Она носила неизменно узкое платье из серого сукна, но под ним плоть истончилась и, храня очертания хорошей женской фигуры, сделалась разреженной, как пляшущие частицы света, называемые почему-то Орсовым Зайчиком.
Походка ведьмы была когда-то энергичной, но теперь она предпочитала замедленно, не шевелясь, плыть над самой землёй или галькой пляжа, возле которого она обосновалась так давно, что и сама бы не сразу определилась с датой из человеческого календаря.
Едва касаясь холмистой поверхности каблуками, к коим она сохранила пристрастие, ведьма могла передвигаться довольно энергично. Словом – удобство. Но людей почему-то охватывал ужас при виде плывущей к ним неподвижной фигуры, и она вменила себе в неприятную обязанность имитировать человечий шаг. Стройные колени поднимали серую ткань высоковато, так что общее впечатление оставалось, как от движущейся статуи.
Сейчас она и вывинтилась головой вперёд из скальной породы – недурного каменного ломтя, оставшегося от большой горы. Белые волосы, которым придать оттенок не в силах был даже Орс, не колыхались от морского ветерка. Она выросла в полный рост из осыпавшегося клочка земли, посреди смешно вспучившихся участков дёрна, и, благо никого кругом не было, обычным своим шагом направилась вниз по серо-зелёному склону к берегу. Пенная кайма лежала на выглаженном шёлковом песке почти неподвижно. Море сочувственно заволновалось при виде приближающейся фигуры, и тихие волны нежно лизали бережок у ног ведьмы, обутых в наилюбимейшие остроносые туфли.
Никто не шёл.
– Я должна. – Сказала ведьма морю.
(Разумелось, что она должна потерпеть, хотя терпению её давно пришёл конец.)
Море закивало, и страшно далеко качнуло крошечный беленький парус. Барашек, выплывший из-под округлой, синей волны, взявшейся неизвестно откуда посреди сонной глади послеполудня, запрыгал к ведьме. Ведьма слабо улыбнулась этому знаку привета.
Каждый выполняет долг. Она мечтала, подставляя ещё не разреженное, а вполне человеческое бледное лицо под хмурый свет Орса, что скоро замена найдётся и она улетит болотным огоньком в неизвестную местность, знакомую ей по снам после полуночи, самым достоверным снам.
Ежли повезёт и никто Не Загадает Желание, пока огонёк летит по небу, ведьма сможет навсегда остаться на болоте. Доколе не истает упругое сине-зеленое тельце огонька, и его, успокоенного, почти невидимого, не всосёт в себя жгучий ночной ветерок.
– Как чудесно.
Море плыло к ней, выпуская изредка маленьких барашков, говорило с ней, но, конечно, утешить не могло. Пока никто не стремится к ней, никого не влечёт непреодолимый зов.
Пряди волос под хмурым светом напоминали морю зимнюю Бриджентис. Как изваянные, лежали они на прямых плечах, самые длинные спускались по спине к полоске чёрного муслина, служившего поясом и повязанного весьма небрежно, так что он охватывал серое платье выше и ниже талии.
Мысли ведьмы не касались её самой, настолько она утомилась. Теперь если она и принималась за утомительное дело размышлений, то думала только об окружающих предметах.
Окружающие предметы были – холмы, море и небо. Ботинки ведьмы, чёрные, начищенные и потёртые, удерживали все видимые окрестности от горизонта до горизонта. Но ей казалось, что она летит, очертя голову, стоя на громадном шаре. Высокие, в октаву, каблуки тонули в мокром песке, но песчинки отползали в стороны, и вокруг каблуков образовались две песчаные воронки.
На всей планете сегодня четыре мощные плиты литосферы поддерживают недурные ломти почвы, пастбищ, каменистых пустошей, дюн и городских улиц, отлакированных асфальтом.
Эти четыре поплавка издавна принято называть – Гиперборея, Джамбудвипа, Годанья и Синюхэчжоу. (Есть и кое-что ещё, так – несуразица, но это нам сейчас без надобности.)
На севере лежит гигантская Гиперборея, похожая на растолстевшие песочные часы.
Синюхэчжоу, Джамбудвипа и Годанья расположены соответственно – на Востоке, Юге и Западе. На каждый материк, кроме Годаньи, приходится по одной стране.
Сурья занимает всю Гиперборею, исключая некоторые области Крайнего Севера, на которые претендует Годанья, мечтающая хранить там своё оружие. Она объясняет, что ей негде больше его хранить.
Жители Сурьи не гордятся тем, что их страна самая большая на планете. Они только напоминают об этом каждый день в газетной передовице.
Они гордятся тремя вещами – своей литературой, кинематографом и достижениями в области космоса. По правде говоря, литература у них и, впрямь, недурна. Так уж получилось, и это все признают.
На планете давно уже нет никаких литературных премий, чтобы не обижать писателей с прочих материков. Кино они снимают тоже просто чудесное – совсем как живое.
Сурийцы первыми поднялись в открытый космос и высадились на поверхности Бриджентис. К сожалению, с тех пор они совершенно забросили космическую программу и увлеклись социальными преобразованиями.
Хороши ли были эти преобразования, можно судить по состоянию писем в почтовом ящике. Раньше их могли читать только те, кому они адресованы, если не считать случаев ревности и бытовой слежки.
Теперь эти письма могут читать очень многие, например, господа из подземной службы, и даже не только читать, но и отвечать вместо адресата – причём, лично, – на те вопросы, которые возникли у автора послания.
С законом у них тоже что-то сделалось. Раньше они каждые семь лет выбирали нового властителя, теперь властителя так часто выбирать не приходится – и вообще, он не доставляет больших хлопот. Если не считать того, что его, в конце концов, приходится аккуратно выносить из помещения, чтобы не задеть ногами фотографии предшественников на стене.
У Сурийцев нет общих расовых признаков. В Сурье живут люди всех цветов – от чёрного, как священный эбен, до белого, как молоко кошачье, учитывая все мыслимые комбинации оттенков. Черты лица тоже у всех разные. Единственное, что досталось им в общее наследство непонятно от кого, это диковатое выражение глаз, смелое и трусоватое одновременно.
Воевать Сурийцы умеют только, когда на них нападут, но тогда воюют очень хорошо, побеждают и проявляют великодушие к проигравшим. Но когда Сурийцы ввязываются в захватнические войны, дело швах. Они терпят поражение за поражением, и не могут захватить даже самую маленькую страну в Годанье.
Кроме того, многим Сурийцам делается так стыдно, что они грабили и убивали, что их потомки потом мучаются целыми столетиями от страшных снов.
В Синюхэчжоу умеют делать всё на свете, но делают очень быстро, слишком быстро. Иногда так быстро, что эти вещи перестают работать, до того, как их сделают, но тогда жители Синюхэчжоу продают их другим материкам, и делают это тоже очень быстро. Это, впрочем, пустяки, так как именно жители Синюхэчжоу первыми сделали самые нужные вещи на планете и сразу сделали их очень хорошо.
Им принадлежат самые выдающиеся открытия, в том числе, и касающиеся государственного правления. Ещё тогда, когда обитатели всех остальных трёх материков скитались дикими стаями по просторам своих будущих государств, а у некоторых ещё были превосходные пушистые хвосты, в Синюхэчжоу уже хорошо знали, что такое бирка на арест, или папка с документами.
Это исключительно талантливые люди. Они как будто позолоченные, ловкие и стройные. Когда-то они тоже очень хорошо писали книги, и эти книги до сих пор ценятся чрезвычайно высоко.
Например, знаменитую историю про путешествие на Запад на всех материках переиздают каждый год с новыми иллюстрациями, а имя автора без запинки произносит любой корабельщик, не говоря уж о книжниках.
Теперь, поскольку литература дело некороткое, они перестали заниматься ею. В мире об этом сожалеют.
Джамбудвипа – страна, в которой жарко, но люди в ней не потеют так сильно, как, например, на футбольном матче где-нибудь в Годанье или в том посёлке на побережье Сурьи, о котором идёт речь в настоящем повествовании.
На илистых берегах ленивых рек Джамбудвипы живут люди с огромными чёрными глазами. По общему признанию, джамбудвипцы самые красивые, самые воспитанные и приятные люди на планете. Они создают для общего пользования всю философию. Этак повелось издревле, и другие страны не утруждают себя созданием своей – и, в самом деле, зачем делать то, что уже сделано, и намного качественнее? Все три материка оптом приобретают философию Джамбудвипы, и никто ещё не жаловался и не отсылал её обратно. Ещё они владеют искусством внушать любовь, и мечта каждой девушки побывать на этом гостеприимном материке.
Годанья состоит из множества стран, у каждой из которых есть свои достоинства и недостатки. Эти страны постоянно ссорятся между собой. Иногда какой-нибудь властитель одной из маленьких стран Годаньи решает завоевать всю планету и у него почти получается. Сурийцев они терпеть не могут, но ежли быть совсем честными, то к Сурье хорошо относится только Джамбудвипа, потому что её жители вообще не могут кого-нибудь ненавидеть. Иногда ненависть к Сурье доходит до того, что эти страны перестают ссориться и некоторое время горячо любят друг друга и хранят друг у друга своё оружие.
Сурийцы, по общему же признанию, самые невыносимые в космосе люди. Больше всего на эту тему любят рассуждать они сами и при этом почему-то умиляются.
«Сурья слишком большая. Сурийцы либо холерики, либо кататоники. Территория или набита людьми, как рыбками в прорубке, или пустынна, как Бриджентис. Странная страна. Полно, существует ли она?»
(Из блестящего эссе критика из Годаньи, недавно издавшего за свой счёт книжечку стихов с красивой голенькой статуей на обложке сзади.) Эссе называлось «Бедный критик». Почему – непонятно.
В Годанье, как по заказу, рождаются самые лучшие живописцы и музыканты на планете, в каждой стране они особенные. Поэтому критику вовсе не грозит умереть с голоду и даже неясно, зачем критиковать Сурийцев, когда он мог бы безбедно прожить, объясняя, как правильно восхищаться картинами и симфониями своих соотечественников.
Тем не менее, он предпочёл таскать в зубах Сурийцев. Кому что нравится. Он даже сравнил эту страну с Гоморрой.
Упоминания о Гоморре иногда встречаются в очень старых текстах и в остаточной форме присутствуют в виде поговорок в речи всех четырёх материков.
Вот, например, первое упоминание о Гоморре в моём повествовании.
Надежда Наркиссовна сказала Веде, когда та вышла из ванной:
– Пока ты отстирываешь свой хвост, можно пойти в Гоморру и вернуться.
Веда не обратила внимания на этот укол. Во-первых, она не слишком внимательна к чувствам других людей, а во-вторых, это только речевой оборот, обозначающий нечто неосуществимое.
Многие люди уверены, что Гоморры нет вообще.
Доказать это или опровергнуть не представляется возможным.
Когда создавался этот мир, были сделаны кое-какие записи. Позднее они были растеряны, так как больше не представляли ценности в силу своей разрозненности и чрезмерной краткости. Часть из них, содержащая какие-то обещания и договоры, очевидно, утратившие силу, всё же заключала некоторый интерес, чисто технический, для написания научных трудов узкоспециального содержания.
Основным смыслом этих обрывков было Ожидание – чего-то или кого-то, могущего изменить существующий порядок на более правильный.
Теперь мне придётся покинуть ведьму с её каблуками и обратиться к событиям, происшедшим на том же побережье Сурьи, где на втором этаже одного из домов жила Веда, и над которым на неподвластной мыслям высоте произошло в то утро, в одиннадцать, убийство Севера.
Но так как время – досадная помеха материи, именно оно мешает мне рассказывать ровно да гладко. Словом, мне придётся перелистать свои записи и найти ту, которая помечена гораздо более поздней датой.
Дедушка и внук
Церковный двор в полдень за оградой был очень тих. Служба ожидалась через несколько часов. Прихожане сидели на каменном горячем парапете над морем и ждали. Оливковый маленький автомобиль вылетел на шоссе, и они оживились. У ограды машина строптиво поёрзала и встала, как ослик.
Батюшка вылез из машины, в серой бобке и чёрных мешковатых штанах. Открыл ворота, полез в машину и въехал, вылез, толстоватый, с курчавой, уже сильно посолённой копной над воротником, и энергично закрыл ворота. Матушка, крупная красивая женщина, его сверстница, в платке, из-под которого лезли на лоб и щёки кольца рыжих волос, вышла со свёрнутой одеждой для служения, которую она, обнимая, держала в обеих руках. На руках её светились совершенно золотые веснушки.
Батюшку тотчас обступили, оттеснили от матушки, и ему пришлось немедленно благословлять. Он посмеивался. Затем почти пробежал в прохладную тёмную глубь в мерцающих огоньках за алтарь. С треском закрылся за какой-то таинственной дверью. Матушка, чьи веснушки погасли в полумраке, прошла следом с сумкой и остановилась в уголке розового и зелёного блеска.
Мэр, топоча лапочками, нёсся, тараща умные глаза, по улочкам посёлка. В человеческом облике он предпочитал, по причине некоторой полноты, авто. Недавно он пожертвовал на церковь двадцать семь тысяч, и торопился на праздник, не за тем, конечно, чтобы воочию убедиться, что на эти деньги куплена именно та дивная люстра, которую он давно присмотрел в столице в антикварном магазине и о которой буквально прожужжал уши батюшке с матушкой. Обещалка мэра, кстати, не советовала употреблять слов вроде «ВООЧИЮ», объясняя мэру в нежных всплывающих подсказках, что слово это имеет устарелый, вроде как в тех обрывках о сотворении мира, характер, посему разумней сказать «лично», «сам». Ну, вот и бежал мэр лично, сам поприсутствовать на древнем празднике, введённом в Сурье ещё до того, как часть её территории перешла на режим Складчины, а, возможно, и до Метеорита.
Чертенятки – маленькие, хорошенькие, вроде кипарисных мартовских шишечек – уже вовсю суетились возле церковного крыльца. Они осмеливались залезать даже на нижние перекладинки ограды. Нет, малыши понимали прекрасно, что дальше их не пустят, просто не могли устоять перед искушением – невероятно смешное делалось что-то с их пушистой шкуркой. Несильный разряд, вроде электрического, пронизывал их до самых хвостиков. Разумеется, ничего более серьёзного им за нарушение дисциплины не грозило – уж больно малы.
Черти постарше в такие дни даже не показывались возле церкви. Только один толстый рогатый старик с большим мохнатым животом мог позволить себе постоять за кипарисами над морским обрывом и краем припухшего глаза иронически поглядывать за левое плечо. По правде говоря, он мог позволить себе и больше – старость почитают в Сурье. Даже в песне поётся: «Старикам везде у нас почёт». Опять же, не все поощряют ноне старые песни, хотя на смысл никто, помнится, не покушался.
Толстяк даже мог издалека шапочно и тоже неуловимо иронически раскланяться с уборщиком прицерковной территории. Ирония, заметим, была обоюдной. Мало кто знал, (а в посёлке, полагаю, не знал никто), что уборщиком служит человек некогда известный… очень даже известный.
Считалось, что он вроде как пропал после того, как общественность установила один не то, чтобы неприглядный факт из его биографии, просто после установления сего факта порядочный человек должен был бы каким-то образом и с помощью избранных методов позаботиться о том, чтобы поскорее перейти в миры иные, нам мало известные. То бишь, в просторечии выражаясь, накинуть галстук, прижмуриться, сделать дырочку, иначе говоря, удалиться, ещё же проще – удавиться, застрелиться или ещё как-то сократить дни свои, дабы не покрыться позором в глазах окружающих.
Уборщик (то есть, тогда-то он уборщиком не был) не счёл приемлемым соблюсти приличия. (Он вообще был человек бойкий и не склонный к различного рода колебаниям, это было известно по всей канве его жизни и ежли ему предлагали что, он брал, а то и не предлагали – а он тоже брал, если, конечно, никого поблизости не было.) Речь, помилуйте, не о воровстве… Орс упаси. Ну, да это совсем другая история и ни к чему сейчас отвлекаться.
Так вот, рогатый старичок здоровался, соблюдая приличия, и наш уборщик – тоже, и тоже почтенный, хотя, несомненно, более благообразный. Он и в миру, до исчезновения считался красавцем писаным, что, впрочем, не довольно большая редкость среди людей его первоначальной профессии – так вот, наш уборщик кивнул чёрту, щуря глаз и покуривая. Стал-быть, он стал более чувствительным к приличиям? Должно быть.
Метла его давным-давно была прибрана в специальное помещеньице назади церковных служб и магазинчика, где продавались умные книги и священные изображения. Сам он, выполнивший свою работу, мог мирно посидеть на парапетике – к морю он никогда не подходил, считая – он даже высказался на сей счёт – его слишком спокойным, лужа, да и только. То ли дело – река. Река движется, унося очень быстро и предметы, и растворяя жидкости, и паруса скоро гаснут за излучиной.
Итак, старцы обменялись кивками, и рогатый, опершись острым волосатым локтем на бут низкой стены над морем и поглядывая на чудный свет, расстилавшийся над блёклой водой, краем глаза косился на малышей, всё веселей атакующих витую церковную ограду. Это объяснялось тем, что народу всё прибавлялось, близилось время службы. Крохи с противным визгом кидались, оттопыря хвостатые задики, на завитки ограды и с обморочным писком отлетали прочь, как гуттаперчевые.
Вреда деткам никакого, ограде тоже, и всё же старый бес, повинуясь помянутым правилам приличия, будь они неладны, изредка покрикивал на поросят. Собственно, это и есть, так сказать, приличный повод гулять по набережной и любоваться закатом над морем.
Что может быть прекраснее деда, старого мудрого существа, исполняющего свои извечные дедовские обязанности? Что слаще этих окриков жизни пожившей – маленьким неумным жизням, готовым на любую опрометчивость? Ему же только и надо – погулять, неспешно цокая заскорузлыми сбитыми копытами по своему потаённому маршруту – вдоль обрыва над морем, мимо белого с золотом и лазурью здания со знаком Орса, под чёрной густой и сладкой сенью восхитительных деревьев – кипарисов. Полно, да деревья ли они? Думал иногда рогач и благодушно строил предположения о происхождении этих вечных дуэлянтов, красавиц горянок с гордыми головками, укутанными в непрозрачные покрывала.
Земной его ровесник следил небольшими зоркими глазами в жёстких ободках чёрных ресниц, за чертятками и рта, тонкого, твёрдого, не раскрывал. Он вообще теперь мало говорил. Он и раньше говорил немного. Друзья и почитатели полагали, что это свидетельство его глубокой мудрости, враги и клеветники – что он «боится проговориться». По их мнению, тайна, которую он носил при себе, как преступный солдат носит ужасный трофей, настолько угнетала этого человека, что из-под красивых светлых усов его всякую минуту могло вырваться истерическое признание – знай, послеживай, не пропусти.
Некоторые думали уже, что он выдумка и его не было никогда.
Но заблуждались те, кто так думал. Он был. Вот он, вот он – сидит на парапетике в прибрежном городке на южной границе Сурьи, сидит и смотрит на чертенят-младенцев, по детской невинности греха егозящих в преддверии хорошей старой церкви, где на клиросе пахнет ладаном и волной морской, сидит – и не думает ни в чём признаваться.
Несомненно, кто-то из гадёнышей давно себе придумал и держит в своей шишкастой головёночке мыслишку, как бы проехать «туда» на платье кого-либо из прихожан либо прихожанок.
Уборщик прикрутил в смолистых пальцах, искривлённых из-за многописания в своё время, когда обещалки были грубы и просты, очень дешевую сигарету и, с удовольствием прикусив в белых славных зубах крупиночку горчайшего табачку, так и увидел – эге, вот у этого, покрупнее прочих, с припухлостями рожек, с поджарым задком – так и дрожит внутри эта мыслишка, ну, совсем, как бедолажкин хвостик.
Пока уборщик наблюдал за малышом, за ним самим наблюдали со здоровенной ветки вековой сосны, одетой в великолепную блестящую шубу и расположенной шагах в десяти от церковного двора выше по трассе.
Уборщик поднялся с парапета, отряхнул одежду – старенькую и похожую на военную форму выдуманного или забытого государства. Он огляделся – люди стояли кругом с разнообразным хлебом, один молодой муж открывал бутылку местного, но ценимого даже в столице Сурьи, далеко отсюда, вина… Винтообразно срезав утренний свет Орса, засиял штопор. Сегодня праздник, люди хотят, чтобы батюшка благословил их еду и питьё. Среди них чёрными запятыми встревали чертятки, гармонично деля на неравные доли мир и благодать причастных оборотов мужнина бормотания и повелительного наклонения жён.
Мелькнул молодой человек – наследник обувного магазина, строгий и спокойный.
Шум возник и прокатился оранжевым шариком: по улице из городского нутра появился сам мэр! Он был с присными и со чады и домочадцы своего многочисленного клана. (Они настигли его у Южной калитки Парка – нежное клекотанье жены вкупе с резкими порыкиваниями детей.)
Мэр цепко и в то же время смущённо, задирая взгляд, но не голову, посмотрел на церковь, плавающую в волнах Орса, осиявшего свой знак на крыше. Голова и вообще отличался деликатностью. Ежли он читает что-то возвышенное и при этом от волнения почешется, то непременно укорит себя, заволнуется и перестанет вовсе читать.
И суеверен он был! Если в книге сделается что-то нехорошее, сейчас мелко делает Орсов знак, и ну шептать в нос себе, стучать тут же по книге, да ещё и глянет на пол, будто чужое несчастие положит и примолвит непременно, да не про себя, а вполголоса:
– Я тут подмету… Я пылесосом…
Когда мэр что-нибудь записывал постороннее, не вменённое ему, то обязательно при этом держал наготове любые бумаги с грифом и гербом посёлка, что бы, ежли кто, сейчас и прикрыть. Чувствовалось в мэре какое-то целомудрие, заставлявшее его смущаться своего сочинительства.
О, да, непрост мэр. Иногда его так окутывало благоговением перед чудесами мира, что это выливалось в форму наблюдений – за птичками, например, или за облачком интересной формы (о том, что другие занимались такими наблюдениями он и не слыхивал – был, и вправду, в некотором роде целомудрен).
Возможно, мэр стеснялся несерьёзности своего занятия? Каков он вообще? Большой (в ширину), приземистый, с круглой головой и носил строгие галстуки, очень дорогие, которые ему по каталогу выписывала супруга. (Он в магазине иногда заглядывал ей через плечо и с огромным одобрением смотрел на тот галстук, в который упирался её выпуклый розовый коготь. Но ни слова, конечно, он не говорил в поддержку или в отрицание галстука и, спустя время, находил его у себя лежащим на подушке, среди прочего, приготовленного для одевания.)
Перед церковной оградой, ковка коей многократно повторяла условное обозначение Орса, он принял человеческий облик. Тотчас заботливо принагнулся.
Люди, теснившиеся по каменным обочинам улицы поняли – голова беспокоился о помощнике своём. Тот, имея облик червячка (к слову, уважаемый более прочих в посёлке, ибо дождевой червь – существо, вообще, заслуженное, а полугорные почвы окрест нуждались тогда, когда разворачивались события нашего повествования, как и сейчас, в любовном рыхлении), так вот, помощник мэра заметно торопился вслед за патроном. Наконец, он повернулся на недурном, сменённом год назад асфальте (отыскали стараниями этого вот помощника отличную бригаду непьющих укладчиков) всем маленьким тельцем и, подняв кверху головочку, встал во весь рост. Несколько вихлястый человек лет сорока в прекрасном костюме, он покашлял и поздоровался с мэром. Так уж принято – принял человеческую форму, поздоровайся по второму кругу, от избытка вежливости никому ещё худа не сделалось.
Наблюдатели (те, кто следили с дерева за приготовлениями к службе) переглянулись: возле плеча мэра телепался незнакомый большинству, похожий на кролика без миловидности этого зверька, мужчина с непрестанно улыбающимся ртом и вихром над низким, поделённом надвое чертою, лбом.
Отношения между наблюдателями на дереве, вероятно, были коротки, так как на ветке последовал тычок, к прискорбию заметим, едва не сваливший одного из них. Причём, тот, кто пострадал, имел куда более крепкое сложение.
Чертяток обосновавшиеся на ветке, конечно, не видели, то есть пятнышки неубедительные рябили перед глазами, но что малыш подобрался к самому сюртучку мэра – нет, тоже не видели, но отметили, что уборщик смотрит куда-то с неуловимым выражением любопытства.
Человека же с кроличьей челюстью узнали они тотчас. Он был ни много, ни мало посол из Годаньи – или, как говорили в этой части Сурьи, амбассадор.
Зачем бы ему присутствовать на этническом празднике в скромном посёлке на берегу провинциального моря, вот вопрос.
В те годы, про которые рассказываю вам я, часть территории отпала от основной литосферы материка, не буквально, но будто бы сделавшись совсем отдельной страною, ну, точно в Годанье.
И хотя все знали, что это, выражаясь цирковым языком, пшик, кунштюк, связанный с особенностями национального характера Сурийцев, которому чуждо постоянство, всё же Годанья поверила непостоянным этим людям и сочла их мятежниками против «тысячелетней власти сурийской тьмы» (так писали иные годанские газеты).