Он уже поднимался к себе, когда на сто двадцатой ступени его догнал паж.
— Ваше высочество. Его величество просит вас в Старую картографическую. Сейчас.
— В Старую?
Паж кивнул, глядя в пол.
Старая картографическая была в западной башне, под самой крышей, и туда никто не ходил с тех пор, как картографов перевели в новое крыло. Дарен не был там лет двадцать. В последний раз он был там с Северином: магистр показывал ему, как по старым картам видно, где реки текли раньше.
Он поднялся. Колено ныло всю дорогу.
* * *В Старой картографической было пыльно и холодно, пахло старой бумагой и мышами. Одна свеча на длинном столе. Высокие стеллажи вдоль стен, свёртки карт торчат, как трубы органа. Отец стоял у окна, спиной к двери, без трости. Трость стояла у стола.
— Закрой, — сказал Альдрен, не оборачиваясь.
Дарен закрыл дверь.
— Ты сегодня хорошо говорил, — сказал отец.
Дарен молчал. Он ждал «но». Его не последовало.
— Сухие Луга, — сказал Альдрен. — Одиннадцать деревень в Марке. Треть мешка. Ты всё это посчитал сам?
— Сам.
— Хорошо. — Император повернулся. В свете одной свечи лицо у него было серое и очень старое. Старше, чем днём. — Я тоже считаю. Я считаю пятнадцать лет. Знаешь, сколько это стоит, Тиресс? Не мешками, Дарен. Людьми. Я считал, сколько мы туда отправили. Каждый год. Я сам, своей рукой. Не Брандт. Я.
Он подошёл к столу и тяжело оперся на него обеими руками.
— Тридцать одна тысяча, — сказал он. — Это только те, кто не вернулся. Без тех, кто вернулся без ноги.
Дарен не знал, что сказать.
— Я хочу это закончить, — сказал отец. — Пока жив. Ты понимаешь? Я начал эту войну сам, пятнадцать лет назад, своей подписью, и я хочу её закончить. Не выиграть. Закончить.
— Тогда зачем два полка?
— Затем, что если я сегодня отзову Корвина, Вельсара завтра будет в Ордисе, а послезавтра в Солёной Гавани. — Альдрен посмотрел на него. — Мир заключают с сильной позиции, сын. Не с пустыми руками. Два полка — это руки.
Он выпрямился. Это далось ему с трудом, но он выпрямился сам.
— Я веду переговоры с Вельсарой, — сказал Альдрен. — Тайно. С весны.
Дарен смотрел на него. Ему показалось, что он ослышался, и он ждал, пока слова дойдут.
— С кем?
— С домом Вандерграф. Это сильнейший торговый дом в их совете. Глава дома стар и устал от войны, как я. Его дочь ездит ко мне. Не сюда. В Северный монастырь, под видом паломницы. Её зовут Илисса. Она умна. Гораздо умнее, чем им там, в их совете, хотелось бы.
— Совет знает?
— Нет.
— Корвин?
— Корвин узнает последним. — Император усмехнулся, без радости. — Корвин пятнадцать лет хоронит людей на Тирессе. Он скажет, что я предаю мёртвых. Он будет прав. Я и предаю. Живые важнее.
— Северин?
Альдрен помолчал.
— Нет, — сказал он. — Пока нет.
— Почему?
— Потому что Северин — лучший советник, какой у меня был, и он всегда прав. — Отец снова усмехнулся, и на этот раз в усмешке было что-то, чего Дарен не понял. — А когда человек всегда прав, сын, иногда хочется подумать самому. Без него. Хотя бы раз. — Он махнул рукой. — Это старческое. Не обращай внимания. Я скажу ему, когда будет что сказать. Пока сказать нечего. Пока есть только условия, которые никто из нас не может принять.
— Какие условия?
Альдрен подошёл к стеллажу, вытащил один свёрток и развернул его на столе. Это была старая карта Тиресса, ещё без половины рек, которые появились позже, и без половины берегов, которые ушли под воду. Император положил на север материка свою ладонь.
— Север — нам, — сказал он. Передвинул ладонь на юг. — Юг — им. Устойчивые земли, порты, проливы. — Он убрал руку. — Союз Вольных Земель остаётся на бумаге. Сам понимаешь, что это значит.
Дарен понимал. Это значило, что две империи договорятся о том, чтобы разрезать чужой материк пополам, а людям, которые там живут, сообщат потом.
— Это мир, — сказал Альдрен, будто слышал его мысли. — Плохой мир. Но мир. Ни один кордарский мальчик больше не поедет туда умирать. Тридцать одна тысяча, Дарен. Я хочу остановить счёт на этом числе.
Свеча на столе горела ровно. В её свете старая карта казалась жёлтой, как кость.
— Почему ты говоришь это мне? — спросил Дарен.
Отец посмотрел на него долго, тем взглядом, которого Дарен никогда не мог прочитать. Потом сел на табурет у стола, очень медленно, как садятся старики, не уверенные, что встанут.
— Потому что я стар, — сказал Альдрен. — И потому что ты сегодня посчитал мешки. Корвин не считает мешки. Северин считает соседей. Брандт считает деньги. А ты считаешь мешки и людей, которые эти мешки едят. — Он помолчал. — Я хочу, чтобы ты поехал на следующую встречу. Со мной. А если я не смогу, то вместо меня.
— Я не дипломат.
— Ты пять лет уговаривал крестьян в Марке не бросать землю, которая уходит у них из-под ног. — Альдрен слабо улыбнулся. — Дипломатом ты будешь хорошим. Хуже, чем Северин, но честнее.
Дарен открыл рот, чтобы ответить, и не ответил. Что-то сдавило горло. Он не мог вспомнить, когда отец в последний раз говорил с ним так. Может быть, никогда.
— Я поеду, — сказал он.
— Хорошо. — Император кивнул, глядя на карту. — Это всё. Иди спать. И Дарен… — Он не поднял глаз. — Никому. Даже ему. Пока я сам не скажу.
— Даже ему, — повторил Дарен.
* * *Он спускался по лестнице западной башни в темноте, держась рукой за стену. Стена была холодная и сухая. Сто ступеней, сто одна, сто две. Он поймал себя на том, что считает, и усмехнулся.
На площадке второго этажа было окно, большое, во всю стену, с видом на внутренний двор. Во дворе горели фонари. Дарен остановился, чтобы передохнуть, и увидел внизу, у колоннады, человека в светлом.
Северин стоял один, без фонаря, у самой колоннады, и смотрел вверх. На западную башню. Дарену показалось, что прямо на окно Старой картографической, где ещё горела отцовская свеча.
Свет от фонарей ложился на двор ровными жёлтыми кругами. Северин стоял между двумя кругами, в тени, обычный пожилой человек в светлой мантии, который вышел подышать перед сном. Только стоял он слишком долго для того, кто просто дышит.
Северин опустил голову, повернулся и пошёл через двор к своему крылу. Шёл неторопливо, заложив руки за спину. Ни разу не оглянулся.
Дарен постоял у окна ещё немного. Колено ныло.
Устал, сказал он себе. Устал, и не спал, и отец говорил с тобой так, как не говорил двадцать восемь лет. Тебе сейчас что угодно покажется.
Он пошёл вниз и больше не считал. Внизу, у последней ступени, он остановился и стоял, прислушиваясь, как стоит дворец.
Дворец стоял очень тихо.
Глава третья
Сны по медяку
Ярина Соль. Ордис, Тиресс. Двадцать пятый день после вспышки.Первый горшок упал в гавань, когда Ярина переписывала долги гильдии бондарей за позапрошлый год.
Она услышала его раньше, чем почувствовала: короткий, сытый свист над крышами, будто кто-то огромный втянул воздух сквозь зубы. Потом удар. Не громкий. Глухой, как будто уронили мешок с мокрым бельём на каменный пол этажом выше. Чернильница на столе подпрыгнула и плеснула на лист. Через три вдоха пол под ногами слегка дрогнул, и с потолка архивного подвала посыпалась тонкая белая пыль, прямо на её рукав.
— Бондари, — сказала Ярина пятну на листе. — Вы и так никому ничего не платили. Теперь и подавно.
Архивариус Бенедикт Пул за соседним столом не поднял головы. Он был старый, лысый, в очках с толстыми стёклами, и за двенадцать лет, что Ордис стоял на линии фронта, научился не поднимать головы на свист. Он сидел, обложившись гроссбухами, и шевелил губами, складывая столбцы.
— Это доки, — сказал он, не отрываясь. — Третий причал. По звуку. Они всегда бьют по третьему, потому что там склады соли, а соль хорошо горит.
— Соль не горит, мастер Пул.
— Склады горят. Соль просто лежит внутри. Пиши, Соль.
Он называл её по фамилии. Ему это казалось смешным. Ярине тоже, в первый год. Потом привыкла.
Второй горшок упал ближе. Пыли стало больше. Где-то наверху, в Палате Весов, хлопнула дверь и затопали сапоги, наёмники гарнизона бежали на стену. Они всегда бежали на стену, когда начинали бросать, хотя со стены ничего нельзя было сделать: вельсарские корабли стояли у входа в залив, за пределами досягаемости любых машин, и бросали свои горшки с огнём оттуда, лениво, по расписанию, раз в три-четыре дня. Не для того, чтобы взять город. Для того, чтобы город помнил, что его можно взять.
Ярина промокнула кляксу. Переписала строку. Бондари должны гильдии весовщиков двести сорок серебряных марок за пользование городскими весами в позапрошлом году. Бондари никогда не заплатят. Гильдия весовщиков никогда не простит. Совет гильдий будет разбирать это на заседании через неделю, если к тому времени Палата Весов будет стоять. Ярина двенадцать лет переписывала долги, которые никто не заплатит, и находила в этом своё утешение. Мир разваливался, моря ходили, где хотели, боги умирали один за другим, но бондари Ордиса по-прежнему были должны весовщикам двести сорок марок. Хоть что-то держалось на месте.
Третьего горшка не было. Наверху снова затопали, уже медленнее, назад.
— Всё, — сказал Пул. — На сегодня всё. Они стали ленивые. Раньше бросали по пять.
— Может, у них кончаются горшки.
— У Вельсары ничего не кончается, Соль. У Вельсары кончается терпение. Это хуже. — Он наконец поднял голову и посмотрел на неё поверх очков. — Ты опять плохо спала.
— Я всегда плохо сплю, мастер Пул. Это моя профессия.
— У тебя круги под глазами до подбородка.
— Это для солидности. Клиенты больше доверяют толковательнице, которая выглядит так, будто сама видела всё, о чём ей рассказывают.
Пул хмыкнул и вернулся к столбцам.
Она действительно плохо спала. Она плохо спала всю жизнь, сколько себя помнила, с тех пор, как ей было лет шесть. Но последние три недели было хуже. Последние три недели ей снился сон, и сон стал длиннее.
* * *В полдень она поднялась наверх подышать и пошла к гавани. Не потому, что хотела смотреть на пожар, а потому, что все шли смотреть на пожар, и стоять в подвале одной, когда весь город на набережной, было как-то неприлично. Как не прийти на похороны соседа, которого не любил.
Третий причал горел ровно и деловито. Склады соли были каменные, крыши деревянные, и крыши горели, а камень стоял и чернел. Пожарная цепь из грузчиков и подмастерьев передавала вёдра от воды к огню, и вёдра шли быстро, без суеты, потому что всё это они делали уже много раз. У самого края набережной, на перевёрнутой бочке, сидел капитан наёмного гарнизона Дорн Хальвик и ел яблоко. Хальвик был невысокий, плотный, с перебитым носом и с серьгой в ухе, какие носили на юге Вельсары, откуда он сбежал двадцать лет назад. Ордис платил ему за то, чтобы он сбегал оттуда каждый год заново.
— Госпожа архивистка, — сказал он, увидев её. — Пришли записать?
— Пришла убедиться, что вы не забыли, где стена.
— Стена на месте. — Хальвик откусил яблоко. — Это город под ней всё время куда-то уходит. Вчера пекарня Гюнта стояла на углу Мучной. Сегодня на углу Мучной стоит пекарня Гюнта, но ниже на палец. Я вам говорю, госпожа Соль, этот город тонет. Медленно. Вельсарцам даже не надо его брать. Подождут лет двадцать, и он сам к ним сползёт.
— Тогда зачем им горшки?
— Скучно. — Капитан пожал плечами. — На кораблях всегда скучно. Я служил на кораблях.
Ярина посмотрела на залив. Вельсарские корабли стояли у выхода, далеко, четыре тёмных силуэта на светлой воде. Один из них медленно разворачивался. Над ними в небе висела серая полоса дыма, тонкая, как нитка.
Её отец был переплётчиком, мать — белошвейкой; они жили на Сапожной, в седьмом доме от угла. Пятнадцать лет назад, в первую осень войны, когда фронт был ещё далеко и вельсарцы только пробовали, докуда долетают их горшки, корабли ночью подошли к заливу. Ярине было одиннадцать, и в ту ночь она была на маяке у Солёного мыса: считала ступени. Утром за ней на маяк пришла соседка, и на Сапожной уже не было ни дома, ни отца, ни матери. Три года Ярина жила где придётся. Потом линия фронта пришла к самому Ордису и осталась, Ярине исполнилось четырнадцать, и она пошла к мастеру Пулу и попросилась переписывать долги. Пул снял очки, протёр их краем рукава, дал ей лист из реестра ремесленных долгов и сказал: «Перепиши. Без ошибок». Она переписала без ошибок. В реестре была запись о долге её отца, двенадцать марок за кожу для переплётов. Пул молча забрал у неё лист, вычеркнул долг и поставил на полях «Уплачено городом». Потом дал ей второй лист.
Она никогда ему этого не говорила. Но с тех пор считала, что Ордис ей ничего не должен.
— Сны вам снятся, капитан? — спросила она вдруг.
Хальвик перестал жевать.
— А что?
— Ничего. Профессиональный интерес.
Он помолчал. Потом бросил огрызок в воду.
— Снится, — сказал он. — Как у всех. Свет. В точку. — Он вытер руки о штаны. — Только я, госпожа Соль, в бога не верю с тех пор, как мне было десять, так что мне и в свет не надо. А всё равно снится. Это обидно, знаете. Как будто тебя в чужую церковь затащили.
Он встал и пошёл вдоль набережной, покрикивая на пожарную цепь. Ярина ещё немного постояла, глядя на чернеющий камень складов, и вернулась в подвал.
* * *Сон был всегда один и тот же. Ярина знала его так хорошо, что могла бы нарисовать с закрытыми глазами, если бы умела рисовать. Она не умела, поэтому записывала. У неё было три тетради, исписанные этим сном почти за двадцать лет, и в последней тетради почерк был хуже, чем в первой, потому что в первой она писала в восемь лет, медленно и старательно, а в последней писала по ночам, при огарке, быстро, пока не ушло.
Комната. Не комната, скорее зал, круглый, с очень высоким потолком, которого не видно. Вокруг двери. Много дверей, десятки, сотни, все разные: дубовые, железные, стеклянные, двери из ткани, из воды, из чего-то, похожего на туман. Некоторые открыты, и за ними видны чужие сны: рыбак тянет сеть, полную звёзд; девочка бежит по полю, которое становится морем; старик плачет над пустой колыбелью. Двери тихо дышат.
Посреди зала стоит женщина. Высокая. В длинном одеянии цвета поздних слив. На голове что-то вроде узкого обруча. Лица Ярина никогда не видела, только глаза, синие, яркие, как вода в глубоком колодце, если на неё упадёт солнце. В руках у женщины шар. Синий, светящийся изнутри, размером с яблоко.
Потом приходит свет.
Он входит через одну из дверей. Женщина сама открывает ему: Ярина видит, как она поворачивается к одной из дверей, золотой, тяжёлой, и тянет за ручку, и улыбается. Ярина каждый раз хочет крикнуть ей, не открывай, и каждый раз во сне у неё нет горла. Свет входит. Он похож на человека, но смотреть на него нельзя, как нельзя смотреть на полуденное солнце в воде. Он идёт по залу, и двери закрываются одна за другой, мягко, без стука. Женщина стоит и смотрит на него с доверием. Потом шар в её руках трескается.
На этом сон всегда кончался. Звук трещины, тонкий, как звон надтреснутого стакана, и Ярина просыпалась, мокрая, с колотящимся сердцем, и записывала.
Последние три недели сон не кончался на трещине.
Теперь, после трещины, она видела руку. Рука света лежала на шаре, поверх ладоней женщины, и пальцы у неё были спокойные. Не сжимали. Просто лежали. Потом шар раскалывался, тихо, как перезрелый плод, и синий свет вытекал из него по пальцам, по запястью, и рука света впитывала его, как сухая земля впитывает воду. А женщина падала. Не на пол, пол во сне не держал. Она падала вниз, сквозь все двери сразу, и двери за ней открывались, одна за другой, все до единой, и из каждой выплёскивался чужой сон, и сны смешивались, и Ярина просыпалась уже не от трещины, а от того, что в её голове на мгновение оказывались сразу все чужие сны мира.
И ещё. Неделю назад во сне появился звук. В самом конце, когда женщина уже падала, кто-то сказал, очень тихо, без голоса: «Прости». Ярина не знала, кто. Ей казалось, что свет.
Она записала это. Подчеркнула два раза. Потом зачеркнула подчёркивание, потому что подчёркивать во сне было глупо.
* * *После полудня она уходила из архива к вдове Рохе.
Вдова Роха держала аптеку на Кривой улице, в трёх кварталах от Площади Весов, и сдавала Ярине комнату над аптекой. Комната была маленькая, с окном во двор, со столом, двумя стульями и занавеской, за которой стояла кровать. В комнате пахло сушёной ромашкой, полынью и чем-то сладким, что вдова варила внизу от кашля. На двери висела дощечка: «Толкую сны. Медяк». Внизу кто-то давно приписал углём: «А деньги вернёшь, если не сбудется?» Ярина не стирала. Ей нравилось.
Сегодня у двери уже ждали. Трое. Это было необычно: обычно в будний день приходили один-два, а в иной день не приходил никто, и тогда Ярина сидела у окна и читала старые городские хроники, которые тайком уносила из архива и тайком приносила обратно.
Первым был пекарь Гюнт. Огромный, рыжий, с руками, на которых мука въелась в кожу так, что они казались вылепленными из теста. Он сел на стул, и стул жалобно скрипнул.
— Свет, — сказал Гюнт без предисловий. — Опять свет.
— Тот, что в точку?
— Он самый. — Пекарь положил на стол медяк, подумал и положил второй. — Третью ночь. Я стою во дворе, а свет со всего неба стекает в одну точку, и я тоже стекаю. Вот отсюда. — Он ткнул пальцем себе в грудь. — Как будто из меня тянут нитку. И тянут. И я знаю, если всё вытянут, я…
— Что?
— Не знаю. — Гюнт смотрел на свои руки. — Не знаю, госпожа Соль. Перестану быть. И главное, знаете, что? Мне не страшно. Мне во сне хочется, чтобы вытянули. Вот это страшно.
Ярина взяла его медяки, положила обратно ему в ладонь и сжала его пальцы.
— Гюнт, — сказала она, — вы видели это наяву. Три недели назад. Вы и весь Ордис. Вы стояли во дворе и смотрели, как свет уходит в точку, и вам показалось, что из вас что-то тянут. Так бывает. Сон возвращает то, что сильно напугало. Это не предсказание. Это эхо.
— Вы не возьмёте денег?
— Я беру деньги за то, чего не знаю. За то, что знаю, не беру. Это у меня такая честность. Невыгодная.
Пекарь посмотрел на неё с подозрением, как смотрят на торговца, который отказался от выгодной сделки, потом сунул медяки в карман и ушёл. На пороге обернулся.
— Моя жена видит то же самое, — сказал он. — И её сестра. И мальчишка-подмастерье. Это тоже эхо?
— Вы все видели одно и то же, — сказала Ярина. — Значит, у вас одно и то же эхо.
Он ушёл. Она сидела и смотрела на закрытую дверь.
Вторая была девушка лет шестнадцати, швея из Ткацкого квартала, Мила или Мира, Ярина не расслышала. Девушка мяла в руках платок и говорила шёпотом. Свет в точку. Нитка из груди. Сладкое желание, чтобы вытянули. Ярина выслушала, взяла медяк, потому что девушка очень хотела отдать, и сказала что-то утешительное про то, что в такие времена снится всякое. Девушка ушла, просветлев.
Третий был старый рыбак с Солёного мыса, седой, кривоногий, пахнущий рыбой так, что вдова Роха внизу демонстративно закашлялась. Он сел, положил медяк и молчал так долго, что Ярина подумала, будто он заснул.
— Свет? — спросила она наконец.
— Свет, — согласился рыбак. — Сначала. А потом другое.
— Что другое?
Рыбак пожевал губами.
— Голос, — сказал он. — Снизу. Из-под воды. Из-под камня. Не знаю. Голос говорит, откройте. Одно слово. Откройте. И всё.
Ярина почувствовала, как у неё на шее поднимаются волоски. Это было глупо. Она с детства слушала чужие сны и знала, что людям снятся голоса, которые говорят разные вещи, и что половину этих вещей потом можно найти в проповедях, которые эти люди слышали на площади накануне.
— Вы ходили на Площадь Весов? — спросила она. — Слушали проповедников?
— Каких проповедников?
— Белых. Солнечную веру. Они там каждый вечер.
— Белые говорят про свет, — сказал рыбак. — Я их слышал. Они говорят, что свет нас держит. А голос не говорит про свет. Голос говорит снизу. И голос, госпожа, он не держит. Он просит.
Он встал, оставил медяк на столе и ушёл, косолапя.
Ярина сидела ещё долго. Потом взяла последнюю тетрадь и записала: Гюнт, его жена, сестра жены, подмастерье. Швея из Ткацкого. Все — свет в точку, нитка из груди, желание, чтобы вытянули. Рыбак с Солёного мыса — свет, потом голос снизу: «откройте».
Подумала и приписала: Мне голос не снится. Мне снится женщина с шаром. Почему мне другое?
Подумала ещё и зачеркнула вопросительный знак, потому что на этот вопрос не было ответа и знак выглядел жалобно.
* * *К вечеру она снова пошла в архив. Пул ушёл, но ключ от подвала он ей доверял уже пять лет, с тех пор как она нашла в старых описях пропавший договор города с княжеством Ветлы, из-за которого совет гильдий судился с князем двадцать лет. Ярине нравился архив вечером. Наверху, в Палате Весов, ещё заседали, через пол доносились приглушённые голоса, иногда смех, иногда стук кулака. А в подвале было тихо, пахло пылью и сыростью, и полки уходили в темноту рядами, как деревья в лесу, в котором никто не заблудится, потому что у каждого дерева есть номер.
Она хотела найти одну вещь. Ей вспомнилась фраза из старой хроники, которую она читала года три назад и не придала значения. Что-то о снах. О том, что в Ордисе после какой-то давней беды людям тоже снилось одно и то же. Она помнила полку, но не помнила номер тома.
Искала она долго. Нашла не то. Хроника, которую она помнила, была о чуме, и людям в ней снились покойные родственники, что было скучно и неудивительно. Ярина вздохнула и поставила том на место.
Рядом стоял другой. Старый, в переплёте из потрескавшейся кожи, без названия на корешке. Она вытащила его, потому что вытаскивала всё без названия, это была профессиональная привычка. Внутри был список. Перечень городских колодцев, с глубиной и годом постройки. Скука. Она перелистнула. Колодцы, колодцы. Глубина в саженях. На предпоследней странице кто-то другим почерком, гораздо более старым, бурыми чернилами, приписал на полях: Ниже двадцатой сажени не копать. Там Порог.
И всё. Больше ничего.
Ярина перечитала. Порог. С большой буквы. Не «порог», как у двери, а «Порог», как у имени.
Наверху стукнули кулаком, и кто-то засмеялся. Через пол донеслось: «…а я вам говорю, бондари заплатят!» Ярина не улыбнулась.
Она записала номер полки и номер тома в тетрадь, поставила книгу на место, погасила лампу и поднялась по лестнице.
* * *На Площади Весов было людно.
Белые стояли у главного фонтана, как всегда. Их было пятеро, в одинаковых светлых одеждах, с одинаково сияющими лицами, и вокруг них стояло человек сто. Один из белых говорил, высоко подняв руки, и голос его разносился над площадью хорошо, чисто, как звон. Ярина не стала слушать. Она знала, что он говорит. Восемь ушли. Остался один. Один держит. Держитесь за него, и он удержит вас. Это было даже красиво, если не думать.
Она пошла вдоль края площади, к Кривой улице, и уже почти дошла, когда услышала другое.
Не голос. Пение. Тихое, без слов, на одной ноте, низкой, почти гул. Пели у старого фонтана, в дальнем углу площади, у того, который давно не работал, потому что двадцать лет назад вода в нём ушла вниз и больше не вернулась. Ярина повернула голову.
У старого фонтана сидели люди. Человек тридцать. Не стояли, как у белых, а сидели прямо на камнях, на мостовой, на краю пересохшей чаши, кто на корточках, кто скрестив ноги. Некоторых Ярина узнала. Рыбак с Солёного мыса. Швея из Ткацкого, Мила или Мира. Ещё двое, кто приходил к ней в прошлом месяце. Они сидели и гудели на одной ноте, с закрытыми глазами, и у Ярины снова поднялись волоски на шее, потому что все они сидели, чуть наклонившись вперёд. Вниз. Как люди, которые прислушиваются к чему-то под землёй.
В середине, на краю чаши, сидела старуха.
Маленькая, сухая, в чёрном платке, из-под которого торчали белые волосы. Лицо у неё было тёмное, морщинистое, как печёное яблоко. Глаза открыты. Белые. Совсем белые, без зрачков, как варёные яйца. Старуха не гудела. Она сидела, положив обе ладони на камень рядом с собой, плашмя, и слушала. Не ушами. Ладонями.
Ярина остановилась. Она не собиралась останавливаться. Ноги остановились сами.
Старуха повернула голову. Прямо к ней. Через всю площадь, через тридцать сидящих, через шум белых у главного фонтана. Белые глаза уставились на Ярину так точно, как будто видели.
— Девочка, — сказала старуха. Голос у неё был скрипучий, но громкий, его было слышно, хотя она не кричала. — Подойди.
Ярина не подошла. Она стояла на краю площади и смотрела.
Старуха улыбнулась. Зубов у неё было мало.
— Ты боишься, — сказала она. — Правильно. Я бы тоже боялась. Ты видишь свет, девочка. Мы слышим низ. Ты думаешь, это разное?
— Я думаю, это сны, — сказала Ярина. Голос получился чужой, хриплый.