Книга Приключения сомнамбулы. Том 2 - читать онлайн бесплатно, автор Александр Борисович Товбин. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Приключения сомнамбулы. Том 2
Приключения сомнамбулы. Том 2
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Приключения сомнамбулы. Том 2

Художник внимательно слушал Шанского.

И чем же, всматриваясь в калейдоскоп, озаботится идеальный Валеркин роман? Дробностью, осколочностью нового мироощущения? – Мне Бухтин сегодня втолковывал, что зеркала будто бы отражать устали, будто ослепли, лишь потом когда-нибудь залпом выплеснут отражения, – сказал Соснин.

– Где видел Валерку? – у Таточки взлетели ресницы, блеснули глаза.

– Завтракали с ним в «Европейской».

– Армянский коньяк, астраханская икра, «Судак Орли», омлет… – шпарил Шанский, как если бы зачитывал выписанный Риммочкой счёт; успел всё пронюхать.

– Красиво жить не запретишь! – тряхнула причёской Людочка.

– Ослепшие зеркала? Ёмкий образ, – отозвался из угла московский теоретик. – Тут прозвучали прелюбопытные предположения относительно исторической – разрушительной – роли изображений. Возможно, вполне возможно, что статуи и фрески, украшавшие форумы и алтари, по совместительству служили тайными разрушителями-могильщиками античности, а наше время, породив тотальную разрушительную визуализацию, скрытно готовит похороны христианства. Всё возможно, храмовая фреска как стенобитное орудие, почему нет? Однако вопреки возрастающей напористости и пестроте, агрессивности визуальных образов, сущности сейчас, из-за инерционного хода механизма культуры, как ни удивительно, вовсе не отражаются-размножаются, мы пробавляемся информационными помехами, ими же довольствуются и зеркала-поглотители… – Головчинер, Бызов, Шанский, Соснин, Художник повернулись к московскому теоретику, он говорил спокойно, но нельзя было не ощутить давления его мысли, – да, зеркала подлинности ослепли и наново лишь тогда прозреют, когда им будет что отражать, чтобы, преобразовав всё, что было без разбору поглощено, затем преобразовывать сущностными, значимыми отражениями действительность, пусть и в том безрадостном направлении, о котором нам так поэтично поведал Толя; процесс закольцован, то, что станет достойно отражения, пока вызревает и вне нас, и в нас самих, то бишь в глубинах зеркала. В известном смысле, ведь и мы – зеркала, и мы на время ослепли. Это как детское чтение запоем, впрок – пока без видимой отдачи… или, если угодно – зеркала сознания до поры-времени неразборчиво поглощают знаки, словно космические чёрные дыры энергию, поглощают, чтобы позднее наделить их новыми смыслами.

– Куда более чем вы, прошу прощения, сведущий в астрофизике, не могу разделить уверенности в точности аналогии… при чём тут чёрные дыры?

– Ослепшие? Тогда они ничего не видят и не смогут ничего выплеснуть.

– Устами красавицы, конечно, глаголет истина, – на Милку ласково глянул Шанский, – однако мы доверились метафоре, потрясающей метафоре.

– Метафоре – чего?

– Сознания-накопителя, ждущего, зажмурившись или временно ослепнув, своего рокового часа.

– И что, прозрев, зеркала увидят?

– То, что свершится в нас и вокруг нас, – мы пока этого не способны вообразить.

– Мне страшно.

– Самое страшное впереди, – улыбнулся Шанский, – слышала, что зеркала – это ещё и двери, через которые входит смерть?

– Мне страшно, я каждый день смотрюсь в зеркало.

– Разбей и забудь печали, – посоветовал Бызов.

– Плохая примета, – вздохнула Людочка.

– Мне страшно, – снова сказала Милка.

– Помилуйте, что же тут, Эмилия Святославовна, страшного? – не понимал Головчинер, – сидим за столом, едим-пьём, картины, правда, вокруг нас необычные, так ведь Аристотель вовсе не предлагал художникам удваивать мир, перед нами искусство, но при всей его внешней агрессивности…

– А если искусство заместит реальность…

– Массовое искусство заместит непременно… пока – рвёт на части; обстреливает нас с экранов снарядами, разрывными пулями…

– Но мы-то живы-здоровы…

– Пойми, взрывается и разрывается само восприятие реальности…

– С вами, сверхсведущие во всех науках и искусствах господа хорошие, не соскучишься, одни зеркала, выходит, извергают второсортные, хотя агрессивно-подрывные отражения-помехи, другие, первосортные, ослепли, а прозреют ли… – выдернул изо рта трубку Бызов.

– И при этом зеркала – двери для смерти, так?

– Так, – кивнул Шанский.

– Да, зеркала условно двух типов, это как экстровертность и интровертность, – объяснял теоретик, – разве картина при её утрированно-динамичной композиции, – протянул руку с окурком к холсту на мольберте, – не интровертна? Чем не ослепшее зеркало? Пока картина обращена не к нам, а в свою магическую тёмную глубину, когда ещё выплеснутся актуальные, творимые там, в глубине, содержания. – Илюшка, я… я тоже ослепшее зеркало? – зашептала Милка, – смотрю по сторонам и ничего не вижу, ничего не понимаю, ничего… не понимаю, что с нами будет? Я сумасшедшая? – Ты-то нормальная, – шептал Соснин, словно утешал испуганного ребёнка, – хотя слушаешь монологические диалоги безумцев, не рассчитанные на понимание.

– Интровертность и экстровертность взаимно обратимы? Свойства зеркал откликаются на изменчивые запросы и свойства времени?

– Я же сказал, процесс закольцован, – теоретик невозмутимо доставал из пачки новую сигарету.

– Вспомните, у Магритта некто смотрит в зеркало, а видит вместо лица затылок. Тоже образ слепого зеркала?

– В известном смысле, – закурив, кивнул теоретик, – ибо зеркало уводит вглубь, не возвращает взгляд, в известном смысле, зеркало сейчас – глаз, смотрящий в себя.

– Зоркость этих времён, – предостерёг Головчинер, – это зоркость к вещам тупика.

– Что должно случиться, чтобы зеркала прозрели, вернули взгляды?

– Сдвиг, резкий разрушительно-преобразующий сдвиг.

– Чего сдвиг?

– Всего… сдвиг в основах миропорядка.

– Откуда энергия для сдвига возьмётся?

– Сами зеркала-накопители, переполняясь и прозревая, выплеснут! И иллюзорность обернётся коварной незнакомой реальностью – из-за амальгамы выплеснется бесшабашно-жестокий знаковый мир, накроет нас с головами. Мы и в этой картине увидим то, что сейчас от наших глаз скрыто… Художник улыбался.

– Сами зеркала… Собака не знает, что процесс закольцован, поэтому не умеет себя укусить за хвост?

– Снова глаголешь истину, – протянув руку через стол, потрепал Милку по щеке Шанский.

– А пока мы… – начал было Гоша, но смолк.

– Пока мы на транзитном участке… одни заскучали, других мутит.

– Мрак, ох и мрак кромешный на транзитном участке между рождением и смертью. Бызов не верил в сдвиг и прозрение интровертного зеркала, не желал мириться с вторжением дробной нечисти из экстровертного зазеркалья, а Шанский дурачился. – Бедный мимесис, ласковый и тёплый, нежно-пушистый, порождённый высшим единством и чувством цельности, как спасти тебя от бездушных воителей семиосиса? Бызов, не замечая, что повторяет предсказания Шанского, всё громче кричал, руками махал. – Мельчает, дробясь на частности, мысль, нет великих философов, великих умов, способных открыть и обосновать всеобщий, призванный успокоить растерянный мир закон, однако худосочная база разномыслия ради разномыслия упрямо подводится под напористое знаковое безумие, и растёт на ней кипа якобы высоколобых, но лишь усиливающих идейный ералаш книг, – Бызов, как если бы он уже всецело поверил Шанскому, восставал против леденящего хаотичного нашествия означающих, которое, опасно меняя культурный климат, обескровливало и самую жизнь.

– Что станется с искусством в обескровленной жизни, где ему в ней найдётся место? – Гошка то ли издевался, то ли всерьёз заражался возбуждением-волнением Бызова.

– Как где? В зазоре между означаемыми и означающими!

– Зазор этот трудно себе представить, он подвижный и многомерный, – улыбался московский теоретик, – мы ведь безбожно схематизировали картину мира, якобы состоящую из двух принципиальных элементов – материального мира, мира вещей и людей, который мы называем реальностью, и мира зеркал, отражающих всё материальное, всё вещественно-телесное, с разного рода содержательными искажениями.

– Попросту говоря, материального мира и – мира наук, искусств? Так?

– Попросту и, стало быть, грубо говоря, действительно так. Но динамичная неопределённость такого разделения в том, что существует ещё и особый, третий, мир эфемерностей, непрерывно и неуловимо влияющий на отражательные свойства и запросы второго, и, следовательно, на наше восприятие первого, то бишь на восприятие самой реальности: это мир всего неосуществлённого – не доказанных теорем, не написанных романов, картин, симфоний. Там, в том, заоблачно-ноосферном, опознанном наукой, но пока структурно не представленном мире собраны желания и возможности… это мир потенциальных идей и форм, к нему тянутся мысли и творческие фантазии.

– Так сколько вы миров насчитали? – глянул Головчинер, тронул пальцем ямку на подбородке.

Теоретик кратко повторил свои рассуждения.

– Всё равно сложно, чересчур сложно.

– Я, Милочка, как мог, упрощал. На самом деле мир эфемерностей и его влияние на нас гораздо сложнее, загадочнее.

– Струенье невещественного света, – громко зашептал, кривя губу, Головчинер; похоже, исчерпал околонаучные вопросы, соображения и доводы, репетировал седьмой, может быть, одиннадцатый тост.

– Ничего не поняла, ничего, – призналась Таточка.

За луну или за солнце? – проснулся внутренний голос, – Соснин ускользнул в дворовое пространство картины, – за горбатого японца?

– Что же прикажете делать, опустившись из эфемерностей на грешную землю? Что практически нам нужно теперь, чтобы защитить… – терял терпение Гоша.

– Если бы знать, – вскинул ручищи к потолку Бызов.

– Я знаю, – сказал Шанский с лукавой миной, – нужны новые формы, а собрание эфемерностей, коли его худо-бедно удалось обнаружить, коли мы подключились к его богатствам, в поисках их, новых форм, поможет! И продолжил серьёзно. – Что, собственно, ошарашивающе-неожиданного мы только что услышали? То, что сам поиск ускорился? Ну да, ну да. Человек – феноменальное животное, оно порождает символы, чтобы строить из них культуру, затем, со сменой эпохи, само же их, те символы, пожирает, порождает новые, – напоминал зоо-философские азы Шанский, – семиосис непобедим, ибо с ускорением времени человек-разумный одержим уже непрестанным одолением нехватки значений, даже биологическая революция, которую наш злобный профессор готовит в вонючих вольерах Старого Петергофа, не отменит феноменальную видовую ориентацию.

– Аминь, – развёл ручищами Бызов, – никакая революция не спасёт, у плодовитого алчного животного несварение.

с признаками второго дыхания

– Мир раскалывается, дробится…

– Даже образа распадаются на иконки…

– Клише тиражируются с клише, лес, речку уже ценят за сходство с открытками, кинокадрами…

– Грядёт век репродукций, которые затмят оригиналы.

– Опять взрывы информации? – вякнула Людочка.

– Дезинформации! – бухнул Бызов, – бомбы сами закладываем. И сами же цепенеем, как кролик перед удавом, пока культура растлевается фикциями, искусство, кликушествуя, агонизирует.

– У страха глаза велики, тем паче, у страха стандартизированного – на фоне знакового мельтешения будто бы грядёт и самовластие роботов, монстров из пробирок, колб, другой лабораторной посуды. Что ж, проворнее, чем когда-то джинн из бутылки, из сказок нового времени вылезает жестокий герой-гомункулос. Но ужаса не внушает, скорее успокаивает, ибо у страхов массовой культуры функция транквилизатора, поймите, именно зритель-кролик заглатывает удава, проглотив, млеет – жизнь не так плоха… для здорового обывателя ценности современной жизни формируются колеблющимися отражениями клише, наспех вычитанных в метро, увиденных на телеэкране. Те же натуры, что поболезненнее, потоньше, жаждут припадать к дистиллированным духовным источникам, хотя чуют, конечно, что рыпаться бесполезно, в вымечтанно-придуманную эпоху не впрыгнуть, залогом вынужденного прозябания таких редких натур в текущей кипучей буче, – каламбурил Шанский, – остаётся залог страдательный.

– А я о чём? – утирал пот Бызов, – отражения мелькают-пугают, суть затуманивается, искажается.

– В отличие от тебя, я не обличаю. Лучше разгадывать культурные импульсы, несущие, возможно, позитивный заряд, чем облыжно костить…

– Шиш разгадаешь! Дьявольщина раскрывается постфактум… правда, анализируя инструменты, методики, воображаешь и саму операцию, так-так, сначала анестезия, сначала умертвить мышьяком, потом выдернуть нерв из зуба… позитивный заряд! – разве не ясно, что телевидение изобрели именно тогда, когда человечеству прописали на небесах делать лоботомию?

– Человечество и культуру с искусством незачем огульно охаивать! – придавил слюнявый окурок Гошка, кольнул Бызова анекдотцем о подозрительном Дон-Жуане, которому у любой дамы в длинной юбке мерещились кривые или волосатые ноги.

– Почему или? – Шанский замычал с полным ртом, пожал плечами, – почему не и кривые, и волосатые?

Милка прыснула. Протестуя, вскочила, под рукоплескания бархатный подол поддела, гордо по бедро заголилась.

Однако Бызов держал навязчиво-серьёзную ноту, продолжал пугать вредоносным торжеством подобий, ежесекундно подменяющих-умертвляющих первородность, вгоняющих в плоские схемы самого Бога, – рокотал, жарко-неутомимый, исторгал раскаты грома, – когда бесплотная рать знаков, символов исподтишка расшатывает, кренит, крушит жизненные опоры, – заклинал Бызов, – является мессия, падает Рим, а отсчёт времени начинают с чистых, без пометок, календарей.

– Вот и формула ненавистного тебе сдвига? – дожевал Шанский, – мы-то надеялись, что ты во благо естествознания штаны просиживаешь в лаборатории, пытаешь мышей и кроликов… когда философствовать успеваешь?

– Исключительно за шлифовкой линз, – осклабился Бызов, снял очки, дохнул на стёкла, принялся протирать бежевым, с волнистыми краями, замшевым лоскутком; лишившись стеклянного забрала крупное лицо его оказалось неожиданно беззащитным… – Если сонмом ложных отражений-представлений мы готовы вытеснять сущее, то – чем чёрт не шутит – подлинный мир нам не очень-то нужен? – Бызов мощным торсом молотобойца пододвинулся, привалился к Соснину, который, загипнотизированный мерцавшим колоритом картины, вяло ковырял вилкой в тарелке: сумрачный двор вроде бы заливала мертвенным пепельно-голубым струеньем луна, но гряду стен, подпиравшую бледное прозрачное небо, красило закатное солнце.

обольстительное давление

Есть ли подлинный мир? – очнулся Соснин.

– Сигнал научно-техническому вторжению иллюзии дало изобретение фотографии, затем волшебную силу обрёл луч, пропитанный слезами, кровью, флюидами счастья. И хотя рассеивающая оптика заливает динамичным изображением большие экраны, растворяя луч в цветной светоносной плоскости, на каждом кинозрителе сфокусировано давление призрачного потока… документальные фильмы я уже смотрю как художественные, – увлечённо сообщал Шанский.

– Струенье невещественного света, – повторил задумчиво Головчинер.

– Эстрадники всё чаще притворяются, что поют, говорят, только рты разевают под фонограмму, – пожаловалась Милка.

– Славно! – подпрыгнул Шанский, – в зад укололи или какая-то душевная пружина разжалась? – певичка неприлично тычет в рот микрофон, симулируя вокальную самоотдачу и беззащитные реакции слушателей. И развязные губасто-щекастые трубачи, конвульсивный пианист, бравый усач-ударник усердствуют, что есть мочи, а всё – туфта, немой этюд, навязанный фонограммой. Но куда двусмысленнее роль дирижёра – он уже не задаёт темп, тональность, его темпераментом, мимикой, порханием рук управляют звуки, давно записанные на плёнку. А полный зал хлопает, ревёт от восторга. О, это ключевая культурологическая метафора времени! – отражения манипулируют предметами, копии – оригиналами, эхо – звуками. О-о-о, новые технологии ускоряют экспансию «обратной реальности» – иллюзорность давит, повелевает, жизнь, потупившись, отступает и уступает. Человек слаб, польстился на аудио-визуальные обманы, кажется, что и гибель-то свою он уже встретит рассеянно, пропустив мимо засорённых-заласканных глаз-ушей в череде подделок. А конец-то ждёт подлинный!

– Ну-у, теперь и искусство-ед испугался, – полез за кисетом Бызов.

время против подлинности

– Подлинно лишь то, что случилось со мною сейчас и здесь, то, что единовременно, спонтанно испытали ум и органы чувств. Миг – и подлинность начинает улетучиваться… ну а через годы, тем паче, через века…

– Не гоже валить на время, разве не подлинностью дышат, спустя почти два тысячелетия, строки Святого Писания? – врезался Гошка.

– О, всякий жиденький роман и тот силится внушить, что тянет на шифрограмму, – не согласился Шанский, – что же до «Пятикнижия», то бишь Торы, пересказанной с упрощениями Святым Писанием, то её читают по горизонтали, слева направо и справа налево, по вертикали, чуть ли не по диагонали. Раввины насчитывают много уровней понимания – сюжет, аллегории и толкования, мистические смыслы букв, цифр, их совпадений и перекличек, наконец, встречи с тайною один на один, с тайною для себя.

– Цифры проясняют мистический смысл одних букв, зато другие буквы при этом тайной окутываются, нам в контакте с каббалистами удалось… – Головчинер изготовился снимать покровы.

– Я не о бездонности иудаизма, я о Новом Завете, – прервал продвинутого математика, не собираясь сдаваться, Гошка.

– О-о, Пётр всё видел, но из-за косноязычия не умел рассказать, Павел не видел, но обладал образным мышлением и даром речи, – сладко потянулся Шанский, – потом – условно, с иврита, ибо языков и диалектов тьма – долго и многовариантно переводили на греческий, теряя смыслы, с греческого – через старославянский – на русский.

– Но камни-то настоящие, камни весомей слов! – горячился Гошка.

– О-о-о, когда Елена, императрица-мать, впавшая в истовое христианство, отправилась за тридевять земель искать крест с кровавыми следами распятия, повелела метить храмами опорные точки легенды, трактовавшей Христовый подвиг, три века минуло с момента голгофской муки и воскресения. Слова посеяли заблуждения, которые цвели дурманяще, пышно, да и топография Святой Земли изменялась, хотя при взгляде из современности древние камни легализуют и усиливают легенду обратным статусом. И не только камни, согбенные, иссечённые глубокими морщинами, будто чудом выжившие окаменелости, оливы Гефсиманского сада свидетельствуют – убедительней некуда! – о подлинности некогда укрытого их сенью предательства. Шанский выразительно пожевал язык. – Такова судьба культуроёмкого, дающего мощный энергетический импульс события, которое изначально намечает лишь один из вариантов развития, выбранный случаем из пучка возможностей. Зато потом игра случая облачается лукавым временем в тогу исторической неизбежности: последующие события – большие, малые – пусть и служат злобе своего дня, но, рождаясь в якобы обусловленном этой неизбежностью мире, как кажется, упрямо её доказывают. Да ещё память – индивидуальная, коллективная. Своевольничая в толще времени, память искренними свидетельствами оправдывает любую ложь.

– А искусство? – Гошка, раздражаясь, взлохматил шевелюру.

– Понять – значит создать. Реальность, подлинность всякий раз создаются заново в душевном усилии… реально, подлинно самоё усилие, но не его содержание, непрерывно изменяющееся временем. Искусство же возникло как самозванное великолепное надувательство, плафон Сикстинской капеллы не позволяет усомниться в том, что Адама сотворил Микеланджело.

дутая антитеза

– Итак, есть ли подлинный подлунный мир? – переспросил Соснин, – не надоело в открытую дверь ломиться? Подлинность, реальность, действительность, – что это? Не более, чем утратившие смысловые ядра слова-паразиты. Подлинность – отменена. Кем, как – не знаю. Знаю только, что в моём детстве подлинность была, ибо я её ощущал, а сейчас её – по крайней мере для меня – нет. Подлинное с иллюзорным сделались нераздельны, как и зеркала с рожами. Допустим, в зачаточном сознании на голой земле встрепенулось её робкое, голой земли, отражение. Затем что-то на земле вырастало, строилось, отражения менявшегося мира множились, обосабливались, накладывались, зеркала вразнобой пускались отражать, что попало, включая себя самих, то бишь, череду отражений; складывалось коллективное, если хотите, общественное сознание, субстанция, слов нет, эфемерная, её не потрогать, однако субстанция сия – неусыпный генератор косвенности, подлинны лишь сиюминутные индивидуальные ощущения – тепло, холодно, больно, но ощущения притупляются, забываются. Ясно, сознание заигралось, уверовало в собственное отражающее и преобразующее всесилие, а данный в ощущения, как думалось, непреложный мир, деформированный и разорванный нашими представлениями о нём, выродился в конгломерат игровых продуктов сознания, стоит ли скорбеть о мнимой утрате?

– Наконец-то! Я ждал этого вопроса и, признаюсь покорно, с ругательной настырностью его провоцировал, – Бызов победоносно пронзил дымы застолья сиянием линз, – как особь с толикой интеллигентности я тоже привычно барахтаюсь в иллюзорностях с избранными доблестными согражданами плечом к плечу: извелась подлинность в игре ума, ну и шут с ней. Мне ведь натуральность, как идеал, как утрачиваемая ценность, понадобилась исключительно для антитезы, самоё наличие коей истончает мысль, плетущую софистические кружева под видом поиска истины. Можно ли искать истину, отменив её в начале поиска?

Шанский захохотал, закачался на стуле; надул щёки, сдавив ладонями, шумно выпустил воздух.

– Чего же ты хочешь? – глянул на Бызова Художник, нарезавший сыр.

– Ясности хочу, окончательной ясности! Пора признать – мы заложники самодовольной и самодостаточной знаково-отражательной парадигмы! Друзья мои, разве все мы не сошлись в главном? Покуда семиосис отвоёвывает у мимесиса высокие сферы искусства, знаки, размножаясь, вторгаясь, деформируют самые прочные наши представления о жизни и саму жизнь, мутируют в нарастающе-агрессивные знаки знаков, заменяющие смыслы их поверхностным проблеском. Поверьте, не мне ли сказать об этом? – для самой жизни вовсе не безобидны замещения её отражениями – жизнь иссякает. И не в том наша беда, что стареем. Я биолог и чую, поверьте, чую, как из клеток жизненные соки изощрённо выдавливаются вроде бы эфемерным, но мертвящим прессом цивилизации. И нарастает давление по милости безответственно-торопливых мазил, болтунов, прочих подручных дьявола, – погрозил кулачищем Шанскому, – неужто кто-то ещё не ощущает давлений невнятицы, угнетённости ею, не побаивается деградации своего сознания под напором словесно-визуальной избыточности? Разве мир-театр не вырождается в тотальный театр марионеток?

– Твои окончательные инвективы эмоциональны, им-то и не хватает ясности! – Гошка опять хотел защитить искусство, но поперхнулся, закашлялся.

– Хватит мозги пудрить, – избыточность, когда ничего нет?! У нашего биолога галлюцинации, – хихикнула Таточка из облака дыма, – в телевизоре серятина и та с помехами, запугали умопомрачительным блеском, мельканиями, где они?

– Замелькает ещё, – улыбнулся теоретик, – пока мы обсуждаем мрачные предчувствия, и не забывайте, Таточка, глаза действительно велики у страхов.

– Постиндустриальное общество является большой системой, – взял солидный тон Шанский.

– Согласно теории информации большие системы жадно пожирают визуальные и шумовые помехи, – подхватил Соснин.

– До полного несварения! – пресёк наукообразие Бызов и сделал ручищей с растопыренной пятернёю «стоп», – задыхаемся в отрыжке искусства, вязнем в словах… долой… – Бызов менял угол атаки.

долой логоцентризм?(слова, слова, слова)

– Громко сказано! Однако это линялый лозунг, вербальная утопия даже в стране читателей проигрывает утопии визуальной, – улыбнулся московский теоретик.

– А мы многословно обличаем логоцентризм, – вяло кивнул Соснин.

– Расплевались с сестрой таланта, – засмеялся Шанский.

– Говорящие – не знают, знающие – молчат! – поделился римской мудростью Головчинер.

– Пустословие гробит дело, телекартинки с голубыми огоньками так, развлекаловка, – скривился Гошка.

– Всё смешалось, – Бызов укоризненно глянул на Соснина, как если бы тот был виновником опасных пертурбаций, – подавленные мозговые полушария, боюсь, обменялись частично функциями, различия между ними стираются, и словесные, и пространственные, визуальные, образы одинаково становятся агрессивными и… пустыми.

– Вещее слово – священная корова отечественной традиции, когда делание дела затруднено, пуще того, запрещено, слово воспаряет! Хотя слово, назначенное Лукичом агитатором-организатором, впало в слабоумие, как генсек, – паясничая, Шанский отвесил челюсть, зашамкал, – инерционно слову верит-служит лишь наше, последнее до-телевизионное поколение; мы не пялились на светящийся экран из кроваток, кормились стишками, сказками, потом вперёд ногами в нахрапистую визуальную эру поехали, вроде как поезд дёрнулся, а нас назад повело, элементарная инерция – головы отстали от ног. Теперь-то приноравливаемся, несёмся, несёмся сквозь мелькания невесть куда.