Книга Томление духа - читать онлайн бесплатно, автор Николай Старинщиков. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Томление духа
Томление духа
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Томление духа

На улице они увидели Прибавкина, кликнули с собой и втроем пошли на половину Карася – в просторный двор. Во дворе им попался сын Карасевых – того тоже привлекли к работе.

На огороде они оторвала от земли ванну и, сгибаясь под тяжестью, потащили в палисадник к Ножовкиных. Емкость обросла бетонной шубой, тянула книзу.

– Всего и делов-то! – пыхтел Карась. – Каких-то пять секунд…

Мать встретила их у ворот. Вот и слава богу, будет в чем месить.

– А гравий – вон он. – Карась ткнул ладонью Ножовкину в плечо. – Видишь кучу у моих ворот? Бери хоть весь. Это остатки. Мне он теперь не нужен. Я всё забетонировал, что надо было. Знаешь, сколько он стоит?

Ножовкин не знал.

– Я тоже сейчас не знаю. Но много, – говорил Карась, поднимаясь в квартиру.

Мать уже накрывала на стол.

Пригладив косматую голову, Карась тут же нырнул к столу.

– Давай, выпьем, а то трубы горят, – гудел он треснутым голосом. – Егоровна, извини ради бога.

– Ничего. Вы друзья, в школе вместе учились…

– Со средним… – уточнил Ножовкин.

Карась поднял рюмку:

– Выпьем за встречу и за наше здоровье. Нет, лучше за здоровье наших матерей – отцов у нас нет, так выпьем за мамок!

Он зажмурил один глаз, поднес к губам рюмку и, запрокидывая голову, стал тихонько цедить водку сквозь зубы. Когда рюмка оказалась на столе, второй глаз отворился.

– Интересно ты пьешь, – удивился Ножовкин.

– Пока глаз не зажмурю – не выпью. Не могу обоими смотреть на нее, проклятую…

Он хихикнул и тут же икнул.

Ножовкин вставил меж губ рюмочное стекло и резким движением, запрокинув голову, в два глотка выпил содержимое. У него тоже был свой способ расправы с напитком.

Стали закусывать. Ножовкин ел свежие помидоры, огурчики. Карась между тем сразу как будто бы сник, губы у него потянуло книзу. Отломив кусочек хлеба, он понюхал его и вернул на край стола, словно это был не хлеб, а что-то несъедобное.

– Закусывай, Санька!– строжилась мать. – Тебя же опять развезет!

Тот мотнул головой:

– Я ем, ем. Не беспокойся…

– Вижу, как ты ешь!

– Я всегда так ем…

Губы у Карася распластались в пьяной улыбке.

– Мне бы робу и сапоги, – вспомнил Ножовкин.

– Это будет, сейчас…

Карась поднялся, двинул плечами, точно проверяя невидимые крылья, и скрылся за дверью.

Вскоре он вновь стоял на кухне, держа за голенища резиновые сапоги. В другой руке оказалась спецовка.

– Какой размер носишь, Сережа?

– Сорок третий…

– Как раз твой размер. У меня сын в них работал. И куртка с брюками. Но ты особо не торопись. Мы поможем… Нас двое мужиков, а ты один.

Опустив сапоги и спецовку на пол, Карась присел к столу.

– Мама, а ты что с нами не выпьешь? – спросил Ножовкин.

– Голова что-то шумит – видать, от обогревателя. Хоть бы отопление дали скорей.

Карась чмокнул губами:

– Скоро дадут… ремонт у них. Ох, Егоровна, полегчало как сразу…

– Закусывай!

Ножовкин наполнил рюмки, выпили, закусили. Карась стал расспрашивать Ножовкина – кем работаешь? Прокурором?

– Я в милиции был… Теперь на пенсии по выслуге лет.

– И работаешь?

– Адвокатом…

– Короче, в суде. Нам всё равно – прокурор ты или судья. Я этого пса, который у тебя там живет… – он покосился в сторону умывальника, – сразу предупредил, когда скандал у вас вышел. У нее, говорю, сын прокурором работает…

– Адвокатом…

– Не вижу разницы. В суде… Он, говорю, тебя приедет и размажет по стенке. Ты его, говорю, пока что не знаешь…

Карась принялся было мастерить цигарку, Ножовкин предложил сигареты. Они закурили, вышли на крыльцо.

– На табак перешли, на самокрутки, – продолжал Карась. – На сигареты денег нет. Скоро самосад разводить будем с этой жизнью. Но ладно об этом. Ты этого козла… – Карась косился в сторону бродящего по огороду Прибавкина. – Если что скажет, прижми сразу. Тебя учить не надо. Ты прокурор. Сделай ему по ушам, чтоб не крякал… – Карась икнул, выпустил дым. – Если что, мы его сами прижмем…

Взор у него вдруг помутнел, и тело, как видно, совсем размякло. Вот и поговорили.

– Давай-ка я тебя домой отведу, – решил Ножовкин, пытаясь удержать вдруг потерявшее упругость тело соседа.

– Я сам, – встрепенулся тот. – Давай, Серый. Поплыл я…

Ножовкин закрыл за ним калитку и вернулся в дом. Матушка, свернувшись калачиком, лежала теперь на постели поверх одеяла.

– Проводил? – спросила она.

– Давай, говорю, доведу до дому – не хочет.

– Дойдет. Не маленький…

– Постарел…

– Я думала, вы друзья.

– Мои друзья все в деревне жили. А с этими я здесь познакомился, в школе…

– Ничё не помню…

Они замолчали. У Ножовкина не выходил из головы ремонт. Надо бы то, надо бы это. Вспомнился ремонт бабкиного двора, случившийся давным-давно – лет пятнадцать назад. Дворовая стенка вместе с крышей сдвинулась в чужой огород, а времени было в обрез. Что делать? Билеты уж куплены – ехать завтра! И бабку жалко! Но без разбора крыши не обойтись. Удалось правда обойтись без тягомотины, поскольку под дровами оставался от дяди здоровенный домкрат. В соседнем огороде Ножовкин выкопал углубление, чтобы можно было поставить в него домкрат – под углом к забору. Одним концом упёр в него брус, другую часть установил под карниз к забору. Получился треугольник. Заплот двигался к прежнему месту. Трещала крыша, щелкали старые уплотнения. Но вот винт у домкрата дошел до предела, а забор пока не вернулся в исходное положение. Ножовкин подпер его другим брусом, освободил домкрат, подложил под него чурку и продолжил крутить винт.

Раздался грохот, Ножовкину показалось, что случилось непоправимое. Но всё оказалось замечательно: поперечное бревно встало на место. Рубероид, когда-то положенный на ушедшую в сторону крышу, порвало под досками на полосы. Пришлось отрывать доски, сбрасывать с крыши остатки рванья, потом стелить новый рубероид и укладывать доски. Под конец, наложив брус, он сшил воедино обе слеги, чтобы вновь не ушли в чужой огород.

С опаской он ослабил домкрат – будет ли стоять крыша?! Ведь сдвинут весь двор, включая поленницы дров. Но страх оказался напрасными: крыша с забором стояли надежно.

Потом, приезжая в гости, он спрашивал – стоит ли двор, не повело ли опять в огород…

– А чё ему сдеется? – отвечала бабка. – Стоит…


Ножовкина теперь мучил главный вопрос: жив ли домкрат? Ведь столько лет миновало…

– Мама, – подал он голос, – нам бы домкрат раздобыть.

– Для чего?

– Дом поднимать.

– О господи! Для чего его поднимать-то?! Пусть так стоит.

– А если он даст осадку? Начнем копать – и того…

– Теперь поняла. Может, поспрашивать у кого?

– У бабушки был. Я баней у тебя тогда занимался – на Пушкина… Может, помнишь: она пришла и давай плакать, что двор к соседям уполз. Домкрат хороший, поднимал замечательно…

– У неё-то откуда взялся?

– Так это… Егорыч припёр откуда-то. Потом переехал с семьей, а домкрат остался.

Мать тяжко вздохнула. Опять заботы.

Ножовкин меж тем продолжал планировать:

– Всё равно к нему собирался. Бабоньку заодно навещу…

– Ну, сходит, сынок. А я не пойду… Вот как так можно? Два дитя, две кровинки… Одного любит, другого – нет.

– Навестить охота.

– Тяжелый он, наверно, домкрат.

– Было б чего нести…


Близился вечер. Ножовкин, накинув куртку, взялся за дверную ручку.

– Смотри там, не напивайся, – учила мать. – Лужи кругом.

– Доберусь как-нибудь. Не беспокойся.

– Заночуешь, может…

– Вернусь.

– Бутылку с собой не бери – пусть они угощают.

– Не буду…

Ножовкин вышел из дома, постоял у ворот с минуту. Потом, обогнув магазин с другой стороны, вошел в него и купил бутылку водки и пару шоколадок. Одну – для бабушки, вторую – для дядиной жены. Не с пустыми же руками идти в гости…

Смеркалось. Сергей Александрович шел улицами поселка, огибая громадные лужи и стараясь не испачкать начищенные ботинки. Он думал про дядю – тому доходил седьмой десяток. Ножовкин помнил его с раннего детства и звал попервости Лёлькой. Тогда это был молодой парень. Временами он появлялся в бабкином доме – в Нагорном Иштане, и делалось весело. Ножовкина щекотали какие-то девки, целуя в щеки и губы, и он украдкой утирался. А то кидали под потолок дядькины друзья.

Потом Лёльки совсем не стало. С парохода, на котором он ходил по Чулыму, его пригласили повесткой в военкомат и назад уже не отпустили. В результате той акции одним военным строителем в Алтайских горах стало больше. Четыре долгих года он строил казармы в районе Бийска, бетонировал гигантские подземелья, получая взамен скудный паек. Особенно тяжело ему было, как видно, в начале службы. Он рассказал об этом в своих письмах. Бабушка, уливалась слезами, слушала, как соседка по слогам читает бумагу, и быстро сообразила, в чем дело, и бросилась отправлять посылки – одну за другой. Чего в них только не было. Особенно хороши были банки с малиновым вареньем.

На третьем году службы стройбатовец вдруг женился, сменив при этом фамилию. Из Ножовкина он превратился в Кутузова, и это сильно ударило по материнскому самолюбию. Одно время бабка даже перестала слать сыну посылки, однако, получив письмо с извинениями, принялась за старое.

– Они помойками бегали, солдатня, – плакала бабушка. – Вот и попался Кутузовым на крючок… Они его подкормили там, а потом он женился…

Обзаведясь в Бийске дочерью, молодые приехали к матери на постоянное жительство в Нагорный Иштан. В первый же день сноха Галина (она оказалась на четыре года старше мужа) положила на стол пачку «Беломора», вынула папиросу, присела к столу нога на ногу и закурила, пустив дым из ноздрей. Удар оказался ниже талии, но бабка опять стерпела. Она и теперь терпит ради любимого сына…

Дядя поступил на работу в Моряковский поселок, за двенадцать километров, поселившись у дяди по отцовской линии, и по субботам возвращался с Галиной в деревню к матери. Куда они определяли дочку Ирину, Ножовкин не помнил. Возможно, она оставалась у дяди, или ее привозили с собой на санках. Как бы то ни было, скоро им надоело такое житье, и Кутузовы вернулись в деревню. Анатолий поступил в подсобное хозяйство, потом уехал в училище, где целую зиму учился на тракториста. Через год ему вручили аттестат, и он стал работать механизатором – то на тракторе, то на комбайне.

Было начало сентября. Комбайн, пахнущий хлебной пылью и машинным маслом, ночами стоял перед окнами дома. Казалось, молодая семья пустила здесь сильные корни, но счастье оказалось хлипким: в одну из ночей дом сгорел дотла. Дядя в ту ночь крепко спал, а когда проснулся, то подумал, что это комбайн трещит в голове – от усталости. Дядя повернулся на другой бок, но уснуть не смог. Что-то уж слишком сильно шумит комбайн. Он встал, подошел к двери и, подняв крючок, приоткрыл. Сноп огня ворвался в проем. Захлопнув дверь, он подошел к матери и тихо сказал:

– Вставай, мама. Горим…

Та вскочила, побежала по комнатам, собирая в потемках вещи, – электричества в то время в деревне не было. Проснулись сноха и внучки.

– Не выходить! – кричал Кутузов.

Подняв табурет, он с разбегу высадил раму. Затем принялся за остальные.

Горело со стороны сеней, где-то сзади, от огорода. В доме напротив светились от пожара окна.

Они кричали пустынной улице:

– Караул! Горим!

И бросали в палисадник всё, что попало под руку.

Сбежался народ. Мужики кинулись за конями – те паслись за деревней, будучи спутанными. Пока нашли лошадей, пока запрягли, а пожар уж разросся. На конях не успевали подвозить в бочках воду. Народ поливал из ведер соседские крыши. К огню подойти теперь было уж невозможно. Пожар возник в начале третьего, а к рассвету от дома остались одни столбы от ворот.

Ножовкин учился тогда в пятом классе – в соседнем селе Козюлино. По целой неделе он жил в интернате, как и все остальные, кто окончил четырехлетку. Ранним утром повариха разбудила его и сказала, что у бабушки был пожар. Ножовкин заплакал: «Бабонька, милая бабонька! Если б я был рядом с тобой, не допустил бы такого несчастья!»

Дождавшись субботы, он кинулся лесом домой. Не верилось, что дома нет и в помине. Он летел сломя голову, переходя временами на бег. Вот и кедрач – когда из него выходишь, то видно почти всю деревню. И видно крышу дома. Но всё оказалось напрасным – из кедрача теперь не было видно просторной крыши. Обойдя болотце, он двинулся проулком. Шел третий день после пожара, от пепелища навевало теплом. Холодными казались лишь обугленные столбы…

Бабка сидела на собственном сундуке в доме у матери. Увидев Ножовкина, она заплакала.

– Вот, внучек, что со мной стало…

Она потрогала припаленные огнем русые волосы…

Через неделю она купила в Моряковке дом и переехала вместе с семьей – в один раз, на новое жительство.


…Пробираясь меж луж, Ножовкин мотал головой в изумлении. Был некий субъект, кто решил пустить петуха. Он был на виду, во всей наготе, но, к сожалению, на него не обратили тогда никакого внимания. А ведь именно его дом оставался нетронутым в случае пожара, поскольку стоял на отшибе. Это был дом матери и ее нового мужа Кузьмы. Потом, через множество лет, вспыхнул материн дом в Моряковке.

Ножовкин опять мотнул головой, удивляясь прилившим вдруг чувствам. Всего-то и надо было, что сопоставить поступки Кузьмы. Потом взять за яйца и шмякнуть о стенку, чтоб поплыло. Ведь были ж события, был сруб и пламя – от горевшего мха! И были затем другие поджоги. Короче, был известен виновник… Интересно, живой он теперь или нет?!


…Дом у бабки Марии оказался в Моряковке огромным. В нем для всех места хватило, так что Серёжка Ножовкин в период учебы стал жить у нее, как и прежде, – иначе ступай в Козюлинский интернат. Он жил у нее несколько зим, пока мать не купила дом здесь же.

Пришел однажды из школы – бабка сидит на кухне, вид подавленный.

– Видал, что сделала, сучка… – Бабушка заплакала. – Волосья выдрала мне… – Она показала пучок волос на раскрытой ладони. – За то, что вожусь с её кривоссачками…

После битвы со снохой Галиной дом разделили. Кутузов пристроил с другой стороны кухню. Дверь между залом и спальней закрыли, поставили с обеих сторон по шкафу, после чего наступило затишье. Временами сноха костерила свекровь, но до рукопашной дело не доходило.

У Кутузовых родилась потом третья дочь, Ножовкин ушел в армию, а после службы вернулся к бабушке – под ручку с молодой женой. Ближе к весне, однако, молодые уехали жить на Волгу. А дядя Кутузов, прожив еще лет пять в бабкином доме, переехал в отдельный дом, где и живет до сих пор. У него все замечательно: дочери замужем, живут отдельно – в городе. Младшая, что вернулась только что, жила здесь раньше в трехкомнатной квартире, но с началом перестройки ей вдруг показалось, что надо строить новую жизнь. Она снялась с семьей на Алтай. Но оказалось, что школы там нет, а за хлебом надо ездить на моторной лодке. От идеи заняться фермерством остался лишь дым. Бабка с отцом капали на мозги. Не пора ли, понимаешь, одуматься. И младшенькая вернулась. Всемером. И тут же прилипла к бабкиному дому, поскольку бывшая квартира была сдана в ЖЭК.


…Такова жизнь. Течет по капельке, как вода из рукомойника. Схоронил дядя первую жену, что волосы драла у матери из головы, – женился на второй. Та оказалась немка местного разлива. Хорошая, говорят, была женщина. Дядю с ней познакомил сродный брат Степан.

Немка тут же взяла быка за рога: мебель сменила на новую, современную, стены заново побелила, а новому мужу вставила недостающие зубы. Кроме того, ему была куплена шляпа с полуботинками (до этого дядя рыскал в кирзовых сапогах), и началась у них новая жизнь. Однако тянулась она недолго. Года через три немки тоже не стало. Анатолий Егорович поплакал, погрустил с годок и женился в третий раз. Эта женщина была теперь русская, Варвара. С ней жениха тоже знакомил Степан. У него словно на роду было написано – знакомить и женить, потому что не выносил пустоты.

Варвара жила раньше в дальней деревне и работала на ферме. Муж к тому времени у нее умер. Детей никогда не было. Расписавшись и продав дом, она переехала на жительство в поселок к новому мужу. Варвара, правда, оказалась женщина с норовом: своих детей нет – и этих не надо.


…Бабушка, перевалив за девяносто годов, до сих пор оставалась в здравом уме и твердой памяти, хотя дед, погибший на фронте и неизвестно где похороненный, лупил ее до войны, говорят, частенько… Впрочем, как не лупить, если та, судя по ее же рассказам, сама на кулак просилась. «Мы, говорит, колхозом дрова пилили как-то в лесу… Обед. Сели в траву – отдохнуть да пожрать хоть чего. А устала!.. Прижалась спиной к одному мужиком – вроде как отдохнуть, а Егор Михалыч заметил – и давай, и давай ворчать!.. Домой едва добралась: он верхом на коне, а я чащей стараюсь… Он бичём норовил огреть. А за что? Мы ведь шуткой сидели – спиной друг к другу…»

Ножовкина передернуло от минутного видения. Интересное оправдание. У мамки, впрочем, мужиков после отца тоже было не мало. Их нельзя позабыть, плохих и хороших. Нельзя позабыть перекат бабкиного дома, а также конфету в обертке, что лежала тогда поверх сосновой коры. Надо лишь поднять ее и развернуть – пахучую свежесть. Отец стоял рядом. Тот самый, близкий, родной.

Серёжка поднял конфету, развернул и тут же заплакал: в обёртке был обычный кусок коры, что лежала кругом в изобилии.

Бабка живо откликнулась:

– Эх ты, Шурка! Нашел чем шутить! Да неужели ж тебе не стыдно?!

– Коринка! – ревел Серёнька, держа в руках бумажку.

Бабушка подошла, забрала у него обертку, и отец продолжил свой путь, затравленно улыбаясь. Пошутил, называется.

Мужики, что рубили сруб, тихо бубнили. Нашел чем шутить.

Потом были другие встречи с отцом – мимолетные либо долгие. Отец целовал Ножовкина в щеку, а тот утирался украдкой. Он любил отца, но слюни – это уж слишком. У отца была теперь другая семья. Семья… А была ли семья? Перебравшись в поселок, отец иногда получал по ребрам печной клюкой. А потом и вовсе сделался инвалидом, как и мать, перейдя на баллончик с аэрозолем. Виной тому, как видно, была их работа на пилораме, зимой и летом, на сквозняке.

Матушка прожила с отцом не так много, так что Ножовкин не помнил ни их совместной жизни, ни развода. Помнил лишь отца, что возникал в его жизни – как чирей на ровном месте: только что не было – и вдруг появился.

Разведясь, матушка не очень тужила. Да и какой это брак – без росписи.


…Ножовкин обошел канаву, продолжая копаться в памяти. Там было напихано всякого. Теперь там были Мельничные, Кузьма и все остальные, без которых была бы неполной мамкина жизнь. Без Кузьмы – вне сомнений. Мельничные появились в деревне, и Сережкина жизнь изменилась в одночасье: от чужих мужиков теперь не было в доме проходу – они спали на полу и в сенях, во дворе стояли под навесом коробки с запчастями, а по улице временами ворчали грузовики. Мужикам нужен был лес – для городской мельницы, потому и прицепились они к деревенской артели. И тут появился у матушки ухажёр по имени Николай. Появился на лето, а позже пропал вместе с машиной, поскольку оказался женат и с ребенком, так что Кузьма появился чуть позже – в солдатской гимнастерке, с блестящими пуговицами и рыжими волосами. Они с матерью сняли просторный высокий дом на задней улице, сыграли свадьбу. На свадьбе Кузьма рассказывал про то, как служил в армии, как стукнулся танковой башней в шлагбаум.

После свадьбы Сережка не пошел жить с Кузьмой, остался у бабки. Потом мать приступила с Кузьмой к строительству дома на задней улице – на отшибе. Здесь же распахали в тот год себе участок земли.


Ножовкин помнил то время, словно это случилось только что. В доме еще не было пола (лежала лишь пара досок вдоль стен), в пазах между бревнами торчал мох. Серёжка заглянул с крыльца в дом – и остолбенел: справа, держа в руке зажженную спичку, стоял Кузьма. Он двинул спичку ко мху, и пламя тут же дернулось кверху. Сережка закричал, испугавшись огня, но Кузьма тут же сбил пламя ладонью. И вышел из дома, словно это был обычный поступок. В итоге вышло так, что жизнь у матери не заладилась. Кузьма напивался до чертиков, его вязали подручными средствами – в виде распятия меж дужек кровати либо усадив во дворе у бабушки, на комарах. Кузьма, завидев пасынка, нудливо канючил, прося о пощаде:

– Развяжи, Серёженька. Ну, пожалуйста… Я больше не буду, обещаю…

Стало жаль человека, Ножовкин побежал к матери и стал ее уговаривать , та шла к брату. Вдвоем они освобождали Кузьму, после чего история повторялась:

– А, суки! Сейчас я вам покажу…

Потом была попытка у Кузьмы покончить с собой. Сев на пол, Кузьма, как видно, накинул петлю, однако ремень не выдержал тушу.

Позже Кузьма снова решил показать, кто в доме хозяин, но мать убежала. Недолго думая, тот направился к теще. Прыг в окно, рукой на стол, а там нож. Кутузов дернул Кузьму на себя и с разворота направил зубами в железный обвод печи. В результате меж губ стала блестеть потом нержавейка.

Позже, к концу зимы, дядю направили за сеном на дальнее поле – на гусеничном тракторе. В помощниках оказался тот же Кузьма. В сугробах при развороте трактор слетел с гусениц. Стали вдвоем «обуваться», но тяжелая гусеница не поддавалась. Кузьма поддерживал ее. Дядя дернул бортовой передачей, и кисть руки у Кузьмы оказалась измята.

Из больницы он вернулся лишь к маю. В ладони – вмятина. Величиной с яйцо. Врачи велели ему упражнять пальцы, используя детский мячик. Сережка принес ему от бабушки свой, и Кузьма теперь каждый день мял его, сидя в кровати.

Он мял тихо, понурив голову, и думал о чем-то своем. Матушка Анна Егоровна при этом ворчала, поминая братишку:

– Даже не пришел ни разу, не проведал…

Кузьма соглашался, молча. Ему словно нечего было сказать.

Потом, ближе к осени, когда Кутузов уж пересел на комбайн, полыхнул среди ночи бабушкин дом. Погорельцы подозревали в поджоге Шадрина Леонида, поскольку тот подъезжал к комбайнёру на лошади и просил отсыпать зерна. Но Кутузов отказал. Дай одному – другие приедут…

Шадрин сел в телегу, зло ощерился:

– Ну, смотри. Еще, может, встретимся…

Выходит, рассуждала бабуля, кроме Лёни некому было поджечь. По версии пожарного инспектора, впрочем, выходило, что причиной пожара оказалась просушка погреба – он же рядом, и в нем на ночь остался небольшой костерок. Так себе, одни угли. Но этого, говорят, бывает достаточно…


Ножовкин пробирался теперь вдоль забора, стараясь обойти просторную лужу. Старая история не выходила из памяти. Ясно, допустим, что погреб решили просушить – как и в прошлые годы. И дознание решило на этом сыграть – лишь бы не искать злоумышленника. Нашли, на что свалить! На затухшие угли! Несмотря на то, что в картофельной ботве оказался пустой огнетушитель, что использовали в те времена вместо канистры, – от него вели чьи-то следы – вдоль городьбы, на заднюю улицу. Забыли также про то, что Шадрин жил рядом с пожаром и мог пострадать в первую очередь. Выходит, что Лёня Шадрин не тянет на поджигателя. А кто в таком случае тянет? Тянет тот, безусловно, кому пожар не страшен! Тот, кто не связан с деревней! Кузьма Архипыч! Пришелец с Оби… Его дом стоял на отшибе. На задней улице… Он, как видно, давно вынашивал планы в отношении шурина – за выбитые зубы, за травму руки. К тому же – это уж точно! – он имел нездоровую тягу к огню, о которой почему-то никто не помнил. Как это называется? Точно! Пиромания! Неодолимое влечение к поджогам…

Ножовкин в удивлении выкатил глаза и даже сбавил ход. Странно, что сразу до этого не додумался. Он, обремененный опытом и юридическими знаниями, только сейчас понял, кого в таком случае надо брать в разработку. И плюнул под ноги, продолжая копаться в памяти. Зимой Ножовкин бывал у матери лишь с субботы на воскресенье. Кузьма жил теперь на широкую ногу: теща с шурином живут теперь в Моряковке, пожаловаться некому. Нажрётся – и в русскую печь, с головой. А, суки, сидите тут… Лампу со стола – и туда же. Со стеклом, керосином… Короче, гонял чертей.

Мать плачет, Серёжка трясется:

– Может, Вовку позвать Куклина. Он же сильный, работает.

– Ну, сбегай…

Вовка, слава богу, был лет восемнадцати. Придет к Кузьме – и в разговор.

– Успокойся, Кузьма. Ты же мужик.

Потом это стало не помогать, так что дело дошло до применения силы. Последний раз Ножовкин сбегал опять за помощью, а уж стыдно стало – сколько можно по одному и тому же вопросу. И выхода нет, хоть убивай эту сволочь. Однако Вовка безо всякого опять прибежал. Кузьма тут же бросился на него, однако был сразу повален на пол. Вовка сидел на нем сверху, в ватных рабочих брюках, и Кузьма пытался укусить его за колено.

– Жри, сука! Жри! – совал Вовка колено в харю зверю.

Толстые брюки спасали его, и это радовало Сережку. Вдвоем они, связав, оставили Кузьму отдыхать на полу – меж столом и кроватью.