Газинур с Хашимом бросились внутрь сарая. Огонь уже успел охватить его со всех концов. Будто огромный костёр, пылали сложенные горкой сани. Горела новая веялка. Молния угодила, должно быть, прямо в неё.
Защищая локтём лицо, Газинур в два прыжка очутился возле горящей веялки и попытался сдвинуть её с места. Хашим помогал ему. В сарай вбежало ещё несколько человек. Но в эту секунду с улицы послышались голоса:
– Назад! Назад!.. Крыша рушится!
Газинур с Хашимом выскочили последними – на них начала уже тлеть одежда. Едва они показались, крыша рухнула. Огонь забушевал ещё сильнее…
Общими усилиями пожар быстро погасили. Колхозники стали расходиться.
– Пусть к добру будет это несчастье, – приговаривали старики.
Скоро Газинур остался у сарая один. Рубаха, штаны – всё на нём было мокрое. Обожжённые, покрытые волдырями руки больно ныли, но Газинур не чувствовал боли. Потрясённый, стоял он возле веялки, от которой уцелели лишь металлические части, и из его больших чёрных глаз текли обжигающие слёзы. Давно ли они с Хашимом привезли эту голубую, будто игрушка, красавицу машину из Бугульмы! «Я первый попрошусь на новую веялку», – мечтал Газинур. И вот что от неё осталось…
Гроза всё не утихала. По-прежнему шумел проливной дождь. Горизонт озаряла молния, издали доносило глухой громовой гул. Но Газинур ничего этого не чувствовал, не видел, не слышал.
VII
Последний раскат грома проплыл над головой, напомнив отдалённый шум телеги, подпрыгивающей по булыжной мостовой, и замер где-то далеко, не то над Бавлами, не то в голубовато-мглистом небе Башкирии. Вокруг начинало проясняться. Нависшие над землёй серые тучи, будто оглядываясь, уходили всё дальше и дальше. Если посмотреть на небо, оно голубое, чистое, будто вымытое. А вокруг такое спокойствие, такая тишь, что кажется, природа устала после длительной трудной борьбы и сейчас отдыхает, набирая силы. Посвежевший воздух как-то особенно прозрачен, лёгок. Трава, деревья, радуясь солнцу, сверкают миллионами дождевых капель.
Косые закатные тучи, пронизав деревню от одного конца до другого, придают ей неповторимую красоту. Белёные домики, выглядывающие из зелени садов, похожи на атласные коробочки, высокие журавли колодцев, недвижно выстроившиеся вдоль улицы, сдаётся, погружены в какие-то свои думы, даже длинные строения колхозных ферм, напоминающие казармы, сияя белизной своих стен, выглядят празднично. А за деревней, точно ворота сказочного дворца, поднялась, заиграла всеми оттенками радуга.
Но тишина после бури не бывает долгой. Не успеют ещё затихнуть вдали последние раскаты грома, выходит, вылетает из своих убежищ всё живое, и снова начинается деловая суета, поднимается суматоха и гомон. Ещё у соседей с юга – в Яктыкуле, Туйралы, Наратлы – шёл дождь, а на залитые солнцем дворы «Красногвардейца», на улицу, к оврагу, куда с шумом стекали потоки дождевой воды, со всех ног, будто сорвавшиеся с привязи стригунки, бежали с засученными по колено штанами ребятишки. Председатель Ханафи и бригадир Габдулла верхом на конях поехали осматривать посевы. Заработали сепараторы на ферме.
С коромыслом на плече прошла на родник за водой молодая девушка в белом платке и белом переднике, в новеньких, блестящих калошах. Ниже родника разлилось целое озеро жёлтой пенистой воды. По ней с гоготом, с кряканьем плавали гуси и утки. Открылись широкие двери конюшни. Оттуда выскочил рыжий жеребёнок, остановился, повёл вокруг головой, словно удивляясь происшедшей перемене, и, задрав хвост и наддавая задом, принялся играть и резвиться. Заржала мать, подзывая его. Через некоторое время в широко открытых дверях конюшни показались Сабир-бабай и Газинур. Они подошли к бочке с водой, стоявшей под жёлобом на углу конюшни. Рукой, перевязанной тряпицей, Газинур смахнул со скамейки набравшуюся в небольшом углублении дождевую воду, усмехнулся.
– Прошу, Сабир-бабай, на почётное место!.. Давай закурим. Пусть не наши сердца – табак горит.
Оба они порядком-таки устали за сегодняшний неспокойный, полный неожиданных неприятностей день. Особенно Сабир-бабай. Газинур пытался уговорить его отдохнуть. Да куда там! Старик только нетерпеливо отмахивался от него.
– Всё равно глаз не сомкну, пока Ханафи с Габдуллой не вернутся… Лучше бы мне самому поехать… А вдруг побило хлеба?.. Целы ли кони? Страшный ведь ураган был. Помню, как-то давно такой же вот ураган пронёсся, так хлеба совсем полегли. И сгнили. А коней три дня разыскивали, за тридцать вёрст их занесло от непогоды.
– Да не тревожь ты себя раньше времени, Сабир-бабай. Лучше закури. Пока выкурим по одной, Ханафи-абы с бригадиром как раз и вернутся.
– Что вернутся, это я и без тебя знаю. С доброй ли вестью, вот о чём разговор.
Сабир-бабай негнущимися стариковскими пальцами свёртывает самокрутку, то и дело поглядывая на овраг. Дно оврага, по которому бурлят сейчас водяные потоки, кишит ребятишками. Шесть-семь лет тому назад овраг едва намечался. А сейчас – эк его размыло! – в ширину три, а кое-где и четыре метра будет, да и в глубину, пожалуй, не меньше двух-трёх метров. Дождевые и снеговые воды, устремляющиеся с гор, со всех сторон обступивших «Красногвардеец», год от году всё больше размывают его.
– Вот сила эта вода! Мало сказать – землю, и камень точит, – вслух принимается размышлять Сабир-бабай, чтобы хоть как-нибудь отвлечься от сосущего беспокойства за посевы и коней, и тихонько качает головой. – Эх, жизнь, жизнь…
Газинур тоже курит и тоже поглядывает на овраг. Но его интересует совсем другое. Вон чернявый мальчонка вытащил корыто, в котором мать стирает бельё, и пытается забраться в него, чтобы поплыть, как на лодке. Но не успевает влезть – корыто перевёртывается, и мальчонка срывается в воду. Газинур от души смеётся.
– Не отступай, Апкали, не отступай, – получится!
Сабир-бабай не обращает внимания на его выкрики, он занят своим.
– Эх, была бы у нас речка, пусть бы даже не шире этого потока! – мечтательно, почти шёпотом произносит он. – И скотина бы не мучилась, и огороды было б чем поливать, и ребятишкам удовольствие…
А Газинур всё наблюдает за мальчуганом.
– Апкали, блошка ты этакая, забрался-таки!.. Смотрите-ка, поплыл, в корыте катается, бесёнок! – в восторге кричит он.
Взгляд его падает на Сабира-бабая, и только тут до него доходит смысл сказанных стариком слов.
– Не горюй, бабай, подожди, станем немного на ноги, запрудим овраг – всё лето вода не будет пересыхать. Да ещё и деревья посадим вокруг. Липы!.. Как зацветут, по всему колхозу запах разнесётся.
На обветренное, морщинистое лицо Сабира-бабая падают последние лучи солнца. Он отодвигается немного в сторону и всё тем же задумчивым голосом повторяет:
– Запруду, говоришь? Не знаю, выйдет ли что-нибудь из твоей запруды. Как дерево без корня не может расти, так и озеро без родника или высыхает, или загнивает. В городах в фонтанах и то воду обновляют. А вот насчёт деревьев дело говоришь. Дерево землю укрепляет.
Старик надолго уходит в себя, словно что-то вспоминает, потом продолжает свою мысль:
– Мы здесь новые люди, плохо знаем историю этих мест. Но землю вокруг своего Шугура и Азнакая знаю хорошо. Узенькие канавки, которые я в детстве перепрыгивал, превратились сейчас в большие овраги с голыми глинистыми склонами. Семьдесят лет уж тому…
– Да, за семьдесят лет небось много воды утекло, – поддакивает Газинур.
– Ещё бы не утечь! И вода текла, и пот лился, и кровь со слезами, Газизнур[12], сынок. Эх, рассказать бы тебе всё, что было пережито!
Газинур мягко, чтобы не обидеть старика, говорит:
– Та вода, что утекла, вспять не повернёт. Не терзай себя воспоминаниями о прошлом, Сабир-бабай. Лучше смотри в будущее да приговаривай: «Вот возьму да ещё семьдесят проживу!»
Ссохшееся лицо Сабира-бабая проясняется. Растроганный, он покручивает своими искривлёнными пальцами округлую белую бороду.
– Щедрая у тебя душа, Газинур, ой, щедрая! Семьдесят лет не только мне – и тебе-то, верно, не прожить, сынок.
Услышав это, Газинур вспыхивает. В волнении сдвигает кепку на самый затылок. Чёрные волосы падают на его широкий, выпуклый лоб.
– Знаешь, Сабир-бабай, мне иногда кажется – я никогда не умру, так и буду жить вечно, – горячо говорит он.
– Такое уж существо человек, любит он жизнь, – говорит старик тихо. И вдруг поднимается. – Засиделись мы что-то с тобой…
Он подходит к углу конюшни и, приложив руку к глазам, долго, неотрывно всматривается в раскинувшиеся перед ним поля. Около кладбища, на горе, как будто что-то движется.
– Газинур, сынок, не наши ли там возвращаются? Посмотри-ка, у тебя глаза зорче.
– Наши, Сабир-бабай, наши едут, – став рядом с ним и посмотрев в ту сторону, подтверждает Газинур.
Заволновавшись, Сабир-бабай прикладывает к глазам то одну руку, то другую, словно ещё издали надеется рассмотреть выражение лиц возвращающихся. Старый конюх, который в обычное время придирчиво попрекал всякого, кто позволял себе погонять коней, сейчас страдал оттого, что председатель с бригадиром ехали шагом. В каком состоянии хлеба, не затопила ли их вода, не побило ли градом? Не случилась ли какая беда с лошадьми? Неожиданная болезнь лучших колхозных коней грузом легла на сердце старика. Он и сейчас всё боится, как бы эта страшная болезнь не перекинулась на других лошадей.
Наконец председатель с бригадиром подъехали настолько близко, что можно было разглядеть их спокойные лица. Лицо старика сразу просветлело. Но всё же он не удержался, чтобы не спросить:
– Какие вести везёшь, Ханафи, сынок? Кажется, миновала нас беда?.. А кони, все целы?
Председатель слез с седла и передал поводья Газинуру.
– Обстановка не угрожающая, Сабир-бабай. И кони, и хлеба в порядке. Пшеница, правда, полегла немного, ну, да это ничего, поднимется ещё.
Газинур повёл коней в конюшню.
– Газинур! – крикнул вслед парню Ханафи. – Завтра зайди ко мне в правление. Доложишь о своём решении по поводу нашего последнего разговора.
– Хорошо, Ханафи-абы, – сказал Газинур, не оборачиваясь.
В конюшне он снял с коней сёдла, отнёс их в сарай, где хранилась сбруя, коней поставил в стойла. Потом, взяв метлу, погнал по проделанным канавкам воду, набравшуюся после дождя. Как всегда, он работал с песней. Сабир-бабай молча замешивал мякину для ночного рациона. Так работали они довольно долго: приняли вернувшихся с работы лошадей, развели их по местам. Освободились они, когда уже совсем стемнело. Опёршись грудью о засов, задвинутый поперёк открытых дверей, конюхи отдыхали.
– Здорово ты, Сабир-бабай, боишься, оказывается, молнии. Смотрю, душа-то у тебя в пятки шмыг! – шутил Газинур.
Но Сабир-бабай и сам не прочь пошутить, он сейчас в прекрасном настроении. Много ли надо старому человеку: урожай не пострадал, кони целёхоньки…
– Может, и было что, не припомню, – смеётся он и вдруг переходит на серьёзный тон: – А всё-таки, Газинур, бесшабашная ты голова. Войти к взбесившемуся жеребцу! Да он тебя мог убить!.. Как я кричал: «Не входи!..»
– Нельзя было не войти, – оправдывался Газинур. – Не утихомирь я Батыра, он бы загубил себя. И без того с конями нехорошо получилось. Если бы я ещё и тут струсил… Веялку вот жалко, не смогли спасти.
– Что ж делать, пусть будет к счастью этот случай. Не человек ведь. Председатель говорит, в этом же году справим новую. Страховые получим. Наша Альфия, умница, уже успела оформить документы. Лучше скажи, как твои руки. Ожоги ведь сильно болят.
Газинур вытягивает забинтованные руки и беззаботно смеётся.
– Кожа у меня на руках, Сабир-бабай, что собачья шкура. Завтра к утру всё заживёт.
Тонкое гудение, непрерывно доносившееся со стороны коровников, вдруг затихло. Это закончили свою работу доярки. В избах хозяйки затопили печи. Из труб потянулись к небу беловатые дымки.
Газинур объяснил Сабиру-бабаю, на какой разговор намекал недавно председатель. Из города пришла бумага. Просят у колхоза людей на заготовку леса. Завтра будут составлять поимённый список отъезжающих.
– Я хоть и дал согласие Ханафи-абы, а из колхоза всё-таки не хочется уезжать. Ты иного видел, Сабир-бабай, посоветуй, как быть.
Стариковское сердце совсем размягчилось. Ведь не потому просит совета Газинур, что к слову пришлось, – от души спрашивает. «Спасибо, сынок! – растроганно думает Сабир-бабай. – У старика, который в своей жизни взбирался на Карпаты, воевал в Порт-Артуре и, подгоняемый нуждой, измерил с мешком за плечами вдоль и поперёк просторы России, найдётся кое-что посоветовать молодому парню».
– В молодости, Газизнур, – сказал он, второй раз за сегодняшний день называя Газинура, в знак уважения, его полным именем, – только и повидать свет. В движении камень шлифуется, а лежачий мхом обрастает, говорили в старину. Мой совет тебе – ехать.
Газинур слушал старика, и перед его глазами вставали дальние города, незнакомые бескрайние леса. Душа его встрепенулась.
– Поеду, коли так, – сказал он решительно. – Зайду ещё за советом к Гали-абзы и поеду. Отец всегда говорит: «Повидать, что в мире делается, – долг настоящего мужчины».
– Правильные слова. А всё-таки внимательнее всего прислушайся к тому, что скажет тебе Ахмет-Гали. Мы с твоим отцом уже отживаем свой век, больше смотрим вниз, чем вверх. Да. Прислушаешься к нашим словам – спасибо, не прислушаешься – тоже, как говорится, в обиде не будем. А вот советов Ахмет-Гали слушайся. Этот человек смотрит далеко вперёд.
На деревне зажигают огни. В темнеющем небе одна за другой загораются крупные звёзды. Тихонько отфыркиваясь, кони мерно похрустывают сеном. Один Батыр беспокойно топчется, то и дело позвякивая ввинченной в стену железной цепью.
– В моей усадьбе волки завыли, – похлопывая себя по животу, со смехом говорит Газинур. – Сходить, пожалуй, перекусить немного. Мать говорила – лапшу будет варить.
– Иди, иди, – с живостью отозвался старик, – я один здесь побуду.
Увидев собравшихся перед амбаром односельчан, Газинур остановился, вытащил туго набитый кисет.
– Кто хочет курить – угощайся!
Кисет пошёл по рукам.
– Вот здорово! – крикнул Газинур, получая пустой кисет обратно. – Значит, в день моей свадьбы бурану не бывать, чисто выскребли!
VIII
Когда Газинур вошёл в избу, на столе уже дымилась в большой деревянной миске горячая лапша. Гафиатулла-бабай, прижав каравай к груди, отрезал от него большие аппетитные ломти. Белая рубаха, надетая взамен вымокшей под дождём, лишь сильнее подчёркивала мрачное выражение его крупного лица. Изменило обычное спокойствие и тёте Шамсинур, сидевшей, как всегда, по левую руку от мужа.
Газинур молча уселся на скамью рядом со старшим братом. В горнице тишина. Когда у старика плохое настроение, разговаривать за столом не принято. Один Гафиатулла-бабай время от времени бурчал что-то, ни к кому не обращаясь и ни от кого не ожидая ответа.
Сыновья хорошо знали характер отца, знали, что в такие минуты отец легко раздражался. И потому даже любивший обычно побалагурить Газинур сегодня молчал. Но у старухи иссякло терпение.
– Хватит уж, отец, будет тебе убиваться, всё ведь от аллаха, – сказала она.
– Гм… от аллаха! – точно только того и ждал, сразу загорячился старик. – А я разве говорю, что от муллы? Ишь, нашла чем утешить! За колхозное-то имущество кто отвечает: я или бог?.. Только соли сыплешь на рану…
И Гафиатулла-бабай свирепо сдвинул свои густые брови. Ноздри его широкого носа, рассечённого неизгладимым шрамом от раны, полученной во время крушения, вздрагивали.
За Гафиатуллой-бабаем водилась нехорошая привычка – так вот вдруг вспылить: уж очень много горя перенёс он за свою жизнь и мало видел радости. Но никогда не позволял он себе поднять руку на жену или детей. И всё же домашние боялись его.
Сегодня у старика было особенно плохое настроение. Он никак не мог простить себе, что не справился с огнём, дал пожару разрастись. А ещё ходил к председателю, жаловался. Обидели, дескать, бездельником назвали. А ведь верно, оказывается, говорили…
После ужина Гафиатулла-бабай, сунув под голову подушку, лёг на нары лицом к стене.
– Вы тут не шумите, дети, не по себе мне. Выйдите-ка лучше, – сказал он.
Газинур собирался поговорить с отцом о предполагаемом отъезде, но, видя, что старик сильно не в духе, решил выждать более подходящую минуту.
Они с братом вышли во двор. Несмотря на то, что прошла гроза, было душно. Кругом тишь. Кажется, что земля, разморившись, отдыхает. Слышно, как под навесом жуёт жвачку корова. Телёнок оставил мать и растянулся посредине двора. Возле телёнка, спрятав голову под крыло, уютно пристроился гусак.
– Тяжёлый характер у отца, – вздохнул Мисбах. – Можно подумать, под суд его отдают. Его же никто словом не попрекнул. Вон в Шугурах от молнии две избы сгорели. В прошлом году убило в поле женщину. Кого будешь винить?.. На старости лет на свою больную голову железный гребень ищет…
Он присел на чурбак. Газинур стал подле.
– Нет, не понимаешь ты отца, брат. Что ж, что не ругают? А если собственная совесть покою не даёт? – сказал он, доставая из кармана кисет. – Ах, чёрт побери, табак-то, оказывается, у меня весь! – удивился он.
– У тебя вечно так. Появится – сейчас пустишь по рукам. «Кто хочет курить – угощайся!..» А потом ходишь, мучаешься, – неодобрительно сказал Мисбах.
– Ты, кажется, хочешь сказать, братец, что если бережно тратить – хватит на тысячу дней, а если сорить направо и налево – и на день недостанет? Знаю, знаю, у скупца добро всегда в сохранности. Доставай-ка кисет!
Мисбах нехотя вытянул кисет из кармана. Табаку в нём было на самом донышке.
– Э, брат, тут и на одну завёртку не хватит, – тряхнув кисетом, сказал Газинур. – А, понимаю: увидит человек, что табаку в кисете мало, и посовестится пальцы запустить.
– Нам сойдёт, если мы и не очень щедры.
Свернули по папироске, с наслаждением затянулись.
Давеча, со света, ночь показалась им непроглядной. Теперь глаза попривыкли, и братья уже ясно различали не только соседские надворные постройки, но даже горшки на частоколе.
В дальнем конце деревни кто-то растянул гармонь.
– Я ведь думаю уехать, брат, – докурив папиросу, сказал Газинур. – Завтра должен дать председателю окончательный ответ. Как, по-твоему, ехать?
Вместо ответа Мисбах начал досконально расспрашивать, на какую работу, как она будет оплачиваться, дадут ли спецодежду, сколько денег полагается на дорогу, кто ещё едет из колхоза. Когда Газинур рассказал всё, что слышал от председателя, Мисбах призадумался.
– Пусть бы они вперёд дали, что обещают. А то, знаешь, пообещали зайцу хвост, а он, лопоухий, по сей день без хвоста, – сказал он.
Привязчивый Газинур крепко любил своего старшего, хоть и не кровного, брата. И всё же он никак не мог согласиться с подобными взглядами. «Единоличник в тебе сидит», – говорил он в таких случаях Мисбаху.
Вот и сейчас сказал с досадой:
– Странный ты человек, брат. Ведь не для того же я туда еду, чтобы деньгу сколотить. Это только в старое время за этим ездили – искать счастья в чужом краю. А я еду, чтобы повидать новые места, новых людей, набраться уму-разуму.
– Будут деньги, будет и ум, – сказал, поднимаясь, Мисбах. – Тебе ведь жениться пора. Не мешало бы справить себе кое-что к свадьбе.
– Ты, верно, хочешь добавить, что дерево красит листва, а человека – тряпки? Нет, Мисбах-абы, я и сам не любитель тряпок, и девушек, которые ими увлекаются, тоже не люблю. Ну, ладно, брат, будь здоров. Я пошёл.
Они вышли за калитку вместе. Улица тускло поблёскивала дождевыми лужами. В правлении ещё горел свет. С родника доносилось неумолчное журчание воды.
– Ты куда, в правление?
– Нет, зайду к Гали-абзы посоветоваться.
– Он недавно с дороги, устал, наверное.
– Я ненадолго.
Они расстались. Мисбах пошёл домой, а Газинуру надо было в противоположный конец деревни. Не успел Газинур отойти на двадцать-тридцать шагов, как уже по улице понеслась его песня:
Твоё изогнуто колечко. Ведь оно,Скажи, из Бугульмы привезено?«И когда только он остепенится?» – подумал шедший степенно, совсем по-отцовски – заложив руки за спину и склонив набок голову – Мисбах. А Газинур продолжал петь ещё громче:
– Люблю! – твердишь ты вновь и вновь,Но искренна ль твоя любовь?..При первых же звуках песни белая занавеска в одном из окон дома Гали-абзы приподнялась. Показалась Миннури. Опёршись плечом о косяк, опустив длинные ресницы, она прислушивалась к песне. Альфия уже успела рассказать ей о том, что Газинур собирается в чужие края, не скрыла и его стычки с Салимом. Услышав от подруги эту неожиданную новость, Миннури даже растерялась, а потом крепко обиделась на Газинура. Почти весь вечер с горечью обдумывала она, какими упрёками осыплет его при встрече. Жена она ему, что ли! Какое право имеет он упоминать её имя на людях!
Да, не глубок, видно, сундучок девичьей памяти! Совсем недавно по всей деревне только и было разговору, что о внезапно заболевших лошадях. Тогда все в колхозе вместе с именем Газинура непременно поминали и имя девушки, но Миннури была тогда тише воды, ниже травы, старалась прикинуться, что ничего не слышит.
Но едва донёсся до неё голос Газинура – и расходившееся сердце смягчилось. «И чем околдовал мне душу рябой? – подумала девушка, сладко и тяжко вздохнув. – Недаром, когда поддразниваю, отшучивается: «Не беда, что рябой. Рябой глянет – сердце вянет». Но в «Красногвардейце» ведь есть и другие рябые парни. Почему же они ничуть не трогают сердце?..»
В сенях раздались шаги Газинура, и девушка тотчас приняла холодный, неприступный вид, сразу став обычной, насмешливой, колючей Миннури.
После памятного разговора на конном дворе Газинур впервые входил в дом Гали-абзы. Он остановился на пороге и застенчиво спросил:
– Гали-абзы дома?
Миннури как ни в чём не бывало старательно катала вальком бельё на кухонном столе. Бросив на Газинура косой взгляд, она отрезала:
– Не топчи пол своими грязными сапогами!
Сапоги у Газинура и впрямь были в грязи. Он уже открыл дверь на улицу, чтобы там почистить их, как из комнаты донёсся низкий голос Гали:
– Кто там? Ты, Газинур? Проходи сюда, ко мне.
Газинур взглянул на свои ноги, на Миннури, усмехнувшись, покачал головой и вышел на крыльцо. Через минуту, проходя мимо Миннури, зажавшей ладонью рот, чтоб не рассмеяться, он выразительно повёл в её сторону бровью и на цыпочках прошёл в переднюю комнату.
Гали-абзы без пиджака, в одной рубашке, придвинув к себе керосиновую лампу под матовым абажуром, сидел у стола. В руках у него книжка в красной обложке. Стол, полки в комнате заставлены книгами. На стене портрет Ленина, большая карта СССР.
Гали-абзы встретил Газинура радушно.
– Садись, садись, – показал он на стул. – Что, не пустила Миннури с грязными ногами в комнаты?
Не зря говорится: «Приветливое лицо хозяина лучше самого душистого чая», – Газинур сразу почувствовал себя свободно.
– Сердитая она у вас, – посмеиваясь, сказал Газинур. – Ну совсем наседка с цыплятами!
Сняв ещё не просохшую от дождя кепку, он сел на выкрашенную синей краской табуретку. Появившаяся следом за ним Миннури кинула ему под ноги рогожку.
– Смотри, глазастый, если натопчешь, в следующий раз в дом не пущу, – строго выпалила она и, вызывающе подняв голову, вышла из комнаты.
Гали-абзы обменялся с Газинуром молчаливым, но многозначительным взглядом. Потом, сразу став серьёзным, отложил в сторону книгу.
– Ну, так как же, Газинур? Колхозный сарай и новую веялку сожгли, говоришь?
Газинур покраснел до ушей.
– Сожгли, – тяжело вздохнул он, пряча забинтованные руки под кепку. – Не везёт нам последнее время.
– Что верно, то верно. Только в этом нет ничего удивительного, Газинур, – и Гали-абзы зашагал из угла в угол по комнате.
Мягкие чувяки почти беззвучно касались пола. Всякий раз, как он поворачивался к Газинуру правым боком, можно было видеть у него на шее, под сорочкой, багровую полосу – старый след от вражеской сабли.
– Всё это, если не считать сегодняшней молнии, не случайно ведь, Газинур, – сказал он, остановившись перед юношей. – Помнишь, что я говорил тебе, когда мы ездили в Бугульму?
– Очень хорошо помню, Гали-абзы.
– Вот эта самая борьба продолжается и сейчас. Правда, теперь враг не решается бороться против нас открыто, с оружием в руках. Он уже давно убедился, что оружием нас не возьмёшь. Сейчас он пытается войти в наше доверие, может, даже и работает неплохо, а в действительности всеми силами вредит нашему делу.
Газинур набрался смелости и рассказал о своих подозрениях насчёт Морты.
– Старики говорят: сорвёшь облепиху, а корень останется, – закончил он.
– Таков закон жизни, Газинур. Старое без борьбы не уходит, крепче, чем репей, цепляется. Ещё много крови испортят нам такие Морты Курицы. Поэтому и надо всегда быть начеку.