за братьями ездит. Только не находят.
— А ты знаешь, где искать?
Тихон выпрямился. Слово «знаю» он проглотил целиком, как горячую картофелину, но глаза у него загорелись.
— Я много чего знаю. — Он подался ближе. — За медяк покажу, где живёт ваш Девятый. Хочешь — сейчас, хочешь — к вечеру. Тихая стража за такое берёт серебром и то не берёт.
— У меня нет медяка.
— Тогда чего спрашиваешь? — Он поцокал языком. — Ладно. Ты вот что скажи. Он у тебя безымянный или как?
— Безымянный.
— Ага. — Тихон закивал. — Он в Дне, значит. Больше безымянным тут негде.
— Веди.
— Даром?
— У меня денег нет.
— А что есть? — Он оглядел её снизу вверх, быстро, по-воровски, и остановился на её поясе. — Вот эта кружка жестянная. И ножик у тебя... — Он посмотрел в глаза. — Нож отцовский, не отдам. Я не дурак.
Дарёна вытащила из-за пазухи три гвоздя-сотки — она сама положила их утром, чтобы отдать за ночлег, если обоз не дождётся.
Тихон посмотрел на гвозди так, как смотрят на деньги.
— Это отцовского дела гвозди, — сказала Дарёна. — Медяк штука. Пойдёт за проход?
— Пойдёт. — Он схватил их, спрятал за пазуху и сразу стал деловым. — Только уговор: я тебя до ворот довожу, дальше ты сама. В Дно я не хожу, у меня мать. Меня там знают.
— Ловко.
— Не ловко, а умно, — обиделся Тихон. — Ты вот что. Ты тут не зови никого по имени. Совсем никого. И сама не называйся. Тут у половины дома безымянные родственники, а у Дома Тишины везде уши, у них даже в трубах...
Он не договорил: внизу, на мостке, застучали шаги — ровные, тяжёлые, парные.
Тихон сдёрнул её за рукав вниз, за трубу, в щель между крышей и ограждением сеновала, и прижал ладонью к доскам.
Шаги прошли мимо. Два человека в серых тулупах, оба молодые, оба с палками. Один сказал другому:
— К вечеру ещё раз по рядам. Кто бегал, тех запоминай.
Шаги стихли.
— Глушители, — прошептал Тихон у её уха, и в шёпоте не было ничего шутливого. — Не Тихая стража. Хуже.
Отец хватится её к вечеру — на подворье, у саней. Придумать, что ему сказать, Дарёна не смогла и решила думать об этом тогда, когда будет что сказать.
Вылезли они с крыши вниз по лестнице на задах сапожной мастерской, и Тихон повёл её не по улице, а дворами: между сараями, под навесом, через щель в заборе, где еле пролезла. Пахло свиньями, мокрой известью, дымом — но дыма не было, только запах, оставшийся от кого-то, кто уже заплатил за него штраф.
— Тут одна баба, — говорил Тихон на ходу, — камешки жгла под лавкой, чтоб дитю теплей. Сосед донёс. Штраф — двадцать медяков или три дня на стене. Она выбрала стену. Теперь сосед у ней каждое утро воду задаром берёт.
— И пускают? — спросила Дарёна.
— А кто запретит? — Тихон махнул рукой. — Тут всё так. У нас тишина, зато всё по-людски.
Спуск к Дну начинался в конце переулка, за мусорной кучей у стены, и его не было видно, пока не подойдёшь вплотную: в камне вырублены ступени, а над дверью в стене — решётка из прутьев в руку толщиной.
— Это вход служилый, для своих, — сказал Тихон, кивнув на решётку. — Обозные возят через грузовые ворота у соляного ряда, только их там до досок перетряхивают. А кто сам, тайком, — те знают водосток с Гончарной: поднимешь решётку, и ты внизу. Только я тебе этого не говорил.
За решёткой был двор. Двор был большой, двор был глубокий, и он был ниже города настолько, что небо над ним казалось чужим. Свод нависал каменный, из свода торчали трубы, и из крайней трубы шёл ровный горячий воздух — от него над двором стояло марево.
Во дворе работали люди. Один таскал корзины с чем-то серым и тяжёлым и ставил их в ряд. Двое катили тачку. Ещё трое, в ряд, у стены, перебирали что-то в плоских ящиках, и руки у них ходили быстро и ровно.
Они молчали. Весь двор, человек двадцать, работал молча.
— Шестой! — крикнул от решётки стражник. — Корзины не там. Отнеси в третий.
Один из тех, кто катил тачку, отпустил её и пошёл за корзинами. У него было обыкновенное лицо, такое же, как у отца, и серая рубаха до колен, и на левом рукаве белой краской стояла цифра.
Дарёна смотрела, как он несёт корзины. Он поставил их у стены, вернулся, взял тачку. Ни разу не поднял головы.
— Сколько их тут? — спросила она.
— В Дне-то? — Тихон поёжился. — Кто ж считает. Их не считают, их... — Он поискал слово и не нашёл. — Их по номерам.
— А девятый?
— Девятых много. — Тихон сплюнул в снег. — Девять — это не имя. Это место в списке, когда список переписывают. Умер один — другой стал девятым. — Он помолчал. — Может, твой и не девятый уже.
Гул под ногами стал сильнее. Дарёна положила ладонь на прут решётки — прут был тёплый, почти горячий.
Она стояла и смотрела, как в глубине двора один из безымянных остановился, поднял голову и посмотрел не на неё, а в свод, туда, где из трубы шёл горячий воздух. Постоял так, с открытым ртом, будто прислушивался. Потом опустил голову и пошёл дальше.
— Отойди, — сказал стражник за её спиной. — Нечего смотреть.
Дарёна отошла на шаг и осталась стоять.
Ночевала она в обозной караулке при подворье, на общей лавке, под отцовым кафтаном; отец пришёл затемно, сел рядом, потрогал её по плечу и ничего не спросил. Наутро, пока он спал, Дарёна вышла одни ворота раньше — и к полудню стояла внизу лестницы, которая вела к Дому Тишины: триста ступеней, как говорили, и все вверх.
Глава 6. Дом Тишины
Дом Тишины стоял на скале, и к нему вели триста ступеней. Дарёна сбилась на двухсотой и считать перестала: ступени были вытертые посередине, узкие, с наледью по краям, и на каждой третьей лежал снег, наметённый ветром.
У подножия лестницы торговали: с лотков продавали свечи по медяку, тёплые лепёшки по два и какие-то бумажные ленты с печатью, которых никто не брал. Нищие сидели выше, чем в городе, — ближе к теплу, которое шло от стены Дома.
На середине подъёма стоял стражник с палкой и смотрел вниз, на лестницу, как смотрят на реку.
— Оружие сдавай, — сказал он, когда она поравнялась.
Дарёна вытащила отцовский нож. Стражник взял его, повертел, вынул из ножен, посмотрел на клеймо, потом достал из мешка железный жетон с пробитой цифрой и сунул ей в руку.
— Семьдесят три. Придёшь — спросишь семьдесят три. Не спросишь — нож останется.
Жетон был холодный и лёгкий. Дарёна положила его в карман, туда, где раньше лежал камень, и рука сама сжалась в кулак.
Ворота Дома были не выше городских, но выше были стены, и над воротами, вместо круга, висела доска с вырезанным словом. Дарёна читала по складам и прочла: тишина. Буквы были старые, с зализанными краями.
В приёмной пахло воском, чернилами, мокрым сукном и остывшим камнем. Дыма не было — нигде в городе не было дыма, но здесь его отсутствие слышалось отдельно, как слышится пустое место в песне.
Пол был тёплый. Теплее, чем в городе.
Вдоль стен стояли лавки, на лавках сидели люди. Мать с мальчиком лет десяти, оба в одинаковых серых платках. Старик с палкой, у которого одна рука не сгибалась. Женщина в чёрном, с сухими глазами, державшая на коленях узелок. И ещё человек восемь, кто стоял, кто сидел на полу.
У двери, ведущей внутрь, сидел писарь за столом и вёл очередь по книге. Голос у него был ровный, как у человека, который читает одно и то же третий год подряд.
— Второй раз по оброку, — сказал писарь.
Женщина в чёрном встала и ушла в дверь. Дарёна проводила её глазами.
— Ты по какому делу? — спросил писарь, не поднимая головы, когда очередь дошла.
— По родному.
— Родной кто?
— Брат.
Писарь поднял голову, посмотрел на неё и перевернул страницу назад.
— Брат отдан?
— Шесть лет.
— Ольхова? — Он провёл пальцем. — Ольхова Дарёна. — Он не удивился и не переспросил. — Сядь. Позовут.
Она села на край лавки, между стариком с палкой и мальчиком в сером платке. Мальчик посмотрел на неё и спросил шёпотом:
— А тебя тоже?
— Что тоже?
— Ну, — он показал рукой неопределённо, — заберут?
— Не заберут.
Мать дёрнула его за рукав, и он замолчал. Дарёна достала из-за пазухи свой хлеб и отломила ему половину, хотя он не просил. Мать посмотрела на хлеб, на неё, и ничего не сказала.
Ждали долго. Старик рядом с ней спал сидя, и палка стояла у него между колен, как третья нога.
У окна мел пол человек в серой рубахе до колен, с белой цифрой на левом рукаве. Он мёл один и тот же угол, и камень там был вытерт до блеска. Дарёна долго смотрела, как ходит его метла, и поняла: никто его не заставляет. Он делал это сам.
Подошёл писарь:
— Двадцать первый. Тебя на кухню ждут.
Человек кивнул и ушёл, оставив метлу у стены. Никто на него не обернулся. Все смотрели на дверь.
Женщина, которая ушла в дверь первой, вернулась через сотню ударов сердца — шла ровно, лицо было спокойное, и узелок она несла уже пустой.
Потом позвали мать с мальчиком. Она встала, поправила на нём платок, и они ушли вдвоём. Вернулись скоро: мальчик шёл впереди, а мать за ним, и лицо у неё было такое, будто она несла что-то тяжёлое и не могла поставить на пол.
— Что там? — спросила Дарёна, когда она села.
— Сказали, через год приходить, — ответила мать. — Как оброк соберут.
— А если не соберут?
Мать посмотрела на неё и ничего не ответила. Мальчик сгрыз корку до конца и стал смотреть в окно, на горбы.
Позвали ещё двоих. Потом писарь сказал:
— Ольхова. К настоятельнице.
Приёмная притихла. Старик открыл глаза. Мать с мальчиком посмотрела на Дарёну так, как смотрят на человека, которому сейчас скажут что-то важное и плохое.
Дарёна встала и пошла в дверь.
Коридор был узкий и тёплый, и в нём стояли глушители — двое, в серых тулупах без полосы на рукаве, но с палками, обтянутыми кожей. Один из них махнул рукой: налево.
Навстречу шла девушка в сером, лет двадцати, с двумя глиняными кувшинами. Она посторонилась, пропуская, потом посмотрела на Дарёну и спросила тихо:
— Ты к настоятельнице?
— К ней.
— Она добрая.
— Добрая?
— Она даёт есть и не спрашивает имени. — Девушка перехватила кувшины поудобнее. — Я тут пятый год. Ты откуда?
— Из Крутого Лога.
— Не слышала такого. — Девушка пошла дальше и на повороте обернулась: — И не говори ей про песни. Совсем не говори.
Она ушла, не дожидаясь вопроса, и вопрос остался у Дарёны во рту, как горячая картофелина.
Кабинет был большой и весь в книгах. Книги лежали на полках от пола до потолка, стояли стопками на полу, лежали на подоконнике. Окно было одно, высокое, и в нём стояли семь белых горбов — Спящие, и снег на них, и небо над ними, синее до черноты.
За столом сидела старуха. Седые волосы убраны под тёмный платок, лицо сухое, как бумага, руки лежали на столе и не двигались. На столе перед ней лежала раскрытая книга, а рядом — чашка, из которой не шёл пар.
— Сядь, дитя, — сказала она.
Дарёна не села.
— Как тебя зовут? — спросила старуха.
— Вы знаете, как меня зовут.
— Знаю, — согласилась та. — Но надлежит, чтобы ты назвалась сама. В этом Доме всё начинается с того, что человек называет себя.
— Дарёна.
— Дарёна Ольхова. Из Крутого Лога. — Старуха чуть склонила голову. — Я Аглая. Садись, дитя. У меня к тебе много времени, а у тебя ко мне — мало.
Дарёна села на край стула.
— Я пришла за братом, — сказала она. — За Ратмиром.
Аглая не пошевелилась.
— Отданного нет, — сказала она. — Есть Огонь.
— Мне говорили, что так говорят.
— Тебе говорили правду. — Аглая развела пальцами страницу книги. — Шесть лет назад в этой книге появилось имя. Потом его вычеркнули — не потому, что рассердились, а потому, что так надлежит: Огню отдают имя, а не человека. Человек остаётся. Имени у него больше нет.
— А он сам?
— Он ходит, ест, работает. Он жив, дитя. — Она посмотрела в окно, на горбы. — Более жив, чем ты думаешь.
— Тогда я хочу его увидеть. Один раз. Позовите его сюда, и я уйду.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что безымянный, выведенный из Нижнего города, начинает называть себя. — Аглая произнесла это ровно, как читают правило. — Он не сможет не начать. Он будет искать слово, которым был, и это слово сожжёт его изнутри. Ты хочешь увидеть брата — а увидишь стекло.
Дарёна положила руки на колени и посмотрела на свои пальцы.
— Вы его убиваете медленно, — сказала она.
— Мы его кормим, — сказала Аглая. — Мы все платим Огню, чтобы зимы не съели нас целиком. Твоя семья платила дважды. Ты знаешь, что за шесть лет долина отдала четыреста двенадцать имён?
— Не знаю.
— Четыреста двенадцать, — повторила Аглая. — А тепла стало меньше. Не больше, дитя. Меньше. — Она смотрела на неё внимательно. — Твой отец не выпил воду. Его держали силой, и он вырвался, и с тех пор в вашем доме говорят вполголоса. Мы знаем про твой дом больше, чем ты думаешь. Мы записываем всё, что нам говорят, а нам говорят всегда.
— Тогда вы знаете и про меня.
— Пока нет. — Аглая помолчала. — Скажи мне вот что. Твоя мать пела?
Дарёна не ответила сразу. В горле стало тесно.
— Все бабы поют, — сказала она.
— Не все. — Аглая чуть улыбнулась, и улыбка вышла сухая. — Я знала одну женщину из Крутого Лога. Она пришла сюда пешком, по первому льду, и стояла, где ты стоишь, и просила вернуть сына. Ей сказали то же, что я говорю тебе. Она сидела на том же стуле и молчала так долго, что я успела дочитать главу.
— И что вы ей сказали?
— Я спросила, поёт ли она. — Аглая сложила руки. — Она ответила: только колыбельные. Больше ничего.
— А ты? — спросила Аглая, не меняя голоса.
— Что я?
— Ты поёшь?
Дарёна смотрела на неё, и в горле стояло так, что каждое слово приходилось проталкивать.
— Нет.
— Жаль, — сказала Аглая. — Мне говорили, что в вашем доме пели много.
Дарёна смотрела на край стола и держала лицо.
— Она умерла, — сказала она.
— Знаю. — Аглая помолчала. — Соболезную, дитя. Хотя, по правде, соболезновать нечему: она перестала быть тем, кто помнит. Иным это легче.
— Мне не легче.
— Вот поэтому ты здесь. — Аглая подалась вперёд ровно на палец. — Слушай меня, Дарёна Ольхова. Я предлагаю тебе жить. Не за так, разумеется. Останешься послушницей. Хлеб, тёплая келья, работа при книгах — грамотных мало, а ты читаешь по складам, я вижу по тому, как ты смотришь на буквы. Через год-два из тебя выйдет писарь. При Доме. Навсегда.
— И брата я не увижу.
— И брата не увидишь. — Аглая не отвела глаз. — Зато будешь жить в тепле и умрёшь в тепле, а не в снегу. Это больше, чем получает большинство из тех, кто сидит у меня в приёмной.
Дарёна посмотрела на окно. Там, за толстым стеклом, стояли Спящие, и самой верхней из них — она знала это с детства — был старик с бородой до колен, и борода у него была белая от снега.
— У вас тут двери запираются снаружи, — сказала Дарёна.
— Запираются, — согласилась Аглая.
— И послушницы не ходят в город?
— Ходят. С поручениями и в сопровождении.
— И свой нож я назад не получу.
— Получишь. На кухне.
Дарёна встала.
— Тогда это не жизнь, — сказала она. — Это келья в тепле. Вы меня не обманули, я сама вижу.
Аглая кивнула, будто получила ответ на давно заданный вопрос.
— Мы не забираем имён, дитя. Мы охраняем тишину, чтобы кто-нибудь не разбудил гору. Если ты останешься и поймёшь это — останешься по-настоящему.
— Я не останусь.
— Твоему отцу передать что-нибудь? — спросила Аглая. — Он шесть лет сюда не поднимался. А ведь мог: мы бы его приняли.