– Вот и мутит, тошнит, я пусть и русский, быструю езду ненавижу, тем более, что известно куда несёмся, – Бызов расстёгивал воротник рубашки.
Московский теоретик лишь головой покачивал.
вопрос, за который ухватился Бызов, чтобы указать человечеству его местоСоснин согревался, алкоголь разливался по телу… после разыгранного Остапом Степановичем спектакля, успокаивали знакомые голоса. Как в сущности похожи были все их встречи, все заумные разговоры, споры! Со школы Бызов почти не менял застольного обличительного репертуара, гнул своё. И Валерка жил своей темой, сквозной… прозревал роман, нда-а, «Роман без конца», чем не объединительный заголовок для россыпи сочинённых давно статей? Как он пил, макал в соус ломтики запечённого судака, как счастливо щурился на солнце. И гуманист-Гоша намертво сросся со своей темой, а Толька свободно играл множеством разных тем, для пущего эффекта сшибал их, как спорщиков, лбами, но это-то игровое многотемье и служило главной для него темой. Медленно ворочались мысли, сколько раз наново начнут проворачиваться, реставрируя сказанное сейчас ли, раньше… есть ли у Художника главная тема, можно ли её сформулировать? – прислушиваясь, Соснин поглядывал на картину; свеженаписанная картина ничем, кроме техники письма, не походила на предыдущие, да, картина – обескураживающе-новая, а разговоры и препирательства – всё те же, всё о том же, о том же.
– Зачем же покорно несёмся к гибели, зачем живём? Чтобы вовремя вырыть себе могилу? – ощерилась взлохмаченная, как терьер, Людочка.
– Зачем? – Бызов театрально вытянул руку с трубкой, струившейся пахучим дымком, – как выстроена биосистема «человек» я ещё пытаюсь понять, но от вопроса «зачем» – увольте! У эволюции вряд ли есть цели, постижимые разумом, есть лишь иерархия средств. И человек не цель эволюции, не вершина её, но функция; на мой взгляд, главное творение Бога – ДНК, ну а любой человек, пусть и человек с большой буквы, всего-то комплексный биоинструмент, подневольный оператор принимающих и передающих импульсов. Мозг? – о, над ограниченностью функций мозга Бызов всласть поизмывался ещё в статусе естествоиспытателя-вундеркинда, теперь, профессору биологии, сам Бог велел! – мозг, источник нашей видовой гордости, лишь кое-как, с неизбежными искажениями и потерями, вызванными помехами путаных повседневных импульсов, обрабатывает, перерабатывает и ретранслирует чистые содержания ноосферы, те, которые условными высшими силами зачем-то проецируются на индивидуальные тела. Мы – толстые и тонкие, высокие и низкие – ходячие плотские футляры процессоров, адаптирующих вечные небесные содержания к злобе дня, хотя нам не дано уразуметь кем-чем диктуется выбор и содержаний, и тел. По телевизору показывают кино, но фильм-то не телевизором снят, телевизор только показывает, понимаете? Ха-ха-ха, обиделись за свои мозги? Зачем всё-таки проецируются вопреки помехам? Зачем высшим силам кошмары и деградации в человечьих сообществах, работающих на них? Опять! На вопрос «зачем» не отвечаю, я пас. Что же до агрессии коллективных фобий, мотивов завороженных смертью толп, то это головная боль других, куда более зыбких, чем биология, психо-социологических дисциплин… – Бызов был великолепен! Головчинер молчал, заслушался, хотя и скроил гримасу, Шанский, похоже, откладывал возражения, жевал язык, московский теоретик задумчиво покачивал головой. – Добавлю, – предупреждал прокурорским тоном Бызов, – человек получил от эволюции с перебором. Божественную ли промашку, умысел надо благодарить – понятия не имею. Однако сверхразвитая психика, высшая нервная деятельность, собственно, и создали упрямое редкостное животное, обрекли его порождать и пожирать символы, что грозит утратой биологического равновесия и, боюсь, самоуничтожением.
Что будет? Пофантазируем.
Возможно, человек, по инерционному недомыслию всё ещё называемый человеком-разумным, утратит способности критически мыслить и благополучно выродится в безличное существо, упиваясь цветными снами. Так-то, братья и сёстры! Если исподволь подавлять природную агрессивность, выравнивать перепады раздирающих душу настроений-устремлений, как генетическим, так и информационным, социально-средовым воздействием, прекрасный мир имеет шанс наступить и без стерильных массовых инкубаторов. Но не исключён взрыв биологического фундаментализма – природа возьмёт своё, механизм иллюзорной реальности будет сломан: неолуддиты порубят топорами кабельные сети, спутниковые антенны, компьютеры, новые трубадуры, кутаясь в звериные шкуры, прорычат-восславят приход долгожданной пещерной эры.
фабула важнее морали? (напоминание)– Так, свобода воли изначально отменена? И понапрасну покорял-менял историю обыденный эпизод с мученической казнью бродячего проповедника? – заклокотал Гошка, – сколько здоровой символики извлекло время из простенького сюжета, противоречивыми толкованиями преображённого в Книгу Жизни! – клокоча, Гошка привычно похлопывал по набитым всякой всячиной накладным карманам джинсовой курточки, – что же, оборвётся восхождение, всё рухнет под напором словоблудия, страшных или сладких электронных картинок при попустительстве каких-то обезличенных высших сил? Рухнет вкупе с христианской моралью? Чепуха!
– Э-э-э, моралью только басня теперь сильна, – басил Бызов.
– Клио – аморальная дамочка, для неё нет ничего святого, – добавлял Шанский.
– Поэзия, вообще, выше нравственности, – подсказывал Головчинер.
– Из… семени выросло могучее дерево, – не унимался Гошка, – разветвилось, дало такой урожай плодов, что…
– Ствол едва держит тяжесть, – докончил Бызов под общий хохот.
– И что усвоило благодарное человечество в назидательном эпизоде? Любовь к ближнему? Жертвенность? Разве что привычку умывать руки! – зачастил Шанский, – поначалу мораль затмевалась фабулой Писания, потом окутал её фимиам кадильниц.
Бызов, насупясь, выбивал пепел из трубки.
по кругу, по кругу– Виновата, оказывается, не всё отнявшая революция, а эволюция, которая дала с перебором.
– Ладно, хватит пугать, ваше здоровье!
– Нам с перебором дали… в чём ещё напартачила эволюция?
– Напартачила ли, не знаю, – не отвлекался от возни с трубкой Бызов, – но загадок хватает. Например, не стареют щуки. По меркам человеческой жизни, щуки – бессмертны.
– Почему я не щука? – громко прошептала Милка.
– Чтобы ты не старела, как щука, – дунул в трубку Бызов, – надо было бы бог весть когда отключать какой-то из механизмов эволюции, какой – непонятно.
– Бессмертных щук ловят на блесну, фаршируют, – утешила Милку Людочка, приподняв жирно, чёрным, подведённые поверх зрачков желтоватые веки.
– Слава перегрузкам сознания, премногим обязанным щедротам и жестокостям эволюции, слава опрокидывающему устои жизни напору знаков и отражений! – изгалялся Шанский, вздымая рюмку, – худа без добра не бывает, катастрофы становятся щадяще-оптимистическими, раньше города уничтожались войнами, теперь – размахом жилищного строительства! А есть ли, скажите, более эффективные средства загубить землю, чем миллиардные вложения в сельское хозяйство?
Но Бызов пропускал ёрничанье Шанского мимо ушей. – При непосильных перегрузках сознания идеалы цивилизации сметает варварство – обрушиваются философские школы, опорные мифологемы, дома… лишь после прорастания руин свежими мифами новорожденные дикари, окормляясь ими, начинают возводить другой мир. Бызов грохотал, а Гошка морщился. – Слышали, слышали уже про упавший Рим.
– Разве не всегда так бывало? Перекармливать подданных иллюзиями и время от времени пускать им большую кровь – безотказная стратегия любого правителя.
– Всегда, всегда так бывало! Споём гимн воспроизводству жизни, гип-гип… хотя мы вот-вот будем погребены под развалинами, – закусывал Шанский, – спасенья нет, есть лишь спасительная логика циклического развития.
– Да, цикличность не отменить, хотя нас-то, с нашей врождённо-исторической болезнью, навряд ли она излечит, у нас, как кажется, всё завелось навечно… Крушение привычного уклада, кровопускание, голод; высвободились силы, распиравшие хама, ждавшие сигнала грабить-убивать в тёмных глубинах этноса и всё-всё – сначала, будто прошлого не было. Только дети, внуки, просвещённые средним образованием, натыкались на старые книги, кому-то хотелось думать, кому-то есть повкуснее.
– У тебя желания совпали, – ввернул Шанский.
– Совпали, не отпираюсь, – мирно урчал Бызов, обмакивал в грибной соус мясо, – и опять по кругу. Новоявленные спасители оплачут судьбу культуры, сплетут безутешные прогностические сюжеты. И – до нового катаклизма. А мясо классно зажарено, с кровью.
– Неужто пронесло? – Шанский потешно перекрестился на угол, где, как икона, темнела композиция с лежавшей обнажённой, к которой алчно тянулись коричневые студенистые мрази.
– Так я не пойму никак, – врезалась Милка, – нам каюк?
– Каюк откладывается, вкусно пока поужинаем.
Смех, шум, бульканье минеральной воды.
– Кто разницу между филе и дефиле знает? – затравил Шанский свежий перл армянского радио.
или-или– Круг исторического наваждения разорвётся, – обнадёживал московский теоретик; он подкреплял свои прогнозы прозорливым анализом русской государственности, почерпнутым в трудах модного некогда философского кружка Майкла Эпштейна, они публиковались в Петербурге в начале века, накануне первой мировой войны, но несправедливо были забыты, никто из присутствовавших о них даже не слышал, никто, кроме теоретика. Теоретик вслед за рассудительными предтечами, которых вольно цитировал, обещал обрушение социалистического бастиона общинности из-за усталости византийской базы, пышной, злато-пурпурной по форме, садистической и лживой по содержанию. Базы изначально, впрочем, не монолитной; чуя неминучую гибель в аморфных своих пределах, – мерно излагал старые, но не устаревшие анализы-диагнозы теоретик, – Византия загодя завещала северным язычникам традицию имперского православия. Похоже, Россия замышлялась Провидением как Византия, сдвинутая на север и в другую историческую эпоху. Однако основания славного наследия разрывались внутренними противоречиями, которые генетически обусловила варяжская имплантация в восточно-славянский мир; в пространной, обширной замкнутости людей-идей до сих пор враждуют-уживаются вольнолюбие Новгорода и деспотизм Москвы, рождённой от соития в диком поле Византии с Ордой. Разумеется, византийское наследие примесями причудливо исказилось, случились Петровские реформы. Византия – условный образ… хотя немеркнущий! Все эти удушливые воскурения в позолоту, вся эта замедленная величавая дребедень.
Далее теоретику стало неловко вязнуть в давно изложенных истинах, далее он лишь напоминал о творящей и тормозящей русскую жизнь двойственности, о внутренне-неизбывной её идейной шизофреничности, противоречивой её контрастности, как если бы прогуливался по пантеону исторически спаренных персон отечественной культуры. Рядышком, едва ль не под ручку, застыли высокомерно повернувшийся к европейским идеалам Чаадаев с порочным, покорённым восточной красочностью Леонтьевым, неподалёку от идейных антиподов, у трона, в невиданно-уродливого либерал-консерватора срослись, будто неоперабельные сиамцы, Сперанский и Победоносцев; и сколько их, этих пар… спор западников и славянофилов прилежно озвучивали хрестоматийные Штольц и Обломов, поднимались новейшие герои протеста – Сахаров и Солженицын.
– Почему Буковского-хулигана обменяли на Корвалана? Вот была б парочка! – скорчила лукавую рожицу Милка.
– В огороде бузина… Испортила песню, – пробурчал, проглотив водку, Бызов.
– А если Обломова поскрести так тоже западничество вылезет из него, а из Штольца того же… – робко начала Таточка.
– Идея! – оценил ловивший на лету Шанский, – каждый состоит из двух враждебных половинок, одна какая-то доминирует, но если б можно было изолировать половинки, то внутри западников всё равно б зародились славянофилы, а внутри славянофилов… и всё-всё бы восстановилось, это чёрное колдовство, не генетика. Или, – качнулся к Бызову, – или сию национальную аномалию, о которую издавна спотыкаются культурологи и политики, по силам устранить генной инженерии?
– Или-или, разделительные союзы, намертво стянутые дефисом, нерасторжимая взаимная дополнительность, – не менял отрешённо-плавной тональности теоретик, – поколение за поколением, выношенные и взращённые в домашнем расколе, органично воспроизводили духовную раздвоенность, болезненно-кичливое двуголосие; измученные комплексами неполноценности и исключительности, они заученно звали постигать, перенимать, догонять и тут же с чувством глубокой гордости и не менее глубокого удовлетворения поучали Европу: скучную своим благополучием, порочную и закономерно загнивающую вне уникальной православной соборности. Однако…
Византия обречена– Парная возня с борьбой нанайских мальчиков схожа, правда? – Милка тронула веснущатой рукой костлявое плечо теоретика.
– Пожалуй, хотя в отличие от нанайской борьбы она не так безобидна, – теоретик, улыбаясь, ласково клонил к Милкиной руке режущий профиль, сталью посверкивал из щёлок век, – раздвоенность искренне считалась плодотворной, питавшей духовное и бытийное своеобразие, торившее особый и светлый путь. Да уж! Просвещённые умы издавна необщим аршином собственную стать измеряли, над лагерными нарами высоколобых зеков витали романтические фантазии евразийства. Но итогом было торжество смердяковской державности.
– Разве мы не в евразийский материк вмёрзли?
– Против географии не попрёшь, – стряхивал пепел теоретик, – однако земли вплоть до Тихого океана сплошняком колонизировала европейская, с христианской сердцевиной культура, раздвоенная, заметьте, в любой точке огромного пространства русского языка и потому…
– Да, география выпала никудышная, приходилось на юг и восток смещаться, – сожалел Гошка.
– Почему? – поднял голову Художник.
– Восточных славян вытеснили с плодородных земель.
– Почему именно их вытеснили, согнали? И почему они смирились?
Гошка кинулся подыскивать оправдания, закипятился, об отеческих гробах вспомнил; Шанский предостерёг, что экзальтированная любовь к отеческим гробам грозит отравлением трупным ядом.
– Воскурения в позолоту, пышность и величавость не из витаний святого духа возникли, откуда всё повелось? – согласие не вытанцовывалось, Головчинер призывал смотреть в корень.
– Стиль – не обязательно только человек, возможно, заодно – это и государство, которое человек с яркой судьбой олицетворяет в глазах потомков; таким стилевым олицетворением Византии, несомненно, стал Иоанн Златоуст. Учился у лучшего ритора Антиохии, испытывался отшельничеством в пустыне, пламенным воззванием отвёл императорский гнев от черни, взбунтовавшейся, порушившей императорские статуи и оцепеневшей в ожидании расправы. Когда жестокие интриги вокруг опустевшего церковного трона надоумили императора посадить на него чужака из восточной провинции, Златоуст возглавил Константинопольскую кафедру…
– Да-да, и Митька Савич, византолог от бога, полагал Златоуста стилевым столпом православия, которое зарождалось в лоне пока что единой церкви.
– У западного христианства, у зарождавшегося католичества, был свой столп, духовный законодатель стиля? – недоверчиво заморгал Гошка.
– Был, – кивнул Шанский, – Блаженный Августин.
И вспомнил Митькин опус о Златоусте, с удовольствием процитировал. – Под куполом Святой Софии сновали ласточки, а паства, затаив дыхание, внимала Патриарху, наставлявшему: всё суета сует и есть суета… и развеется всё, как дым. Шанский пропел концовку проповеди зычно и раскатисто, как дьякон, сумев сохранить при этом Митькину интонацию; Милка поаплодировала.
Тем временем из давних очевидностей теоретик выводил более чем актуальные следствия.
Рутинные, пусть и озарённые горящими очами свары изношенных идей, изводящая изнутри раздвоенность, оказывается, вот-вот должны были срезонировать со столь противной Бызову всемирной информационной экспансией, круговой порукой зеркал и рож, испугавшей его чуть ли не знаковым террором. – Ну да, страхи сопутствуют переменам! Традиционную сбалансированную бинарность нашего национального сознания, – обещал теоретик, – снимут именно универсальные информационные технологии, бинарность непременно сойдёт на нет… разве не любопытно, что брошен вызов примерному равновесию интровертности и экстровертности, центробежных и центростремительных сил, определяющих взаимодействие каждого индивидуального сознания с внешней действительностью? Хорошо ли, плохо для внутреннего моего мира, что грядут перекосы? Не знаю. Но вернёмся от частностей к обобщениям. Идёт, разъедая железный занавес, идёт всё быстрее благотворная вестернизация, с нею – разгерметизация, которая и порвёт маниакальную закольцованность, излечит от тягуче-долгой национальной шизофрении. Сначала, правда, лопнет идеологический обруч, который стягивает империю.
гибель впереди (с византийским синдромом устойчивости впридачу)Да, московский теоретик скептически озирал перспективы биологического фундаментализма, отнюдь не ёжился от энтропийного похолодания; верил, что зеркала взорвутся от накопительства, прозреют и скажут правду о нас, а мы очутимся в новом мире, мире новых представлений, которые из них, из зеркал, исторгнутся. Но сначала теоретик возвещал гибель Византии, причём – в согласии с Шанским – гибель без библейских ужасов, когда, крошась изнутри, наша Византия обрушится в одночасье, хотя снаружи ещё какое-то время сможет казаться прочной.
– Гибель впереди! – мечтательно прикрыл чёрные глазки Головчинер.
– Это как оркестранты между собою спорили, спорили, с дирижёром собачились, а потом железный шар снаружи – бух, бух?
– Не совсем так – снаружи бух-бух не потребуется!
– Да, – повторил теоретик, – громоздкую, грозную и вроде бы сверхпрочную государственную систему развалят внутренние усилия.
– Темницы рухнут и… И руины советской власти станут нашей античностью? Смех и грех!
– Ничего смешного и греховного! Если посмотреть на руины любой цивилизации как на артефакт…
Шанский замотал головой – сомневался в вероятности символической благотворной гибели, которая подвела бы черту под тягостной деградацией реального социализма.
– Когда началась деградация?
– Орден меченосцев устал убивать, озаботился материальными привилегиями.
– Трагедийные порывы исчерпаны, перебрали трагедий на пару веков вперёд, вступаем в фарсовый период истории.
– Ещё не вступили? Как они, Брежнев с Сусловым, сегодня взасос… а потом по бумажке… и бурные аплодисменты перешли в овацию.
– Страстный поцелуй дряхлеющих членов. И никакой цензуры, порнография транслируется на всю страну.
– Генеральная репетиция фарса, успешная.
– Скучный фарс, доведённый до автоматизма, – год за годом репетируют, неужто у истории фантазия исчерпалась?
– Привыкли к маразматическому церемониалу и трескотне.
– Что б они сдохли! Выпьем!
– Не сдохнут, скоро пышно юбилей справят.
– Дворцовую бы скорей домостили, не пройти… всё перегорожено…
– Ну-у-у, допустим, перецелуются члены Политбюро, наслушаются своих речей, всласть насмотрятся друг на друга, допустим, панцирь ли, обруч лопнут в конце концов, каркас и внутренние скрепы обрушатся, но мы-то, православные скифы, куда после однопартийной империи денемся? Азиатам демократия не по нутру и не по нраву.
– Индия, Япония… А Гонконг?
– Сравнил! У нас не один народ, а два, воспитанных латентной гражданской войной: сами на себя стучат, сами себя сажают, конвоируют, убивают… только в страданиях оба народа объединяются – страдают вместе себе на радость, возгоняют духовность.
– Прославление маленького человека обернулось бедой, из прославления униженных-оскорблённых вырос культ черни.
Гошка пытался возразить.
– Латентная гражданская война, – опередил Бызов, – благотворной гибелью не грозит, напротив, поддерживает гнусный статус-кво собственной органичностью. Какие там информационные технологии! Необходимо страшное позорное национальное поражение, чтобы спесь сбить, раскурочить идолов… разве не вдохновляют рецепты, прописанные Германии, той же Японии…
– Столько несчастий выпало… Антошка, как можешь?
– Историю сантиментами не разжалобишь.
– Люди, люди, у которых есть сердце, творят историю.
– Знаешь, что страшней бессердечия? Размягчение мозгов!
– Но как, как вне человеколюбия…
– Ха-ха-ха, забыл, кто сверхтрепетно людей любит? Людоеды!
– Опять дожидаться светлого будущего, а пока… Чему верить?
– Поверим, что несчастья на века вперёд исчерпались, переигровка исторических трагедий лишь обернётся фарсом; поверим и, даст бог, проверим.
– Как язык поворачивается? А гуманная этика… – Гошка пыхтел, не находил слов, – ты… ты сам-то веришь в то, что сказал?
– Отбрось, мой Прометей, сомнения! Искушали политику просветлённой этикой, навязывали политикам моральные, в духе Достоевского, максимы, от идеалистического максимализма и сорвались в кровавую пропасть. Достойная политика – это прагматика в рамках юридических норм!
– Юридические нормы! Германия, Япония… да там юридические нормы оккупационная администрация диктовала! А денацификация, а…
– Всё не для нас, не для нас, вот уж действительно хромые истины, – Головчинер подлил себе водки, зачем-то понюхал рюмку, – во-первых, для воздействия информационных технологий нужны независимые каналы связи… откуда они возьмутся? Во-вторых, мы подавлены прошлым, повсюду община, повсюду колхоз. Как, не нейтрализовав социальные консерванты, разлепить покорную массу на деятельных индивидов? Как изволите преобразовывать общинное мышление, с его фальшью, слепой доверчивостью, воспеванием силы и мнимой справедливости, склонностью к внешнему подражательству? Модернизация потребует изменения основ.
– Основы немецкой или японской культуры от разрыва с тоталитаризмом не изменились!
– Между прочим, хребет общины, так мешавшей Столыпину, сломал Сталин индустриализацией, урбанизацией, всеобщим средним образованием… и это при том, что ошмётки общины согнал в колхозы.
– Кто, кто сломал?!
– Сталин Иосиф Виссарионович! Не слыхали? Славный генералиссимус, усатый, в кителе.
– Любил детей, – пискнули Милка с Таточкой.
– Мудро командовал на скотном дворе.
– Уже прочёл?
– Люся Левина снабдила копией, еле различал буковки.
– Метафора скотного двора не точна, она иерархична, тогда как особенность родимого социума в тотальной однородности, остающейся таковой при всех обкомах и потешных культах генеральных секретарей… этакое однородное поголовье, хотя и расколотое необратимо надвое.
– Бинарный свинарник, – Головчинер то ли съязвил, то ли процитировал чью-то авторитетную остроту.
Гошку Забеля, беднягу, душило негодование.
– Тебе, благородная душа, больно за нас, грязных, бесправных свинок? – Милка ласково прижалась к Гошкиному плечу.
– Обижаете, обижаете, Даниил Бенедиктович! А бараны? А крупный рогатый скот, чьё поголовье неуклонно…
– Так сами же про тотальную однородность…
– В том-то и фокус! Однородность социальная, не видовая…
– Что в лоб, что по лбу!
– Раскол налицо, но как докажете, что победит западничество?
– Это историческая аксиома!
– Мне ведома лишь аксиома географическая – Волга впадает в Каспийское море.
– Напомню ещё одну аксиому – Нева течёт с востока на запад.
– Но позвольте, локальная устремлённость Петербурга изначально была не способна вытащить на европейский путь всю страну.
– Из болота вытащить бегемота? – прыснула Милка.
– Не спасительна ли упомянутая вскользь Даниилом Бенедиктовичем склонность к внешнему подражательству? – улыбался московский теоретик, – новая, пусть и заёмная форма все скучные мерзости преобразует! Сперва ужаснёмся – старое вино да в новые… а брожение вкус и букет изменит. Форма активна, содержания только ей подвластны.
– Нет исключительно-русской – и при том неизлечимой – особости, есть разрыв во времени. То, что творилось во Франции, Германии в эпохи крестьянских войн и религиозных кровопусканий, у нас случилось на триста лет позже, мы, как возвестил Гумилёв-сын, молодая нация.
– Молодым везде дорога!
– Создание империи исключало появление на наших просторах национального государства, в двадцатом веке у империй, даже молодых, одна дорога – к распаду, гибели.
– Существует четыре исторических фазы по тридцать шесть лет, в которых Россия, трансформируясь, изживает свою имперскую суть. Сейчас мы находимся во второй трети предпоследнего цикла, он продлится с 1953 по 1989 год, – пересказывал самиздатовское исследование с астрологическим душком Шанский, – в первые двенадцать лет каждого цикла происходят возмущения, изменения, потом – затвердение изменений… Головчинер, скосясь на Шанского, напряжённо слушал, попивал маленькими глотками водку.