И вот, когда их огромные, усатые, слишком мужественные лица со всех сторон уже нависают надо мной и между ними виден лишь маленький просвет неба, я начинаю орать и барахтаться в своих пеленах… И просыпаюсь в страхе и слезах.
Не понятно, откуда моя детская психика взяла такой обильный и яркий строительный материал для этого сна. Не помню, чтобы у нас в доме было что-то восточное, книжек я точно еще не читала, да и телевизора тогда еще не было…
Денежный сон
Вот еще один из совсем ранних снов, не совсем понятный, но запомнившийся.
В моем дошкольном детстве мы с мамой и папой жили в большой коммуналке на Хохловском переулке, который упирался в Иоанно-Предтеченский монастырь. Напротив монастыря на нашей стороне при повороте на Старосадский стояла церковь, тогда служившая каким-то хранилищем.
И вот мне снится, что выхожу я одна-одинешенька поздним вечером из дома и бреду по каким-то неопределенным ночным делам сначала по Хохловскому, потом сворачиваю на Старосадский. Как раз на повороте, напротив монастыря замечаю, что под ногами у меня крутятся под ветром какие-то… нет, не листья, а бумажки. Наклоняюсь рассмотреть их – а это деньги… И, оказывается, тем же денежным ветром к кромке тротуара намело множество монет. Они разбросаны тут и там, лежат блестящими кучками, шуршат и позвякивают, посверкивают в лучах ночных фонарей. Загребаю их ногами, как снег. Зачерпываю горстью, чтобы получше разглядеть отчеканенные рельефы. Прихватываю несколько бумажек и тоже разглядываю под фонарем. Интерес к деньгам у меня явно эстетический, коллекционный – они красивые, и мне любопытно, что там на них изображено…
И тоже эта тема потом откликнулась через много лет во время одной из медитаций3.
Синий или зеленый?
Помню себя в детском саду во время дневного сна. Лежу макушкой к окну, оттуда сквозь занавески пробивается солнце, там – весенняя жизнь. А я тут валяюсь без дела, и нельзя вскочить и побежать на улицу. Одно мучение! Ворочаюсь и страдаю.
И тут кто-то невидимый спрашивает:
– Ты какой цвет больше всего любишь?
Интересный вопрос. Принимаюсь ответственно и обстоятельно обсуждать его сама с собой и сравнивать цвета. Понимаю, что на этот вопрос надо обязательно ответить, что очень важно ответить именно сейчас, и главное, ни за что нельзя ошибиться.
Представляю себе зеленые деревья. Боже, как я люблю этот густой, шевелящийся на ветру, щебечущий и живой зеленый. Обожаю! Но небо – оно синее, и в него можно уходить, уходить, уходить бесконечно, и никогда не достичь дна… Синий! Или все-таки зеленый? Конечно, синий! Да, я точно выбираю синий – точно-преточно!
Вот с тех пор мой цвет – синий. Интересно, что все остальные цвета даже не были допущены на конкурс.
Думаю, что этот детский выбор многое определил в моей дальнейшей жизни. Синий для меня – бесконечность неба и вечность. Некоторых людей в своей жизни я позже определяла как «синих», то есть моих. Один видящий как-то сказал, что в моем поле постоянно находятся «синие», которые мне помогают.
Старше или младше?
Довольно рано заметила у себя странный алгоритм общения с людьми, практически, со всеми.
С кем бы я ни повстречалась, всегда чувствовала себя младшей по возрасту, ожидающей услышать от собеседника что-то, мне неизвестное, важное и значительное. Это такое ученическое желание информации, урока, наставления, ответа на все вопросы. Потом этот человек как-то себя проявлял, обнаруживал свои качества, выдавал порцию информации о себе, и я начинала его «видеть», то есть понимать. И видела его сразу насквозь – откуда-то бралась такая абсолютная уверенность, что вижу его целиком и до конца. Ситуация неизменно переворачивалась: вдруг чувствовала себя более опытной, знающей больше, видящей глубже и полнее – старшей. Откуда бралось это чувство? Где помещались эти неведомые знания?
Осознав регулярность этих превращений из младшей в старшую, испугалась, решила, что я ужасная зазнайка и гордячка, категорически осудила себя за это. Но мои самоедские рефлексии ничего не изменили.
С годами привыкла. А потом и осуждать себя перестала, потому что поняла причину своих ощущений. Слишком много доказательств моей душевной взрослости подсовывала жизнь. Потом узнала, что по психотипу я, оказывается, «судья»4, и это многое объяснило. Теперь уже и реальный возраст заставляет чувствовать себя старшей в большинстве контактов. Хотя… И сейчас часто бывает: забываю о реальном возрасте и снова с надеждой и радостью устремляюсь к новому Учителю – становлюсь учащейся душой.
Царица обезьян
В возрасте трех-четырех лет меня посещали разные видения и фантазии, в которых проводила тогда немало времени. Некоторые из них обладали удивительным постоянством появлений, развертывались, как сериалы – с продолжением одной сюжетной линии и антуража. Даже и сейчас такого рода «сериалы» часто вижу во снах и медитациях. Конечно, с другими сюжетами и персонажами.
Вот, одна из моих устойчивых детских фантазий. Это был целый мир, населенный маленькими человечками, которые сильно смахивали на обезьян и вели себя соответственно. Но дело происходило совсем не в джунглях, а в цивильных пространствах комнат и залов, даже, я бы сказала, в дворцовых покоях.
Среди этого народа я была очень большой, во много раз больше каждой особи. Чувствовала себя среди них принципиально другой породы и почти всегда сидела на троне. Общий цвет этих видений – золотисто-желтый, он окрашивал все вокруг и сиял.
Возвышаясь над суетой этих существ, я была, конечно, царицей, видела все, что они творят, мирила их между собой, судила, казнила и миловала.
Не знаю, любили ли они меня, но относились почтительно и с некоторым страхом. Да и я, по правде сказать, не испытывала к ним особо нежных чувств. Просто такая у меня была должность, такая работа.
Чему-то я тогда, в этих играх воображения, усердно училась. Не помню точно, когда закончилась эта игра.
Конек-Горбунок
Однажды папа повел меня на балет «Конек-Горбунок» по сказке Ершова. Было мне тогда года четыре. До сих пор вполне ясно помню некоторые эпизоды той постановки, костюмы персонажей и декорации, хотя музыки не помню совсем. А балетные движения актеров казались мне каким-то дурным кривляньем. Да, пожалуй, и сейчас, кажутся таковыми за очень редкими исключениями…
Сложности начались в финале, когда на сцене появились чудовищных размеров котлы, из которых валил пар. Почуяв, что эти кривляки сейчас начнут туда прыгать, я-маленькая, видимо, испытала какие-то очень острые и нехорошие чувства, которые, за давностью событий, не берусь описывать. Во всяком случае, доподлинно известно, что я молча сползла с бархатного сидения и без всяких объяснений направилась к выходу, энергично пробираясь в темноте между множеством больших и маленьких коленок. Папе ничего не оставалось, как последовать за мной, сгибаясь в три погибели и шепча на ходу извинения.
Будучи вполне послушным, как мне помнится, ребенком, я иногда оказывала решительное сопротивление внешнему миру. Такие ситуации потом повторялись много раз, и в них всегда было нечто общее: внезапность решения, уверенность в правильности этого решения, энергичность действий, полное игнорирование мнения окружающих, никаких угрызений совести после.
Музыка
В отношениях с музыкой были свои странности. Всегда завидовала маме и ее сестре – у обеих был абсолютный слух. Мама при этом хорошо пела, а тетя свистела и могла таким образом исполнить любое сочинение, отдавая предпочтение немецкой классике.
В школе начала регулярно ходить на концерты в московскую Консерваторию и Филармонию, куда были куплены абонементы. Много лет продолжала туда ходить уже безо всяких абонементов. Потом резко прекратила отношения с этими заведениями и перешла на музыкальные «консервы», тогда еще в виде пластинок.
Перестала слушать живую музыку, потому что очень уставала. С любого концерта возвращалась, еле волоча ноги, как будто вагоны разгружала. Если слушала вокал, выходила к тому же с больным горлом и осипшим голосом, хотя когда успела простыть – непонятно. И это повторялось с такой регулярностью, что решила остановиться.
Позже знакомая пианистка объяснила мне мои «болезни» по части вокала. Оказывается, я весь вечер беззвучно пела с вокалистами, и у меня с непривычки садились связки. А когда стала наблюдать за собой во время симфонических концертов, поняла причину и своих инструментальных усталостей.
Слушая оркестр или солистов, я каждый раз, безо всякого со своей стороны осознанного усилия, слышала в себе другое, параллельное звучание – некое идеальное исполнение того, что играли. И эта работа перманентного слушания сразу двух звучаний, возведения в абсолют и сравнения с реальностью, отнимала все мои силы. Делала это бессознательно, но даже, когда поняла, чем занимаюсь, не смогла остановиться.
С годами это прошло, осталась резкая – до зубной боли – реакция на плохое исполнение и навязчивую «попсу». Если попадаю на такое, стараюсь сразу уйти, чтобы не мучиться.
Симхат Тора
В старших классах школы возник интерес к религии. Думаю, что основным двигателем в этом направлении была музыка. Тогда много слушала Баха, особенно часто его «Страсти по Матфею». Музыка настолько каждый раз потрясала, что решила прочесть Евангелие от Матфея. Мамина сестра Нина, переводчица с немецкого, часто ездила в Германию, и однажды привезла оттуда Библию по-русски в черном переплете с красным обрезом – лютеранскую, как я сейчас понимаю. Прочла все четыре Евангелия. Мало что поняла, но впечатлилась отдельными темами, даже, скорее, отдельными фразами.
Как-то вечером после школы моя подруга, Роза-Валентина, потащила меня на улицу Архипова. Там играла удалая музыка, перед харальной синагогой еврейская молодежь танцевала в круге по случаю праздника Симхат Тора. О празднике, как и о самой Торе, я не имела понятия, Ветхий Завет в тетиной Библии как открыла, так и закрыла. Теперь понимаю, что веселый дух диссидентства изрядно подогревал танцующих и всю собравшуюся толпу, будоража и заражая, – мероприятие было, скорее всего, несанкционированное, хотя тогда мне это не пришло в голову.
Валя бросила сумку на землю и тут же включилась в круг танцующих. По возбужденному блеску глаз и румянцу было видно, что ей все это доставляет огромное удовольствие. Кивками и жестами она приглашала меня присоединиться. Но я стояла у стенки и смотрела. И не могла пошевелиться. Не думаю, что это была стеснительность – хотела, рвалась, но не сдвинулась с места. Физическая неподвижность рядом с общим движением, плюс, нереализованность желания – в голове и во всем теле начался кошмарный вихрь.
– Это же мой народ, мои соплеменники! Они должны быть мне ближе, чем все остальные люди в этой стране, с которыми я общаюсь. Тогда почему я не могу войти в их круг, танцевать с ними, веселиться и быть вместе? Но я не могу… И это не страх, тут что-то другое… Не понимаю…
От этих мыслей все внутри рвалось на части, сердце ныло – среди всеобщего веселья я рыдала, подпирая стену синагоги. Откуда-то пришло знание, что так будет всегда. И как ни старалась отделаться от этого знания, оно непререкаемо висело, среди кипящих мыслей, окруженное непонятной безмятежной пустотой.
Как я не стала христианкой
Первого августа 1968 года мне исполнилось 16. Мы с друзьями отмечали это событие в арбатском кафе, напротив театра Вахтангова. В нашей компании был молодой человек по имени Алеша, в которого я тогда была страстно влюблена. Алеша играл на скрипке, мечтал стать хоровым дирижером и время от времени – мне кто-то сказал – лежал в психушке. То есть это был точно мой вариант – я тогда выбирала невротиков. Кроме прочего, Алеша был сыном православного священника, и мы иногда разговаривали с ним на «божественные» темы. Меня это сильно волновало.
В тот вечер в кафе мы пили вино, и, когда Алеша пошел меня провожать, мы оба были в легком подпитии. Мне шестнадцать, теплый вечер, голова чуть кружится, и рядом со мной человек, в которого я влюблена… Мне показалось… Нет, не показалось, точно знала, что сейчас произойдет все, чего я захочу. Мы могли обниматься, целоваться, говорить о любви… Но что-то меня тогда остановило. Наверное, не хотелось, чтобы наши отношения сложились только потому, что сегодня мой день рождения и мы под кайфом. И я увела нас обоих в другую сторону, точнее, вверх – перевела разговор на какие-то отвлеченные и возвышенные темы.
Мы шли по Калошину, свернули на Сивцев-Вражек, а потом несколько часов бродили по арбатским переулкам и бульварному кольцу. Мы говорили о Боге. С Алешей на эту тему было интересно разговаривать.
В тот раз, помимо прочего, он рассказал мне, что в Загорске (бывшем и нынешнем Сергиевом Посаде) иногда собирается группа христиан, чтобы обсуждать религиозные темы, и там есть люди, которые смотрят на все несколько иначе, чем ортодоксальная православная церковь. (Как будто я разбиралась в постулатах ортодоксального православия…) Алеша был членом этой группы и предложил мне поехать с ним в Загорск, чтобы поучаствовать.
С любимым человеком по божескому делу – конечно, я тут же согласилась! К тому же август я должна была провести с родными на даче, в Заветах Ильича, что на полпути к Загорску. И мы тут же решили, что через неделю в такое-то время я буду стоять на платформе Заветы Ильича в сторону Загорска и ждать, когда Алеша из последнего вагона помашет мне рукой. И тогда я вскочу к нему в электричку, и дальше мы поедем вместе.
Вдохновленная этой волнующей перспективой в назначенный день и час я стояла у края заветинской платформы, вглядываясь в окна последних вагонов всех проезжающих электричек. Мобильников тогда еще не было, да и на даче ни у кого телефонов тоже не было, так что отредактировать нашу договоренность не было никакой возможности. И я просто ждала.
Электрички одна за другой причаливали к платформе и отъезжали, но никто мне не махал из последнего вагона, но я продолжала стоять. Упрямства и надежд хватило часа на полтора. Наверное, хватило бы и на больше, а потом произошло фантастическое событие, которое положило конец не только этому ожиданию, но и моей влюбленности. А заодно и всем моим поползновениям в сторону христианства.
Подошла очередная электричка, я бросилась к ее окнам, чтобы не пропустить заветное махание рукой, пробежала вдоль вагона и снова остановилась в самом его конце. Поезд захлопнул двери, свистнул и тронулся. Из окна последнего вагона вылезла голова мужского пола. Голова смачно харкнула по ветру, и этот плевок попал мне прямо в глаза…
Потом много раз, возвращаясь к этой ситуации, пыталась представить себе, как это могло произойти. Мужик ведь не целился мне в глаза, значит, имел место так называемый «случай». Да, но в контексте моей жизни эта ситуация совсем не выглядит случайной.
Непосредственным следствием, конечно, был шок: слезы, истерика – бродила несколько часов, прежде чем смогла вернуться на дачу. Слишком резкий контраст: слишком мерзкой и грязной оказалась реальность, пришедшая на смену моим высоким эйфорическим ожиданиям. Депрессия продолжалась почти весь август и порядком испортила мне окончание каникул. С Алешей мы потом несколько раз виделись в разных компаниях, но почти не разговаривали и никогда не обсуждали тот день.
По прошествии многих лет поняла, что мое тогдашнее увлечение-стремление, окажись оно осуществленным, легко привело бы меня в лоно христианства. В том возрасте я была пылким максималистом, и если бы попала в религиозный кружок и увлеклась христианской темой, все могло пойти не по плану… Ну да, сейчас мне уже виден общий план этой моей жизни, и понятно, почему в ней я не должна была стать христианкой. Вот потому меня и остановили на всем романтическом скаку. Надо сказать, довольно чувствительно остановили.
Это далеко не единственный случай, когда мои порывы, как будто, пресекались кем-то в самом начале, не давая мне отклониться от основного курса, но тот случай, кажется, был первым, который я осознала. Сейчас я благодарна тем, кто направил в меня этот плевок – они знали наверняка, что я это переживу.
Зося
В начале семидесятых, учась на первых курсах института, летние каникулы я проводила в Литве вместе с родителями и нашими друзьями. Так сложилось, что все мы жили на разных хуторах, объединяясь для совместных походов и развлечений.
Я поселилась у бабы Зоси – одинокой пожилой крестьянки, в ее маленьком деревянном домике с земляным полом и беленой печкой. Электричества не было, так что вечером зажигали керосиновую лампу и рано ложились спать. Моя кровать помещалась за грубо сколоченной из досок перегородкой, а кроме кровати, кажется, там ничего и не было. В какое-то лето я вообще перебралась спать на сеновал под крышу, и спалось там сладко…
Зося целый день работала в огороде, доила корову, гоняла коршунов и шашкусов – разновидность выдр, вылезавших из озера возле дома, чтобы воровать, как и коршуны, зосиных цыплят. Зося готовила для нас нехитрую еду в печке, а в отдельно стоящей баньке, как в холодильнике, у нее хранились сливки в тазике и масло в деревянной лоханке, которое она сама же и взбивала. Как-то я попробовала помочь ей в этом деле, но минут через пятнадцать уже и выдохлась.
Зося жила одиноко, с соседями общалась только возле продуктовой лавки, приезжавшей раз в неделю, и ей было приятно мое нешумное соседство. Но, может быть, общения ей хватало и без меня. Мне кажется, Зося разговаривала со всеми своими животными и даже деревьями. С тайной гордостью она как-то поманила меня, приложив палец к губам, чтобы показать косулю, стоящую на горке возле ее дома. Зимой Зося подкармливала эту косулю, а теперь та привела с собой косуленка, чтобы познакомить кормилицу со своим чадом.
Как-то я писала акварель на берегу нашего озера. Стоя на крыльце, Зося позвала меня в дом, крича, что пришли родители со мной повидаться. Пришлось прервать работу, собрать этюдник и пойти домой. Никаких родителей там не оказалось, а Зося сидела на лавке у стола и хитренько улыбалась. Сказала застенчиво и как бы извиняясь:
– Олитя, покаштувай сметанки – све-ежая, только сегодня приготовила.
Это она меня прикармливала, как ту косулю. Ну, что тут скажешь! Знала же, что ради сметанки я нипочем не брошу свое занятие. А потом сидела напротив, подперев голову рукой, и с улыбкой смотрела, как я уплетаю сметану с хлебом.
В последнее лето, когда я жила у нее, было уже известно, что многие хутора будут сносить, потому что тянут линию электропередач, а разводить электричество на каждый хутор – слишком дорого. Людей с упраздненных хуторов предполагалось объединить на территории какого-то нового совхоза. Никто из хуторян этого не хотел. Не хотела и Зося – как-никак у нее было свое хозяйство, в которое она много лет вкладывала силы. Она там всё и всех любила. Да и не в том возрасте она была, чтобы начинать новую совхозную жизнь.
И тут у нее нарисовался жених. Это был пожилой сосед с какого-то дальнего хутора. У него недавно умерла жена, а хозяйство было большое, вот он и приискивал себе новую хозяйку.
– Дал мне триста рублей, – шепотком сообщила Зося, – мы с ним уже и за руки держались…
Короче, она попросила меня поехать с ней к жениху, чтобы оценить его дом и хозяйство. На самом деле, я думаю, хотела удивить его своими «столичными связями». Ну, мы с ней и поехали на местном автобусе. Встретили нас там честь по чести, показали весь большой дом, амбар, еще побольше того дома, и совсем уж огромный огород. В огороде я застряла попастись на клубничных грядках, а невеста пошла в дом, знакомиться с прочими домочадцами. Ну и как-то там у них все потом сложилось, но это было уже после моего отъезда.
Рассказываю так подробно, чтобы самой вспомнить эту атмосферу расслабленной неспешности и приятной заземленности, которая окутывала нас в Литве среди озер и лесов, спокойных хуторян и теплых радостей сельской жизни. В 2010 году на даче, вспоминая об этой поре, написала эссе, которое начиналось как раз этим литовским «погружением».
Зеленая-зеленая трава, ну такая зеленая, что просто «вырви глаз». Или, лучше сказать, «утони глаз», а то «вырви» – как-то неэстетично. И такая она ровная, расчесанная, как будто карандашом вся аккуратно заштрихованная – стоит на ярком солнце, излучая простую радость, поднимается вверх по склону холма и уходит сразу в сверкающее синее небо. И от этого захватывает дух и хочется плакать. А деревья вокруг огромные, нетронутые, бурые, стоят полукругом, как старики, тихо шепчутся, головами неспешно кивают. И я здесь стою в их тени – одна из всего человечества на их совет допущенная, в их тихую жизнь опущенная. Просто стою и смотрю, стою и слушаю, наблюдая, как угасает во мне смутно-пестрое человечье и проступает чистое древесное, травяное зеленое, земное и небесное – тонкое, спокойное, вечное…
А то важное, ради чего я сейчас мысленно нырнула туда, случилось уже в Москве, примерно через год после Зосиного сватовства.
Проснулась утром в странном состоянии тревоги и грусти: перед пробуждением увидела Зосю, она смотрела на меня с открытки, улыбалась и махала мне оттуда рукой. Только вокруг той открытки была траурная кайма, и где-то в глубине себя я твердо знала, что Зося умерла. Этот сон так меня обескуражил, что тут же рассказала о нем маме. Мама подивилась, но что тут скажешь. А вскоре ее подруга получила от своих знакомых из Литвы письмо, в котором сообщалось, что Зося умерла, не прожив на новом месте и года.
Если бы тогда не рассказала маме свой сон, наверное, решила бы, что этого не случилось вовсе.
Пламя отца
Чтобы хоть как-то объяснить себе удивительные события, связанные со смертью отца, пытаюсь восстановить обстановку моей жизни – внешнюю и внутреннюю – этого времени.
В 1984 году мы с мужем остались без жилья. Он вернулся в квартиру своей матери, а я уехала к родителям на Матвеевскую. Семейной жизнью мы жили по выходным, когда на полтора суток сбегали из Москвы на дачу в Заветы.
На даче тогда стоял домик, обозначенный на плане как кухня, с засыпными дощатыми стенами и потрескавшейся печкой. Летом в нем жили мои родители, а в остальные сезоны – мы с мужем. Зимой он гудел всеми ветрами и промерзал насквозь, но для нас это была единственная возможность побыть вдвоем.
Приезжали туда вечером в пятницу после работы и еще гуляли часа два-три по узким тропинкам соседних улиц среди высоких сугробов под светом экономных и нерегулярных дачных фонарей. Тем временем набитая дровами печка хоть как-то согревала ближайшие к ней кубометры нашего убежища. Тогда наступало время курицы, запеченной в той же печке и бутылки вина. К середине ночи тепло поднималось метра на полтора от пола, и потому можно было организовать гнездо из кучи матрасов, одеял и подушек, чтобы провалиться в сон до полудня следующего дня. Потом мы совершали еще одну прогулку, доедали курицу и возвращались в Москву.
Куриные косточки доставались меховой дворняге по имени Скамейка, прозванной так нами за широкую плоскую спинку, на которую хотелось невзначай присесть. Она появлялась, невесть откуда, как только мы отпирали калитку, и жила на нашем крыльце все время, пока мы были на даче. Она же сопровождала нас во всех прогулках.
Вот стих, написанный неожиданно по-немецки, который довольно точно передает состояние тех прогулок. Тогда я занималась немецким в какой-то группе, и мне часто снились немецкие сны.
Die lange Schatten auf dem Schnehe, das Sonnenlicht,
Ein rotes Pferd mit seinem Jeger, mit seiner Pflicht.
Mein Got, mein Hund, mein Shornsteinfeger, und ich5.
Итак, я жила теперь на Матвеевской. Квартира родителей была трехкомнатной, но крошечной, как все в тех «хрущобах». Мне выделили в ней девятиметровую комнату, где я и поместилась со всеми своими книгами и картинами. Получилось нечто вроде купе с кроватью, затиснутой между шкафами и столом, сооруженным из книжных полок с положенной на них чертежной доской.
Матвеевская тогда была окраиной Москвы, а работала я в центре, на Садовом кольце. Ежедневная дорога на работу занимала полтора-два часа: две остановки автобусом до платформы, две остановки электричкой до Киевского вокзала, потом на метро до Маяковки, потом троллейбус до Садовой-Самотечной, плюс, ожидания в каждом пункте пересадок. Обратно, понятно, то же самое. Не понятно, как хватало энергии еще и на немецкую группу.
В электричках, особенно зимой, было мучительнее всего. На подъезде к городу народ в шубах уже давился и потел во всех проходах и тамбурах. Много раз с удивлением замечала, что, невольно слушая речь подмосковных жителей, не понимаю ее. Как будто мы говорили на разных языках. Они точно говорили по-русски, они матерились по-русски, но, кроме мата, я не понимала почти ни слова – не могла связать изредка мелькавшие смыслы. Не знаю, чему приписать это странное обстоятельство: своему невниманию или душевному смятению. Но это повторялось регулярно: я вслушивалась, пыталась вникнуть, и не понимала. Странно. Помню, что такая «дислексия» меня тогда изрядно угнетала.