Грубо говоря, он похож на одну-единственную ячейку пчелиных сот, которую мы обычно видим только в срезе.
Некогда были целые соты с мириадом ячеек, и были они населены умнейшими и прекраснейшими существами, мы и наши пчёлы лишь грубая пародия, – и хранились эти соты в ульях, а ульи стояли в саду, где всякая тень была источником мудрости, а сад цвёл вокруг домика, в котором кто-то жил, и тысячи таких домов в перстнях садов были там, и над ними имелось какое-то небо с облаками. И сквозь облака сияли звёзды (старое название мерцалок).
Потом что-то случилось, и округа, и дом, и ульи, и сад прекратили своё существование, и лишь отдельные обломки улья остались мотаться в бесконечной и душной тюрьме духа.
Тюрьме этой имя – небытиё.
Внутри уцелевших целостных октаэдров никто не жил очень долго, но постепенно в иных из них зародилось подобие былого. Прах разрушения сконденсировался, и в тишине восьмиугольной пустоты принялись вращаться тысячи мерцалок, на них родились умненькие существа, и пошло себе, поехало. Пару раз происходили взрывы, и так образовалось двойное кольцо – времени и пространства – внутри октаэдра, и что за чудеса мысли, что за книги, что за кровавые войны тут у нас пошли! Красотища!
Первыми из тех существ, которым нужно зеркало, появились северяне, названные так по месту обитания. Они жили в крайнем северном углу, на выступе Основной Стены, вроде галереи. Поскольку они изначально оказались ближе к границе мира, и времени, чтобы изучить его, у них было побольше. Когда появились остальные, северяне ещё существовали.
От них осталось кое-что, но сами они куда-то делись. Не всему, что рассказывают о них сказки, следует верить. А, может, их и вовсе не было. Вполне вероятно, версия о существовании северян родилась из попыток объяснить наличие двойного кольца и нежилых углов вселенной.
Внутри октаэдра сформировался живой шар обитаемого мира. В нежилых конусах царило полное запустение, как в тех уголках, до которых во время уборки не дотягивается карающий вечный покой веник.
Если лететь к плоскости, или углу, или ребру мира, всё выглядит, как обычно, до тех пор, пока не наткнёшься на незримую преграду. Чем ближе к дуге шара, там труднее двигаться. Всё останется таким же – и тьма, и свет мерцалок – но мерцалки словно бы впечатаны во тьму, а тьма застыла, как желе в формочке.
И дальше ходу нет.
Что касается неметёных углов, которым приписывают таинственных жильцов, то добраться туда, очевидно, невозможно.
Таков мир.
По легенде из старейшей базы данных, северяне переселились на одну из больших металок (планет), но она взорвалась – драконыш оказался великоват. Осколки скорлупы образовали циклопическое двойное кольцо, хранящее призрачную форму планеты. А, стало быть, и северяне существовали. Правда ли это, вам не расскажет никто – даже старый служака с хвостом.
И не всякая-то куколка это знает…
Вообще-то, мир невелик. Это можно понять даже изнутри. Его легко облететь по окружности, а теоретически можно добраться и до стены.
Можно и покинуть его. Ведь драконы исчезают, хотя, говорят, не все. Кто-то же продолжает драконий род?
В юго-западном углу на волнах темноты лежит маленькая металка. Она почти плоская и потому только крутится по часовой стрелке, но не вращается. На ней цветут белым цветом тоненькие юные деревья. Каждый лепесток – мир. Сколько лепестков, столько и миров. Когда под ветром, редким здесь, опадает лепесток, сгинул мир.
Вечно цветут деревья, а когда начнут зреть на них плоды, что будет? Никто не знает.
Это просто одна из сказок, оставшихся от Северян.
Но я не верю в неё, я-то просто запоминаю, не более.
Но мне следовало начать с того, как мир выглядит изнутри. Исправляю свою ошибку. Он чёрный и переполнен золотыми и огненными шарами, мечущимися в этой черноте. Как вы сами понимаете, шары эти могут осветить лишь незначительное пространство вокруг себя, но и то, как говорится, спасибо большое.
Те из них, которые горят изнутри, называются мерцалками и ходить по их поверхности нелегко, почти невозможно, если вы не дух огня. Ну, а те, которые уютнее с виду и светят отражённым светом, называются Те, Кто Мечется – ибо они совершают путешествия по Миру, чаще всего со своими мерцалками, которые их греют.
Попросту мы зовём их металками, и это вовсе не звучит обидно, ведь это отражает истину.
Кроме того, имеются окна, двери и швы пространства, которые ни что иное, как именно окна, двери и в самом деле, очень похожие на кое-как сшитые куски мешковины, потёртости на воздухе. Даже споротые нитки кое-где торчат. Считается, что это следы ремонта в те времена, когда мир слишком быстро рос и трещал по-живому.
Так или иначе, швы кривоваты, стало быть, действительно кто-то торопился, восстанавливая утраченную пространственно-временную целостность. Окна открываются довольно часто, двери – реже и они, как следует из названия, побольше.
В тот же день, внизу.
Кот вошёл в комнату с таким видом, будто он что-то знал такое, о чём следовало бы знать всем. На самом деле, у всех кошек такой вид, когда они собрались соснуть невовремя. Закат уже свершился, и блёклое небо ещё сильнее выцвело, прежде чем потемнеть.
Свернувшись и изобразив подобие мохнатой серой гусеницы, кот улёгся возле симпатичного дивана-коробочки. Мама утверждает, что туда вполне можно было бы сунуть сердечного дружка. У Веды не было сердечного дружка – ну, что ж, как гласит пословица, браки ведь, известно, где заключаются. Стало быть, синюю звезду Веды затмило – по каким-то причинам. Она подумала, что мама, наверное, уже вышла из церкви.
Служба ещё не кончилась, но Надежда Наркиссовна всегда уходит чуть раньше, чтобы дочь не волновалась и – по её утверждению – чтобы продлить местным сплетницам нить жизни.
Подобно болотным котам, этим застенчивым хищникам из камышей Синюхэчжоу, держится она поближе к великолепным стенам Парка, и, знай, чешет по улице для пешеходов, и пышно разросшийся плащ одичавших глициний, присушенный недавней метелью, волнуется над нею, как плащ героя. Так и вижу мамин хвост, шутит Веда, стучащий в нетерпении по ногам.
Прочно улёгшись, животное тотчас встрепенулось, так что собеседники невольно посмотрели, как разворачивается косматый коврик его небольшого тела.
Кот энергично расчесал стальными коготками бакенбарды, совсем такие, как у одного классика литературы, чрезвычайно любвеобильного, хотя это, возможно, к делу не относится. В каждом движении кота чудился невысказанный вызов, но это так только казалось. Кот ничего не имел в виду, это была обычная кошачья манера всё делать напоказ и с апломбом. Даже когда они выставляют ногу пистолетом, штопая свои гульфики, кажется, что заняты они делом общественного значения.
Затем зверёк окончательно утрамбовал себе невидимое гнёздышко на красном паласе и заснул немедленно, прикрыв, сохранности ради, чуткий нос кончиком пушистого хвоста.
На диванчике продолжалась беседа. Сейчас снова заговорила хозяйка, светловолосая, в мягко облегающем фигуру лиловом халате. Она вообще ценила нежные, но плотные ткани, похожие более на вторую кожу. В таких одеждах чувствуешь себя, как рыба в воде, она даже сказала это своему гостю, ещё в прихожей, извиняясь за домашний вид.
Впрочем, они были приятели, да и вообще нравы в городке были патриархальными. Кошка здесь лезла вам на колени, когда хорошенькая цырюльница усаживала вас поудобнее в вертящемся страшном кресле, всклокоченный зелёный попугайчик-ябеда выпрашивал вашего внимания, когда вы входили в хлебный магазинчик. Огромный пёс укладывал внушительную пасть на колени ваши, если вы входили в местный кинотеатр, чтобы покалякать о том, о сём с его директором, приятнейшим человеком, несколько суровым на вид и похожим на тигра, которым он, кстати, и являлся.
Но, конечно, белокурая особа беседовала с гостем не о нравах в городке. Речь шла о книжных шкафах, которые она намеревалась заказать в его магазине. После смерти отца книги были не устроены, теснились в неудобных стеллажах, на скорую руку сооруженных отцовским приятелем-плотником.
Теперь, когда они с мамой получили второй гонорар за книгу о сходстве футбола и шахмат, откладывать устройство библиотеки было уже как-то неудобно. Правда, папа не выражал никакого нетерпения, навещая их по своему обычаю в виде бражника, небольшого, со светящимися глазами. Образ этот был им выбран, видимо, не без юмора, хотя, по правде, покойный никогда не грешил (во всяком разе, так, чтобы стоило об этом говорить) известным пристрастием, на каковое в городке вообще смотрели очень добродушно.
Возможно, ему нравилось гудение, испускаемое крыльями этой сильной бабочки, звук почти за границей слабого человеческого слуха. Но, скорее всего, дело было в сходстве способа передвижения – если ты зарабатывал на хлеб насущный, всю жизнь перевозя людей по воздуху на стареньком самолёте пассажирского авиафлота, уж непременно захочется тебе полетать над землёй без груза и острого, сжигающего нервы лётчика медленно, но неуклонно чувства ответственности за чужие жизни и старую, любимую машину…
Так или иначе, он не подавал никаких знаков ни красавице жене своей, ни мрачноватой дочери, засидевшейся в девках, что его, свободного от обязательств, расстраивает состояние семейной библиотеки, собранной ещё его прадедом и усердно пополняемой им самим, хотя, будучи по своей мужественной натуре «более корабельщиком, нежели книжником», как с любовной иронией говаривала его жена, он не особенно склонен был поглощать мёд собранной им премудрости.
Хозяйка повернулась к собеседнику и с лёгким, не вполне искренним вздохом, закончила свою мысль:
– Пусть они будут застеклённые и такие, чтобы ни одного корешка нельзя было разглядеть.
Собеседник очень ласково кивнул на это, совмещающее несовместимое, требование и спросил:
– Ольха? Дуб?
Веда задумалась, при этом она повела взглядом вверх и вправо: верный знак того, что человек пытается представить (вообразить) себе то, чего нет – пока нет. Её глаза были бы приятно светлыми, почти прозрачными, если бы не оттенок темнеющей в глубине воды. Этот оттенок сейчас при электрическом освещении особенно замечался, и гость не мог не признать, что в глазах Веды Львовны, по существу довольно милых, имеется нечто чуть ли не зловещее.
Наконец, владелица кота сказала, вернув глаза в надлежащее состояние, что они должны быть светлые. Невольно она ухватила прядь своих волос и обернула вокруг запястья.
– И в то же время, – добавила она, – такие суровые отчасти, будто бы замок, где людоед живёт. Темненькие. Понимаете, пан Глин?
Тот и на эту несусветицу кивнул вполне безмятежно. Он не был человеком, по крайней мере, в эту вот минуту. Деливший диванчик с хозяйкой, напоминал собою гигантского ящера без крыльев, каковые, согласно справочнику «Население Мира», угнездились с Прошлого Времени на далёком суверенном островке. Но так как Николай Яковлевич Панголин был само добродушие, его не пугались даже слабонервные (в посёлке, если честно, таких не было), а фамилию – боярскую, старинную – предавно шуточно переиначили, или, как невежливо выражалась другая хозяйка этого дома, пересобачили.
Конечно, Человеческое Начало в нём преобладало, но он так сжился со своим Первоначальным Обликом, что предпочитал его своему же человеческому. Заметим, что в посёлке Кропивник, как и всюду на побережье, и к этому относились лояльно. Разве что учителя местной государственной школы ворчали, что это – нехорошо, но их можно понять – в школе детишкам полагалось иметь человеческий облик, просто ради самодисциплины. Попробуй, научи их чему-нибудь, если они всё время отвлекаются. Самопревращение, непроизвольное, конечно, не наказывалось, но, иногда, вспылив, учитель, (с трудом удерживаясь, чтобы не зарычать или не зашипеть по-ящеричьи), мог осерчать не на шутку и тогда в дневничке ребёнка, рядом с портретами противных поющих морд и социальной рекламой, появлялась соответствующая запись.
– Я тебя понял. – Молвил пан Глин и приоткрыл удлиненную пасть, ощетинившуюся треугольными зубками. Это была улыбка.
С пола донёсся протяжный невежливый звук. Они взглянули на хамоватого кота, зевнувшего и показавшего такой же как, у пана Глина, набитый зубами ротик.
Взгляды их были снисходительны. Животных, как я уже говорила, любили в этом симпатичном посёлочке, любили, быть может, нежнее, чем во всём мире. В провинции умеют чувствовать, чтоб мне, говорит Надежда Наркиссовна.
Да, о животных. Их, не последовавших в своё время Новой Моде и постепенно утративших Право Выбора, считали существами, подлежащими защите, а иные зубоскалы пошёптывали, что, судя по тому, как животинки отнеслись к Перемене, они-то и есть Носители Основной Памяти.
Сговорившись с Николаем Яковлевичем, хозяйка дала понять с помощью симпатичной улыбки, что не задерживает его. Пан Глин поднялся, деликатно приподняв над ворсистым паласом кончик мощного хвоста, и потрепал кота по хребтику. Тот сонно мявкнул, намекая, что всё слышит и не спит.
Она проводила гостя в прихожую и включила лампу. Стоваттовый свет сквозь розово-жёлтое стекло абажура в виде двух гроздей муската, самого распространенного сорта винограда в этих краях, на Юго-Западе Сурьи, оттенил буро-зелёную кожу Николая Яковлевича, и он сделался болотным, загадочным. Яростно промяукал звонок, они переглянулись. Веда поспешно распахнула одну за другой две двери – зимнюю и летнюю, ибо в посёлке у всех было по две двери, причём, поминалось, разумеется, некое Счастливое Время, когда двери эти не запирались и днём, и ночью…
Прелестный сервал, огромный, но стройный, с тёмной бархатной шерстью, вступил в коридор и тотчас, вытянув лапу, звучно вылизал её.
– Адов хомяк! – Услышали Веда и гость резкий мелодичный голос. – Ни одного фонаря от поворота на Ореховку!.. чтоб ему тапочки ночью не найти. Ай-я!
Пан Глин потупился, чтобы не рассмеяться – сервал имел в виду ни кого иного, как самого мэра.
– Здравствуй, Николай. – Поздоровался сервал и поднялся, взгорбив спину: стало лучше видно, какой он захватывающе крупный.
Шерсть его блестела – каждая шерстинка была окружена сиянием.
– Не беспокойся, рыбка, я не промокла. – Обратился он к дочери, заботливо коснувшейся бледными пальцами лоснящейся холки.
Тем не менее, сервал встряхнулся, поставил дыбом великолепные уши, и огненные фосфоресцирующие брызги осыпали пуфик, обтянутый зелёным сукном, а заодно, и гостя с Ведой.
Пока брызги опадали, привлекательное и страшное тело хищника будто стёрли из воздуха, одновременно продолжая рисовать другой портрет. Тоненькая высокая женщина в каштановой шубке, усевшись на пуфик, носивший следы проявлений энергической натуры кота, принялась весело стаскивать сапожки из тонкой кожи, продолжая низковатым голосом рассказывать о Службе – сегодня была предпраздничная – о погоде, о проклятом мэре, который так и полез первым к благословению, а батюшка еле слышно зарычал – впрочем, это, может, оттого, что опять о. Деметрий забыл очки в своём «пиратике»…
(Извольте заметить, что мэра в этих краях называют не иначе, как «головою» и не потому чтобы голова его была больше обычного. Скорее всего, жители Юго-Западного Побережья хотели этим сказать, что избранник их будет всему голова и распорядится всем лучше прочих. Но мы будем называть его мэром – по-столичному.)
– Так что мне самой расхотелось. – Заметила она, смеясь, по поводу благословения.
В некотором роде манеры у Надежды Наркиссовны были не лучше, чем у кота. Но так она хороша, так мила в этом своём венце коротких кудрей цвета спелого каштана, что Николай Яковлевич почитал себя польщённым, а не оскорблённым прилюдным сниманием сапог и шуточками насчет власть имущих, поставщиком коих (взять хоть бедного богатого голову, и, кстати, вовсе не хомяка) он являлся бессменно.
– Итак, во что нам обойдётся премудрость твоего папеньки? – Спросила Надежда Наркиссовна, вбрасывая сапоги в гардеробную, купленную у того же пана Глина, и пышно именуемую зачем-то «Заветный уголок».
Она обернулась через плечо, густые и жёсткие ресницы полуприкрыты, взгляд – остаточные эманации сервала.
Пан Глин, успевший так же из вежливости принять свой человеческий облик, торопливо, обдёргиваясь в костюме как ворона, промямлил, что об этом рано говорить.
– Когда вы, Надежда Наркиссовна, с Ведой Львовной сочтёте, что шкафы не вызывают нареканий… – Он помолчал. – Опять же, а вдруг на складе не будет того, что надобно.
– Всё у тебя есть. – Фамильярно оборвала Надежда Наркиссовна, пока он, вытянув коротенькие руки в лоснящихся нарукавниках, помогал ей сбросить шубку.
Она находила, что Первоначальный Облик мебельщика Коли удачнее. Слава четырём стихиям, мать Веды не была жестокосердна и никогда бы не позволила себе зря обидеть кого-нибудь. (Надеюсь, вы обратили внимание на одно коротенькое слово.)
– Ты вроде Золотой Собачки, которой поклоняются дикие кошки: её никто не видел, и сами кошки тоже, но она есть. – Прибавила она двусмысленную похвалу.
Обувая изящные ножки с узкими ступнями в босоножки из Синюхэчжоу, она бесцеремонно оглядела небольшого и ладного Пана Глина. Скуластенькое, как кислое яблочко, лицо его изобличало, тем не менее, натуру, не страдающую свойством яблоневого дичка. Был он хитроват, но не подхалимничал. Не лгал никогда, любил анекдоты самого высокого качества и читал только классическую литературу.
Кроме того, он работал правительственным агентом. Так считали жители городка, хотя потребуй у них кто-нибудь доказательств, ничего кроме манеры полуящера изредка выпускать на тонкие губы улыбку, за которой не следовало никакого объяснения, они не смогли бы предъявить.
Перед тем, как уйти, Николай Яковлевич оглядел стены.
– Здесь бы можно картину… м-м-м. – Молвил он. – Повесить, это самое.
Веда вспомнила, что он ей когда-то говорил: «На истинной картине непременно должны быть Небеса, Лес и Водоём».
Николай Яковлевич чуть ли не застенчиво улыбнулся.
– Да… Водоём, это уж так, Ведушка.
Веда сложила ладони и потупила свои нехорошие глаза.
Когда визит был кончен, и обе двери захлопнулись за мебельщиком, Веда обнаружила, что Надежда Наркиссовна, блестя синими узкими глазами и размахивая полами пурпурно-золотого халата с меховыми опушками по воротнику и рукавам, скрылась в ванной.
Отличной ванной комнатой, ради которой в своё время перестроили всю квартиру, всегда хвасталась Надежда Наркиссовна, только расстраивалась, что до ужаса поцарапана эмаль.
Впрочем, расстройство это было несколько преувеличенного и декоративного, осмелюсь заметить, свойства. Скорее, имелось в виду, что отделанное розовым в корабликах кафелем до самого потолка, с необычно длинным ложем собственно ванны, это прозаическое помещение дорогого стоит, также как, сетуя, что у Веды Львовны зубы великоваты, она заставляла заметить тех, кто не заметил этого раньше, что зубы дочери в улыбке очень хороши.
– Зубная щётка вытерта до того, будто ею пользуется страшный зверь. – Со вздохом говорила НН.
В прихожей слышался приятный шум. Мамочка пустила набираться ванну и тут же выскочила ставить чайник. Так как вода предназначалась для дочери, то Веда Львовна без колебаний узурпировала это приватное помещение.
Вода была ниже комнатной температуры, но это не смутило храбрую Веду.
Надежда Наркиссовна заглянула, сначала деликатно прокричав:
«Ты без штанов, дорогая?» И тут же её тонкий силуэт показался за прозрачно-непрозрачной занавескою с нарисованными рыбками, водорослями и прочим.
– Я так и знала, что ты жаждешь пополоскать свою старую шкуру. – Ласково сказала Надежда Наркиссовна, бросив на раковину свежее полотенце, о котором, конечно, не позаботилась Веда.
За двигающимися от пара рыбками угадывалось смутное шевеление. Послышался странноватый лязгающий звук, а затем нечто вроде сдавленного негодующего смешка. Очевидно, это и был ответ на реплику Надежды Наркиссовны.
Потуже задвинув занавеску, чтобы вода не забрызгала пол, заботливая мама просочилась вон из ванной вместе с полоской банного туманца.
В прохладной прихожей она остановилась и, думая о чём-то постороннем, рассеянно прислушалась к тому, что происходит за дверью.
Там громко плескалась вытесняемая вода, и время от времени что-то ударяло с таким шумом, будто чем-то вроде невыкрученного белья колотили по бортику ванной.
…Занавеска чуть приотодвинулась. Семиметровая с великолепным плавником, чётким, как на уроке геометрии, тёмно-золотая акула почти неподвижно лежала в узком пространстве сразу сузившейся ванной. Хвост не помещался, несмотря на то, что эта впечатляющая купель была сделана на заказ. Рыба почти не шевелилась, тонкая струйка прохладной воды лилась на острую чешуйчатую плоть. Плакоидные страшные чешуйки тёрли бока ванной, сдирая эмаль.
Домик, в котором началась эта история, если применить к нему мерку человеческой жизни, был ещё не стар, а по законам собственного семейства, так и вовсе почти дитя. Тем не менее, он успел обзавестись своей историей и странностями.
Вообще, он выглядел забавным, под остроугольной крышей, с окошечком для домового. В укромных уголках его украшали колыбельки земляных ос, обновляемые каждое лето. Таким образом, осы вносили свой посильный вклад в обогащение интерьера.
Стены дома в своё время возвели из нераспространённого материала – ракушечника, и самые натуральные ракушечки иногда встречались гражданам во время ремонта. Зато в квартирах имелись балконы. (Они чем-то напоминали осиные колыбельки.)
Балкончик, принадлежавший семье удалившегося за Стену лётчика, располагался особенно удачно. С него виден почти весь посёлок, кроме северных скал и шоссе, уводящего взгляд прочь с такой скоростью, что водители машин невольно и невинно её нарушают.
Тот, кто шёл бы по улицам посёлка ночью, видел бы, как мелькают огоньки – и разобрать, где огоньки машин, а где обыкновенные, бродячие, с Болот, не представилось бы ему возможности.
Что же касается всех остальных сторон света, то на Востоке располагалась чуть наклонённая и наполненная в незапамятные времена гигантская чаша с морскою водой, из неё выкатывался в назначенное время на небо Орс, сперва красный и большой, и, лишь спустя пару минут принимавший более традиционные размер и окраску.
Он, как и повелось, катился по небу к Западу, где среди мирных зелёных и коричневых, необыкновенно приятных холмов и находил вечернее упокоение. Бывало, и часто, что он принимался гнаться за бледной Бриджентис, ежели той припадала охота взойти на небо с утра раннего, или припоздниться с заходом в утренний предрассветный час, когда она повисала прямо в окне Вединой комнаты и была какая-то чуждая, и ближе, чем обычно. Казалось, что эта монументальная монета блёклого золота вот-вот вкатится в призывно распахнутое окно красавицы.
Старинная картинка в рамке на песочных обоях, изображающая бой двух чудовищ – косматого и чешуйчатого – в лучах Бриджентис выглядела новенькой, налакированной. Лохмач, в котором угадывался исполинский медведь, был смертельно ранен противником и умирал.
На следующее утро после посещения мебельщика было прохладно, розы крепко спали и не думали распускаться, в посёлке сильно пахло морем.
Мэр ещё почивал на кровати «Королевский приют», блаженно поджимая и распуская коготки на сладко натруженных лапках, а прочие горожане – кто ставил на конфорки джезвочки с холодною водой, кто уже пил этот волшебный напиток забвения – кофе – из излюбленных в посёлке двудонных бокальчиков, которые спустя семь с лишком тысячелетий после известных событий в Атлантиде и почти двадцать после описываемых здесь, как я предполагаю, воспоёт красивый и добрый старик, лучший из романистов.
Весь великий материк Гиперборея в этот час пробуждался и ждал, когда вторая Гостья, маленькая Сестричка Бриджентис появится из блестящих облаков, густо роившихся в тысяче километрах над поверхностью металки, и всегда сопровождавших восход этого забавного небесного тела, не имевшего названия.
Ведьма не может умереть
Ведьма не может умереть, пока не найдёт себе замену.
Ведьма умирала. Она изо всех сил звала, но ответа не было. Она не выглядела старой, не выглядела и молодой. Волосы её так были белы, что никто – и сама Бриджентис не определила бы, пожалуй, – результатом чего явилась эта белизна – неуёмного применения некачественных косметических средств или же то был естественный ведьмин цвет.
Гладкая бледная кожа туго обтягивала худое лицо, над грубоватыми скулами маленькие раскосые глаза слабо светили ей к ночи и меркли перед рассветом. Свет их был какой-то скользящий, будто из множества огонечков.
Когда Орс заглядывал в них – а они ему нравились, ведьма любила смотреть на него в упор – были эти глаза лилово-синие, как у ерша, с толстыми, как проволока, редкими густо чёрными ресницами.