Он догнал Тальберта у ворот.
* * *Храм Перехода в Нижнем Вельде был маленький и старый, из тёмного камня, с низкой колокольней и садом, где росли только травы для отваров. В нём жили семь человек: Тальберт, брат Гервин, сестра Оделия, трое послушников помоложе Кассиана и сам Кассиан. Он мог бы ночевать дома. До дома было десять минут ходьбы. Он ночевал в храме двадцать две ночи подряд.
Ужин был на кухне, как и обещал Тальберт. Похлёбка, хлеб, лук. Из трапезной сквозь стену доносились голоса: высокий, ломкий голос сестры Оделии и низкий, медленный голос брата Гервина. Слов было не разобрать. Тальберт ел молча, макая хлеб в похлёбку и не поднимая глаз.
Кассиан не ел. Он сидел над миской и смотрел, как по похлёбке плывёт кружок жира.
Голоса за стеной смолкли. Потом скрипнула дверь, и на кухню вошла сестра Оделия.
Она была маленькая, худая, с острыми плечами и коротко остриженными седыми волосами, которые торчали надо лбом, как перья у встрёпанной птицы. Двигалась она всегда быстро, будто куда-то опаздывала, и сейчас тоже прошла к очагу так стремительно, что огонь качнулся. Налила себе кипятку из котла. Обернулась.
— Мельничиха, — сказала она. — Петеров мальчишка прибегал. Говорит, мать ушла легко. Говорит, мать перед уходом говорила с послушником.
Тальберт продолжал есть.
— Агата бредила, — сказал он. — Это бывает.
— Мальчишка говорит, она сказала, что под послушником холодно. — Оделия смотрела на Кассиана, не на Тальберта. Глаза у неё были светлые, почти прозрачные, и в них было что-то, от чего Кассиану захотелось отодвинуться вместе с табуретом. Не злость. Жадность. Так смотрят на колодец в засуху. — Под тобой холодно, Кассиан?
— Сестра, — сказал Тальберт.
— Я спрашиваю его, а не тебя.
— А я отвечаю за него, пока он мой ученик.
В дверях появился брат Гервин. Он был высокий, тяжёлый, с широким, гладко выбритым лицом и руками кузнеца, хотя никогда в жизни не держал молота. Он остановился на пороге кухни, не входя, как останавливаются на пороге чужого дома.
— Оделия считает, что колокол звонит иначе, потому что наш бог подаёт знак, — сказал он ровно. — Теперь она будет считать, что знак подаёт послушник. Завтра она найдёт знак в похлёбке.
— А ты считаешь, что треснула бронза, — сказала Оделия, не оборачиваясь. — И что звёзды той ночью собрались в точку, потому что треснуло небо.
— Я считаю, что наше дело — провожать, — сказал Гервин. — До порога. Не дальше. Мёртвые принадлежат Морвену, а не нам, не знакам и не послушникам, которые плохо спят. — Он посмотрел на Кассиана, впервые за вечер, и взгляд у него был тяжёлый, но без злобы. Так смотрит пастух на телёнка, который отбился от стада: ещё не беда, но уже забота. — Если тебе холодно, мальчик, надень вторую рясу. А если холодно у порога — скажи отцу Тальберту, а не Агате Мельничихе.
Он повернулся и ушёл. Его шаги долго звучали в коридоре.
Оделия допила кипяток, поставила кружку на край очага и пошла к двери. У порога остановилась.
— Наш бог не умер, Кассиан, — сказала она тихо и очень уверенно, как говорят о вещи, которую видели собственными глазами. — Что бы ни кричали на площади. Он ушёл куда-то и что-то оставил. И кто-то из нас это найдёт.
Дверь за ней закрылась.
Тальберт доел похлёбку. Отодвинул миску. Посидел, глядя на огонь.
— Вот поэтому, — сказал он наконец, — я и ужинаю на кухне.
— Мать приходила, — сказал Тальберт чуть погодя, не поднимая глаз. — Утром. Спрашивала, когда ты вернёшься домой.
— Что ты ей сказал?
— Сказал, что спрошу у тебя.
— Я не знаю.
— Я ей так и передам. — Тальберт вытер миску куском хлеба. — Она там одна, Кассиан. Это не упрёк. Ты взрослый, и я тебе не отец. Я просто говорю, что она там одна, а ты здесь один, и до дома десять минут.
Кассиан встал.
— Я пойду лягу.
Тальберт кивнул, не глядя на него.
— Если будешь лежать и слушать, — сказал он в спину, — слушай внимательно. И утром расскажи мне, что услышал. Мне одному. Хорошо?
* * *Келья у Кассиана была узкая, как пенал, с одним окном под самым потолком. Через это окно было видно полоску неба и край колокольни. Он лёг не раздеваясь, на спину, и смотрел на эту полоску, пока она не стала из синей серой, а из серой чёрной.
Спать он не собирался. Он теперь никогда не собирался спать. Он ложился и ждал, пока сон придёт сам и возьмёт его на час или на два. Потом просыпался, рывком, всегда одинаково: с колотящимся сердцем и с чувством, что опоздал. Куда опоздал, он знал. Он ни разу не позволял себе подумать об этом словами.
Сегодня сон не пришёл вовсе.
Вместо сна пришёл сквозняк.
Сначала Кассиан решил, что это остаток того, что было у мельничихи. Холод у порога не уходит сразу. Тальберт говорил, что после тяжёлых проводов он сам иногда сутки ходит с ледяными ногами. Кассиан лежал, чувствуя холод в ступнях, и ждал, когда тот рассосётся.
Холод не рассасывался. Он тянул.
Не из-под пола, как у Агаты. Сбоку. С юга, оттуда, где за стеной храма, за садом, за переулком начинался склон, а на склоне стояла ограда с чугунной калиткой. Тянуло ровно и настойчиво, как тянет из щели под дверью, когда в доме где-то открыто окно и сквозняк ищет выход. Это было не похоже ни на одни проводы, которые Кассиан знал. На проводах сквозняк шёл к человеку. Сейчас человека не было. Был только сквозняк, и он шёл к тому месту, куда Кассиан двадцать два дня не смотрел.
Кассиан сел на кровати.
Он сказал себе, что это ничего. Что это горе, которое ищет, за что зацепиться, Тальберт предупреждал. Что у человека, который плохо спит три недели, начинает тянуть не туда. Что надо лечь и закрыть глаза, а утром рассказать Тальберту, и Тальберт посмотрит поверх очков и скажет «ну что ж», и это будет то, что нужно.
Колокол на колокольне ударил один раз. Полночь.
Кассиан услышал то, о чём говорил Тальберт: звук был ниже. Не намного. Чуть-чуть, на волос. Но он знал этот колокол три года, он сам бил в него по праздникам, и этот звук был не тот. Как будто колокол звонил не здесь, а немного дальше. Немного по ту сторону.
И сквозь этот звук, в самом его конце, там, где медь уже затихает, Кассиан услышал что-то ещё.
Не голос. Голосов у порога не бывает, это он знал твёрдо, это знали все. Но там, в конце звука, было что-то вроде дыхания. Короткого, неровного. Как будто кто-то стоит очень близко к двери, по ту сторону, и дышит, и не может ни войти, ни уйти.
Он знал это дыхание. Он слушал его ночь за ночью, сидя на табурете у кровати, пока оно не стало редким, как у Агаты, а потом он заснул и не услышал, как оно кончилось.
Кассиан встал.
Он прошёл по коридору мимо келий, мимо двери Тальберта, из-под которой не шёл свет, мимо трапезной, где на столе стояли две пустые чашки, его и брата Гервина или сестры Оделии, теперь не разобрать. Вышел в сад. Ночь была тёплая, безветренная, пахло мятой и полынью. Над колокольней стояли звёзды.
Сквозняк тянул на юг. Через сад, через калитку в задней стене, через переулок, вверх по склону. Кассиан пошёл за ним, не думая, как идут за звуком в темноте. Калитка кладбища была не заперта, её не запирали никогда, некому было отсюда ничего уносить. Он прошёл между рядами, мимо старых камней, мимо новых деревянных столбиков, мимо того места, где в прошлом году хоронили бочара. Было светло от звёзд. Сквозняк вёл его так уверенно, что он ни разу не споткнулся.
Он остановился у свежего холма.
Земля ещё не осела. На столбике было вырезано имя, он сам вырезал его ножом в ту ночь, когда не мог спать: ЛИРА. Ниже — даты. Ниже — ничего. Мать хотела, чтобы ниже было что-нибудь из писания. Он не смог вспомнить ни одной строчки, которая была бы правдой.
Холод здесь был такой, что у него онемели руки.
Это был тот же холод, что у Агаты. Порог. Но у Агаты порог был открыт, и она прошла, и дверь закрылась. Здесь дверь была открыта. И никто не прошёл. Кассиан стоял над свежей землёй и чувствовал это так ясно, как чувствуют, что в доме за спиной кто-то есть: она была здесь. Не под землёй. Не в земле. Здесь, на самом пороге, в полушаге, как стояла Агата. Только Агата смотрела назад на мельницу, а Лира… Лира не смотрела никуда. Лира стояла и ждала.
Ты обещал.
Он не услышал этого. У порога не бывает голосов. Он просто знал, что она это сказала бы, и это было хуже, чем услышать.
И было ещё что-то. Под холодом. В самой его глубине, там, где у порога обычно ничего нет, только пустота и сквозняк, было тёплое. Маленькое. Бьющееся. Как будто в замёрзшей реке подо льдом кто-то держал в ладонях живую птицу.
Кассиан опустился на колени и положил ладони на землю. Земля была холодная и сухая сверху, влажная, если копнуть пальцами. Он копнул. Под ногтями стало черно.
Это было неправильно. Он знал, что это неправильно, так же твёрдо, как знал, что у порога не бывает голосов. За это выгоняют из храма. За это, если узнают в городе, могут и побить, и будут правы. Мёртвые принадлежат Морвену, говорил брат Гервин, а мы только провожаем, и наша работа кончается у порога. Кассиан три года повторял это вслед за ним.
Он поднялся. Отряхнул руки о рясу, и на сером остались чёрные полосы.
У кладбищенской стены, в углу, стоял сарай могильщика. Дверь в нём держалась на одной петле и не запиралась уже лет десять. Кассиан знал это, потому что сам в начале лета чинил вторую петлю и бросил, когда Лира заболела.
Он пошёл туда. Сквозняк больше не тянул. Ему было не нужно. Кассиан теперь знал дорогу сам.
Лопата стояла у стены, там, где он её оставил в день похорон.
Он взял её.
Глава вторая
Вес зерна
Дарен. Каменный Трон. Двадцать четвёртый день после вспышки.В Каменном Троне считали ступени. Дарен заметил это в первую неделю после возвращения из Восточной Марки и с тех пор не мог перестать замечать.
Слуги считали вполголоса, поднимаясь по Большой лестнице с подносами. Стражники на переходах считали, сменяясь. Даже старый канцлер Остевин, который за сорок лет должен был выучить эту лестницу наизусть, шевелил губами на каждой площадке. Сто сорок четыре ступени от Нижнего двора до Совещательного зала. Ни одна не сдвинулась за триста лет. Город стоял на самой твёрдой скале Кордарских равнин, и люди здесь, сами того не замечая, проверяли это по десять раз на дню.
В Марке ступени не считали. Там считали трещины.
Дарен поднимался медленно. Он не любил опаздывать, но ещё меньше любил приходить в зал совета первым, когда слуги ещё расставляют кувшины и делать нечего, кроме как смотреть на карту Тиресса над камином и слушать, как она молчит. Поэтому он шёл ровно в том темпе, в каком шли бы трое советников перед ним, если бы они вообще ходили пешком. На девяностой ступени у него заныло колено. Старая рана, Марка, ледоход на Сухой реке, которая два года назад за одну ночь поменяла русло и смыла полдеревни вместе с мостом, по которому он ехал. Колено ныло всякий раз, когда собиралась гроза или когда ему предстояло спорить с отцом.
Сегодня грозы не было.
* * *Совещательный зал был длинный и холодный, как все залы, построенные для того, чтобы в них не засиживались. Узкие окна смотрели на запад, и утром здесь было сумрачно. Слуги зажигали лампы. Девять кресел вдоль стола, десятое во главе, выше остальных на ладонь. Дарен сел на своё, справа от отцовского, и положил перед собой тонкую папку. В папке было три листа. Он переписывал их ночью четыре раза, каждый раз выкидывая лишнее, и теперь на них осталось только то, что можно было сказать за время, пока отец не начнёт смотреть в окно.
Остевин пришёл вторым и кивнул ему. Потом маршал Хедде, грузный, с саблей, которую он не снимал даже в нужнике, и с запахом конюшни, который не снимал вообще. Потом казначей Ульрих Брандт, маленький, сухой, похожий на счётную доску. Потом двое от знатных домов, лорд Вейгель и леди Эрменгарда Тосс, которые входили вместе и садились вместе уже двадцать лет, хотя, по общему мнению, ненавидели друг друга. Кресло Корвина пустовало: брат императора был на Тирессе. Пустовало и ещё одно, крайнее слева, чьё именно, Дарен уже не помнил. Кажется, кресло бывшего главы гильдий. Его не занимали из уважения, а потом просто привыкли.
Магистр Северин Алей вошёл последним перед императором, как входил всегда, и Дарен, как всегда, почувствовал, что в зале стало светлее.
Это было глупое чувство. Дарен знал, откуда оно. Северин учил его читать. Северин сидел с ним над картами, когда Дарену было восемь и он не мог понять, почему реки на карте синие, если в жизни они бурые. Северин приходил к нему, когда умерла мать, и молчал рядом три вечера подряд, а на четвёртый принёс деревянную модель корабля и сказал: «Давай посмотрим, почему он не тонет». Северин был лучшим, что случилось с Дареном в этом холодном доме, и было бы странно, если бы рядом с ним не становилось светлее.
— Ваше высочество, — сказал Северин, улыбнувшись ему через стол. — Как колено?
— Ноет.
— Значит, будет спор. — Улыбка стала шире. — Не давайте отцу смотреть в окно.
Дарен невольно улыбнулся в ответ.
Северину было, если верить придворным книгам, под шестьдесят. Он появился при дворе почти тридцать лет назад, когда Альдрен был ещё молодым императором, а Дарена не было вовсе. Седина у него на висках была та же, что и в детских воспоминаниях Дарена, морщины у глаз те же. Руки были руками человека лет сорока: гладкие, сухие, без единого пятна. Дарен иногда ловил себя на том, что смотрит на эти руки, и тогда отводил глаза, как отводят глаза от чужого письма.
Маги Света стареют медленнее, говорили при дворе. Это все знали. Это было даже немного неприлично, как говорить о чужих деньгах.
Двери в конце зала открылись. Все встали.
* * *Император Альдрен шёл сам. Это было важно, и все в зале это знали. Последние два года он шёл медленнее, с тростью, но шёл сам, отказываясь от кресла на колёсах, которое предлагали лекари, и от руки, которую предлагали все. Он был высок, как Дарен, и худ, как Дарен, и в последние годы стал похож на старое дерево, которое высохло, но не упало. Седые волосы коротко острижены. Борода тоже. Глаза светлые, внимательные. Дарен всю жизнь пытался понять, что в этих глазах, и так и не понял. Иногда ему казалось, что отец просто очень устал.
Альдрен сел. Все сели.
— Начинайте, Остевин, — сказал император.
Начали, как всегда, с Тиресса.
Маршал Хедде прочитал письмо Корвина. Письмо было длинное, и Хедде читал его так, будто сам его писал, с нажимом и паузами. Вельсарский флот стоит под Ордисом. Вельсарцы высаживаются южнее, на устойчивых землях, и строят там крепости, не стесняясь. Союз Вольных Земель трещит: два княжества на юге уже ведут с Вельсарой переговоры за спиной у совета Союза. Корвин просил четыре полка и сорок осадных машин и просил прислать их до осенних штормов, потому что после штормов будет поздно.
— «…и если Каменный Трон не пришлёт людей, — дочитал Хедде, — то пусть пришлёт священников, потому что людей, которых я здесь держу, отпевать будет некому». Конец.
— Корвин всегда писал красиво, — сказал Альдрен.
Лорд Вейгель хмыкнул. Леди Тосс посмотрела на него с отвращением. Казначей Брандт сказал, что четыре полка будут стоить столько-то, сорок осадных машин столько-то, а доставка морем до штормов ещё столько-то сверху, потому что после той ночи ни один шкипер в Солёной Гавани не выйдет за мыс без двойной платы. Он назвал цифры. Цифры повисли над столом.
Дарен смотрел на свои три листа.
— Есть и другие новости, — сказал Остевин, когда тишина затянулась. — Из провинций. О той ночи.
Он стал читать. Дарен слушал вполуха, потому что всё это он уже знал. Свет той ночью видели везде, от Марки до побережья. Везде он собрался в одну точку, везде была тишина, везде люди потом говорили, что на миг перестали дышать. В трёх провинциях после этого начались проповеди. Солнечная вера, раньше секта для городских богомольцев, за три недели собрала толпы. Церковь Девяти просит совет запретить проповеди на площадях. Храмы Перехода по всему Кордару сообщают о странном: колокола звучат иначе, послушники видят то, чего не видели, умирающие уходят быстрее, а кто-то, наоборот, не уходит совсем. В двух уездах, где после той ночи земля просела, люди ушли с мест и пошли к столице.
— Сколько? — спросил Дарен.
Остевин сверился с листом.
— Около трёх тысяч из Сухих Лугов. Тысяча двести из Подгорья. Ещё не дошли.
— Чем их кормить?
— Это вопрос к провинциальным наместникам, ваше высочество.
— Наместник Сухих Лугов сидит в Каменном Троне с весны, — сказал Дарен. — Его зовут Морен Ласк, и он живёт на Верхней улице, в доме с зелёной дверью. Его амбары в Лугах пусты с позапрошлого года, потому что половину урожая забрали на Тиресс, а вторую половину съела гниль. Я был там в прошлом месяце. Это вопрос к нам.
Стало тихо. Дарен не повышал голоса. Он вообще давно разучился повышать голос, в Марке это было бесполезно: земля под ногами двигалась, крича или нет.
Альдрен смотрел на него. Не в окно, отметил Дарен, на меня. Это уже было что-то.
— Говори, — сказал император.
Дарен открыл папку.
Он говорил недолго. Он сказал, что в Восточной Марке за пять лет ушло под землю одиннадцать деревень и что за пять лет Каменный Трон прислал туда двух инженеров, одного мага Основы, который через месяц попросился обратно, и сорок шесть сборщиков налогов. Что люди в Марке перестали верить обещаниям, потому что им трижды обещали снизить подать и трижды повышали её ради Тиресса. Что каждый мешок зерна, отправленный на Тиресс, по дороге теряет треть веса, потому что его везут морем, а море теперь ходит, где хочет, и что треть мешка — это то, что могли бы есть в Сухих Лугах, а не рыбы в Блуждающем море. Что если Каменный Трон пошлёт Корвину четыре полка, то через год их придётся посылать уже в Сухие Луга, потому что люди, которые сейчас идут к столице, придут и не уйдут.
Он закрыл папку. Это заняло, по его счёту, столько времени, сколько нужно, чтобы выкипел маленький котелок.
— Ты предлагаешь бросить Тиресс, — сказал маршал Хедде.
— Я предлагаю посчитать, сколько он весит.
— Тиресс нельзя взвешивать мешками, ваше высочество. Там стоят люди, которых твой дядя…
— Я знаю, кто там стоит. — Дарен посмотрел на маршала. — Там стоят люди из Сухих Лугов, маршал. Из Подгорья. Из Марки. Их матери сейчас идут к столице.
Хедде покраснел. Леди Тосс подняла брови, как поднимает брови женщина, которая увидела в саду неожиданно хорошую розу. Лорд Вейгель смотрел в стол.
— Ваше величество, — сказал Северин.
Голос у него был негромкий, ровный, тёплый, и все в зале повернулись к нему так, как поворачиваются к огню.
— Его высочество говорит правду о провинциях, — сказал магистр. — Я бы не смог сказать её лучше. Я и не пытался, признаться, последние годы, и мне стыдно. — Он слегка наклонил голову в сторону Дарена, и в этом не было ни капли насмешки. — Но я прошу совет вспомнить, какой это год. На площадях говорят, что из Девяти ушли уже восемь…
— На площадях, — сухо сказал Остевин. — Церковь этого не подтверждает.
— Не подтверждает, — согласился Северин. — Но небо три недели назад собралось в точку на глазах у всего Эйрдана. Вельсара видела то же самое, что видели мы. И что Вельсара сделала на следующий день? Подвела флот к Ордису.
Он сделал паузу.
— В такой год, — сказал Северин мягко, — на империю смотрят не крестьяне Сухих Лугов, при всём моём к ним уважении. На империю смотрят соседи. И если империя в такой год отзывает полки из-за мешков с зерном, соседи делают вывод. Не о зерне.
— Соседи сделают вывод, когда Сухие Луга придут к воротам, — сказал Дарен.
— Возможно, — согласился Северин. — И тогда мы будем их кормить. Но если мы сейчас ослабим Тиресс, то кормить их будет не на что, потому что Вельсара перережет нам все южные пути. Я не спорю с тем, что вы говорите, ваше высочество. Я спорю с тем, когда.
Это было сказано так спокойно и с такой любовью, что Дарен почувствовал, как злость в нём, ровная и сухая, которую он нёс с собой с девяностой ступени, тихо гаснет. Он смотрел на магистра через стол и думал, что Северин прав. Что Северин всегда прав, когда говорит этим голосом. Что «когда» действительно важнее, чем «что».
Потом колено снова заныло, и Дарен вспомнил деревню Лосиный Брод, которая ушла под землю в ночь на шестой день после вспышки, вместе с колодцем, вместе с часовней, вместе с семьёй старосты, у которого Дарен за год до того пил кислое пиво и слушал жалобы на подать. Он вспомнил это очень ясно, с запахом пива, и злость вернулась. Небольшая. Но своя.
— Я записываю «когда», — сказал он. — И прошу совет записать, что я спросил.
Остевин послушно записал.
Император всё это время молчал. Теперь он поднял руку.
— Корвин получит два полка, — сказал Альдрен. — Не четыре. Осадных машин двадцать. Морем, с двойной платой. Брандт, найди деньги. — Казначей поморщился. — Сухим Лугам и Подгорью — зерно из казённых амбаров Каменного Трона, до весны. Наместника Ласка я жду завтра утром у себя. Пусть оденется для дороги.
Леди Тосс улыбнулась уже открыто.
— Это всё по Тирессу, — сказал император. — Дальше.
Дальше были храмы и проповеди, и Дарен почти не слушал. Он смотрел на отца. Альдрен сидел прямо, держа трость между колен, и не смотрел в окно. Он смотрел на карту Тиресса над камином, долго, будто читал на ней что-то, чего не было видно остальным. Два полка, подумал Дарен. Не четыре. И ни слова о том, почему два.
Северин тоже смотрел на карту. Потом, будто почувствовав взгляд, перевёл глаза на Дарена и чуть-чуть, одним уголком рта, улыбнулся: мол, видишь, всё не так плохо. Половина — это уже что-то.
Дарен кивнул. Это и правда было что-то.
* * *После совета он пошёл к казначею, потому что «найди деньги» в устах отца означало «найди, у кого отнять», а Дарен хотел знать, у кого. Брандт принял его в своей конторе, где пахло воском и пылью, и битый час показывал столбцы. Деньги нашлись в фонде на ремонт Северной стены. Северная стена, сказал Брандт, простоит ещё сто лет, если ей не мешать, а Сухие Луга до весны без зерна не простоят. Дарен согласился. Потом пошёл к начальнику казённых амбаров и ещё час выяснял, сколько там зерна на самом деле, а не на бумаге. На самом деле было меньше. Как всегда.
Амбары стояли у Нижнего рынка, и обратно он пошёл через рынок, пешком, без свиты. В Марке он привык ходить пешком: верхом там ездили только те, кому было не жалко коня. Здесь на него оглядывались, но не узнавали. Наследника в лицо знали немногие, а человек в сером дорожном плаще и с папкой под мышкой мог быть кем угодно, хоть писарем из казначейства.
Хлеб стоил вдвое против весны. Он спросил у пекаря, почему. Пекарь, толстый, в муке по локоть, посмотрел на него, как на дурака, и сказал, что мука с юга не идёт, потому что юг теперь за морем, а море теперь гуляет. Потом подумал и добавил, что вчера в Солнечном доме на Ткацкой бесплатно раздавали хлеб, по краюхе на голову, и что очередь стояла до реки. Дарен спросил, кто такие в Солнечном доме. Пекарь пожал плечами.
— Белые, — сказал он. — Которые говорят, что один бог остался и он нас держит. Хлеб у них хороший. Не мой, но хороший.
У рыбных рядов сидела на мешке женщина с двумя детьми. Дети спали. Женщина смотрела перед собой. Рядом стоял второй мешок, пустой, сложенный вчетверо. Дарен остановился. Он узнал этот способ складывать мешок: так складывали в Сухих Лугах, чтобы потом нести под мышкой и не терять.
— Из Лугов? — спросил он.
Женщина подняла на него глаза. Они были сухие и очень спокойные.
— Из Овсяниц, — сказала она. — Это за Лугами. Вы не знаете.
— Знаю, — сказал Дарен. — У вас мельница на ручье. И часовня с синей крышей.
Женщина смотрела на него долго.
— Была, — сказала она. — Часовня. Ушла. В ту ночь. С крышей.
Он дал ей всё, что было в кошельке. Она взяла молча, без благодарности, как берут то, что положено. Он пошёл дальше и думал, что через день-другой, как только бумаги пройдут через корону, наместник Ласк поедет в Сухие Луга, одетый для дороги, и что это будет первый раз за два года, когда Каменный Трон пошлёт в провинцию не сборщика налогов.
Когда он вышел с рынка, был уже вечер. Солнце садилось за западные башни, и весь Каменный Трон стоял в тени, кроме верхушки дворцовой колокольни, которая горела красным. Город шумел внизу, как шумит большой котёл, в котором давно ничего не варят, но который никак не остынет. С Нижнего рынка тянуло жареным луком. С храмовой площади, которой Дарен не видел, доносилось пение. Мужские голоса, много, в лад. Солнечная вера, подумал он. Три недели назад у них в столице было четыре проповедника. Сколько сейчас?
Ему хотелось спать. Он не спал толком с тех пор, как вернулся из Марки. В Марке он спал хорошо, как ни странно, даже когда под окном трещала земля. Здесь, на самой твёрдой скале Кордара, он лежал ночами и слушал, как стоит дворец. Стоял он очень тихо.