И вдруг:
– Ксендзов! Рядовой Алексей Ксендзов. А где он?.. Что-о?
Генерал свирепо глядит на доктора, а тот объясняет, что так и так, дескать, выписан боец за нарушение режима.
Иван с интересом наблюдал за развитием событий. А события не заставили себя долго ждать. Генерал, уж не стесняясь никого, трубным басом, так что даже худощавый попик с испугу зажмурился, загудел:
– Доставить сюда. Сейчас немедленно! – и тише, но так, что все услышали: – Ты что, доктор?.. А это кому прикажешь вручать, а?!
Непроизвольно и врачи, и раненые потянулись в центр палаты: увидели в руках генерала красную бархатную коробочку. Генерал открыл, и все ахнули. У доктора очки съехали на кончик носа.
В коробочке лежала звезда Героя России.
Спустя тридцать минут Ксендзов, извлеченный в аварийном порядке из дежурки, переодетый в чью-то чистую пижаму, уже стоял подле генерала, потупив взгляд. Ему было сильно плохо: он слушал монотонно-торжественную речь генерала, но не мог сосредоточиться. Внутри давило на все клапана. Он жадно окинул взглядом палату. Минералка стоит на столе, прямо посередине, всего в двух шагах. Но генерал! Придется ждать…
Генерал пересказывал с листка подвиг Ксендзова:
– «Оставшись один в окружении, рядовой Ксендзов не бросил оружие. Он прицельно стал бить по врагам. В течение полутора часов с одним пулеметом он удерживал более сотни боевиков, более тридцати были им уничтожены…»
Торжественно молчали все в палате.
– «Когда в укрытие, где он находился, ворвались обезумевшие от ярости бандиты, рядовой Ксендзов швырнул последнюю гранату и успел спрятаться под развороченные доски пола…»
Ксендзов глазами тоскливо шарил по палате.
– «Рядовой Ксендзов, выбравшись из-под горящих обломков, оставаясь все время в сознании, хотя получил тяжелые травмы, смог доложить… Благодаря его умелым действиям банда была уничтожена».
Генерал перестал читать, сделался особенно торжественным, надул щеки и произнес:
– За мужество и героизм, проявленные во время… рядовому Ксендзову Алексею… звание Героя России!
«Воды!» – страдал Ксендзов, когда генерал пристегивал к отвороту синей пижамки Золотую Звезду.
«Лешка… А я даже имени его не знал», – подумал Иван.
«Пора в отпуск. Да разве отпустят? Везут народ и везут. Может, к осени», – предполагал доктор.
«Недисциплинированный солдат, водку мешает с пивом, – решил про себя генерал, принюхавшись к перегару. – Но герой! Эх… Мудаков, мог бы по бутылке. Ну, ты мне сегодня проставишься по полной программе».
«Еще в училище, в химчасть и к строителям, – скрестив руки на животе, „цивильный“ Мутаков стоял с патриотическим выражением лица. – Тьфу, пьянь! Разит как с помойки. Итого получается двадцать семь тысяч. А-а, еще ж генерала поить! С этим халява не пройдет, придется брать дорогую водку. Ну, бля, только изберусь! На месяц уеду отдыхать с Эльмиркой на Ибицу».
К майским праздникам, как и обещал доктор, отпустили Ивана домой.
Прощались они с Лешкой Ксендзовым у ворот.
– Я тебе адрес написал и это… слова… госпитальный рэп. Мож, пригодится.
Они обнялись, и Иван ушел, вскинув на плечо дорожную сумку.
Не оглянулся ни разу.
Ксендзов помахал ему в след; провожал до последнего, пока Иван ни скрылся за поворотом у магазинчика.
Философия войны! Да разве ж кто задумается так-то вот, выйдя на свободу, шлепая трофейными берцами по первым теплым лужам. Не вспомнит сразу солдат про ту философию. Ему не до глубоких мыслей, ему легко сейчас. Повезло тебе, солдат, топай теперь своей дорогой, хватай от жизни что и сколько сможешь, на девчачьи юбки заглядывайся. А философия? Рано, рано… Надышись сначала, нарадуйся. Потом поймешь. Нынче бинты с тебя, солдат, сняли. Про госпиталь ты, может, вспомнишь когда-нибудь: вспомнишь не бинты кроваво-гнойные, не хрипы, не пятки желтые под белой «с головою» простыней, а так, – что пробегут перед глазами развеселые истории про Лешку Ксендзова, про Витюшу-гитариста, да про коленки малиновые.
Иван все не как другие – раз задумал свое, так и решил – найду Лорку и скажу: ты думаешь, я как все, помял тебя и на сторону? А я, вот, не такой. Я жениться на тебе хочу. Возраст? Война нас уровняла. Поживем с тобой, потужимся. Мать у меня, знаешь какая?.. Болота опять же, сосед, крендель.
Так думал Иван, пока искал по бумажке с адресом тот госпиталь, куда перевелась Лора-медсестра. Как здорово было бы, чтоб нашел Иван свою рыжую Лорку. Поговорили бы они. Всплакнула бы «тетуха», а потом кинулась к Ивану на шею. Да! Любимый мой, родной, тебя я ждала. Ты же меня в снах своих неспроста видел. Пойдем, раз такое дело, поженимся и заживем счастливо.
Но куда же философию девать?..
Ох, горячишься ты, солдат, нарываешься. Это ты-то, который Петьку Калюжного мокрого, голоногого ворочал, взводного тело, размазанное по броне, тащил-соскрябал, мальчишке-шнырю пулю положил в висок, сам чуть с белым светом не распрощался! Обернись, солдат, оглянись по сторонам, да не жми голову в плечи от трамвайных перестуков, на окна не смотри с опаской. В окнах зайчики солнечные скачут, на трамвайное треньканье народ бежит-торопится, чтоб на свой маршрут не опоздать.
Нет войны вокруг тебя. Но она есть в тебе теперь, солдат!
Вот и вся философия.
Остеречься бы тебе, чтобы больно не стало. Да куда там… Записка с адресом зажата в кулаке. Вон и госпиталь, к которому шел ты полтора часа по мокрым весенним асфальтам. Что ж, попробуй, обмани войну.
Когда Иван увидел Ларису, то почему-то вспомнился ему тот их первый разговор в туалете на подоконнике. Она будто стала сильнее косить. И глаза снова красные, воспаленные. Некрасивая. Волосы упрятаны под шапочку и лицо тонкое осунувшееся.
Свежо после дождя.
Лариса кутается в платок, руки прижала к тяжелой груди.
– Чего тебе?
Она спросила холодно, чужим незнакомым Ивану голосом. А Иван все забыл, что хотел сказать, но даже если бы и сказал все правильно, не с таким глупым выражением лица, ничего бы не изменилось. Война – сука! Вали все на нее, солдат.
– Ты вот шо. Я замужем, – ответила Лариса. – Муж инвалид, офицер. У него орден за первую войну и пенсия за вторую группу. Тебя выписали, вот и катись.
Молчал Иван как оглушенный, шарил глазами по асфальту, сразу и понял, отчего все то время казалась она ему усталой и невыспавшейся. Лариса, кутаясь в свой платок, развернулась и пошла, но остановилась у дверей КП и, не глядя Ивану в лицо, сказала на прощание:
– Прости, Ванюша. Езжай с богом. Все у тебя еще будет.
Летят пульки шальные и там – за хребтом, и здесь – где солдаты, одуревшие от воли, свободы рыщут по мирной земле; идут клейменные кровью, а за ними по пятам волочится война. Метит, дырявит каждого, – кому в душу, кому прямо в сердце, чтоб больнее было.
Истинная блядь – война!
Но Лора, некрасивая косоглазая Лора! Благодари, солдат, Создателя и Министерство обороны, что есть в нашей армии такие женщины. Будешь ты трястись в поезде, ворочаться исколотыми ягодицами по жесткой плацкарте и вспоминать – что ж было в ее словах, в ней во всей такого, отчего вдруг задышалось тебе с облегчением, свалилась с плеч тяжесть? Да ничего необычного – простая женская мудрость. Тебя отпустили, солдат, простили и пожелали счастья. Так иди и не терзайся.
Так и не дотумкал Иван сразу, но отлегло, будто долги отдал. Теперь только о доме: о новом – незамараном, неклейменом – думалось ему.
Дождь снова закапал – теплый, весенний.
Подставил Иван лицо под дождь, а потом смахнул с лица капли, будто все болезни и воспоминания разом, и потопал к поезду.
Глава третья
Как с Маяковского сворачивать на Первомайскую улицу, по левую руку останется блокпост. На серой бетонной плите кто-то, может, омоновцы краснодарские, может, «вованы» с Софринки, намалевали красной краской, да так, чтоб видно было издалека: «Всегда везти не может».
Здесь, на перекрестке, колонна инженерной разведки стопорится, спешивается. В колонне два бэтера, КамАЗ бортовой с зушкой – зенитной установкой; народу – человек тридцать.
Буча надпись на блокпосту не читает, – «тыщу раз видел». Он с закрытыми глазами здесь все закоулки обойдет и не заблудится. Тут много чего написано было. Как Грозный взяли, народ тешился, всякие страсти малевали на стенах – черепа с костями. На Бучу эти художества впечатления не производили. Он и так знал, что везение – штука непостоянная. А писульки всякие для слабонервных или вон, для журналистов с камерами. В комендатуре народ собрался все больше закоснелый, невпечатлительный: их ничем – ни кровью, ни запахом не проймешь, разве что с крепких напитков, – так с литра только и глушит.
Командир саперного взвода военной комендатуры Ленинского района, старший лейтенант Каргулов готовится дать команду на движение. Но не торопится старлей – всему свое время: он снял и протер очки-велосипеды.
Перед ним далеко вперед тянется Первомайская улица.
Бульвар.
По бульвару – посредине – веселее идти, безопасней; страшно по обочине первым номером. А не страшно только дуракам. Контрактники тянут табачину до горячего, до огня, обжигают пальцы и губы. Щупы в руках.
Рядом старшина. Раскашлялся: харкает в кулак, будто поперхнулся.
– Т-ты чего, Костян? – привычно для старшинского уха заикается старлей.
– В дыхало попало. Морось. Кха, кху-у…
Взводный смотрит назад, туда, где вся колонна инженерной разведки, выстроившись по номерам, ждет его отмашки. И он командует:
– Па-ашли-и.
Не крикнул взводный, а вроде как голос подал больше для себя. Там, за его спиной, народ привычный, нутром чует всякую команду.
Двинулись. Бэтер покатился. Ожила Первомайка.
Витек мелкий, Бучин дружок, замешкался. Штаны у него великие на три размера, волочатся по земле. Витек елозит шипованными ботинками по асфальту, не поднимает ног – шваркает. Оттого скрежет и грохот стоит на всю округу.
– Витек, ты, типа, в штаны наложил. Прешь как танк.
Тот лыбится Буче в ответ, поднимает каску со лба и прибавляет ходу.
Грумх, грумх, грумх, грохочут его берцы.
По левую руку от взводного Мишаня Трегубов с синим скорпионом на плече. Позади него сапер по фамилии Реука – улыбчивый и исполнительный – романтик.
На Первомайке заканчивается всякая романтика. Год такой на дворе – две тысячи первый – не романтический год для грозненских саперов. Ничего романтичного на Первомайке не происходит. Если случится, кому найти фугас, говорят, подфартило парню. Взорвался – не повезло.
Машин почти не было в это утро. И народу – две молодые женщины из местных. Одна постарше, годам к тридцати, другая моложе, статнее. Опустив глаза, прошли мимо. Обе в черных платках. Лица бледные, брови дугой подведены. Мишаня с той стороны улицы им в след пошумел:
– Пра-авильно, – говорит, – глаза стыдливо в землю, в землю. Ах, какие женщины, какие…
Девицы заторопились, свернули во двор.
Белый жигуленок остановился у бордюра, пропуская колонну саперов. Водитель, вжавшись в руль, с опаской наблюдал за военными. Когда дорога впереди освободилась, «жигуленок» покатился и скрылся за поворотом.
Каргулов поднял кулак.
Ах ты, долбаная тишина! Не зря старшина кашлял в утро: не от тумана-мороси. Чует старшина, чует опасность.
Бэтер, качнувшись по инерции, стал.
Солдаты, пригибаясь к земле, хоронились за деревья, направляли стволы в сторону мрачных развалин. Старлей Каргулов сквозь треснутое стекло очков тревожно всматривается туда, где сходился в размытых перспективах Первомайский бульвар.
– К-костян, глянь ты. Я ни черта не вижу. А тихо-то как. Чего там, ну?
Старшина поднес к глазам бинокль и долго стоял так.
– Д-дежурный доложил, г-где стреляли? – Каргулов волновался и заикался сильнее, чем обычно. – В Заводском?.. Их ш-шуганут оттуда, а они ломанутся к нам. Ждите, называется. И народу на улице никого. Ж-ж-жопа!
Старшина отнял бинокль.
– Нас пасут. Бучу надо.
Когда поезд тронулся, Иван проводил взглядом мигающий серпантин ростовского перрона и завалился на верхнюю полку к стенке лицом. Сразу и уснул.
Душно в плацкарте, углем и туалетом пахнет.
Народ укладывается: сопят, кряхтят, где-то расшумелись – полки делят. Наконец, разобрались по местам. Баулы, чемоданы попрятали под себя; спят пассажиры: кто тревожно, кто пьяно, кто не спит вовсе – километры считает.
На узловой дернуло, проснулся Иван. Глянул на часы. Было далеко заполночь.
Перевернулся на живот и стал глядеть в окно.
На полустанках поезд замедлял ход, и вагон начинало сильно раскачивать. Ивану казалось, что скрипучая плацкарта сию же минуту сойдет с рельсов, и тогда все пассажиры с баулами и чемоданами повалятся со своих полок. Но колесные пары все так же размеренно громыхали на стыках, и поезд тащился дальше по степи сквозь непроглядную темень южной ночи.
Пролетали мимо семафоры, дикие степные огоньки.
Неожиданно загрохотало и завизжало – волгоградский разминулся со встречным товарняком. Иван тяжело вздохнул – не уснуть ему больше, еще и голова разболелась от тряски. Спрыгнул с полки, ногами на закрошенном полу, среди мешков и чужой обувки поискал свои берцы.
К ночи плацкарта обжилась уж пассажирами: ссыхались под газетками недоеденные белоногие куры, пахло домашним – пирожками. Вскрикивали вдруг проснувшиеся дети: покряхтывают под мамкино баю-бай. Угомонились застольщики в крайнем, у туалета, купе: вытянулись голыми пятками в проход, надышали пивным перегаром; бутылки катаются по полу, звякают.
В тамбуре свежо. На прямом перегоне поезд набрал ход, и ветер загудел в разбитом дверном окне. Подставь лицо – обожжет щеки, глаз не открыть.
Иван, глотнув ветра, присел на корточки. Прислонился затылком к дрожащей стенке тамбура и с удовольствием стал думать. Думал Иван о том, что неугомонный Болота, как узнает, что он едет, матери весь мозг иззудит. Та, конечно, переживает: Болота же, ясное дело, о чем болеет – повод! Но Болота и без повода через день залитой ходит. Или батя вон… А что? Батя по меду великий спец. Сейчас всякое природное в цене. Станут они медом торговать. Вдвоем сподручнее: туда-сюда смотаться. Руки, ноги есть. Молодой он. А голова заживет, куда денется! Деньжат Иван, опять же, заработал. Заработал… Это что ж получается – шел мстить за брата, а, на самом деле, за деньгами? Так же все и подумают. Ну и что! С паршивой овцы, как говориться… Черт с ней с войной. Одним махом все и отбросить. А Лорку как же, а совесть?.. Наговорил же ворох всего. Прости, Лорка…
Тудун-дудун, тудун-дудун – стучит где-то под ногами, под железным полом.
С тревожным лязгом распахнулась тамбурная дверь. Заспанная взлахмоченная проводница заторопилась мимо, заметив Ивана, недовольно буркнула:
– Усе стекла перебилы, та шо жа такое… Дымбеля! Передрались у соседним вахоне. Полоумные, шоркнутые усе.
«С Хохляндии тетка», – подумал Иван. Проводница дыхнула чесночным.
– Та мине же… Бычки не кидайте на пол тока. – И поскакала дальше.
Иван швырнул окурок в окно.
– Раскудахталась. – Он было поднялся идти в вагон, но передумал. – Черт с ним… до дома осталось… Потниками там дышать.
И остался в тамбуре.
Дороги, дороги! Кто знает, в какую сторону идти верно, а куда не суй носа? Здесь тебе проводница чесночная, там пятки немытые, храпы пивные. И снова Иван размечтался на ветру: разохотилось ему – уж поскорее бы «раскинуться на горячей полке и задохнуться от березового духа».
– Зажигалки не будет? Огоньку, будьте любезны.
Дверь хлопнула.
Иван так же сидит на корточках, голову не спешит поднимать. Потянулся в карман, сам себя ловит на мысли – эка привык он за госпитальные немощные месяцы: и в лицо не надо человеку смотреть – по голосу весть портрет. А голос не понравился Ивану – сладенький голосок.
Поезд дернулся, стал притормаживать. Иван поднялся с корточек, протянул случайному попутчику коробок спичек. И уже рассмотрел его внимательней.
Это был молодой человек лет двадцати двух, может, ровесник Ивана. Он смотрел на спичечный коробок и странно улыбался. Не ухмылялся, но будто хотел что-то сказать, но вроде как не решался сразу так – не познакомившись.
«Интеллигент», – Иван вспомнил маленького солдатика Ксендзова.
– Спички? Как странно в век индустриального развития, – он чиркнул по коробку. Затрепетал огонек. Парень эффектно затянулся, откинув со лба длинную светлую челку. Курил он картинно, выпуская дым из носа и рта одновременно.
«Фраер же!» – с неудовольствием подумал Иван.
Попутчик тоже взглянул на Ивана оценивающе. Так легко знакомятся люди на случайных полустанках, долгих перегонах, – когда ты понимаешь, что должен, просто обязан поведать незнакомцу о своей жизни, пожаловаться и похвалиться, приврать даже. Уж больше никогда вы не встретитесь, не станете тяготиться сказанным, так отчего ж не расплескаться – побаловать душу откровениями.
– Спички надежней.
– А-а, вы, наверное, военный? – обрадовался попутчик. И таинственно, с надуманной, как показалось Ивану, серьезностью спросил: – Оттуда?
Иван не спешил откровенничать: время ночь-полночь, и попутчик, видно, городской, балованный комфортом и бабьим вниманием. Но тот повел нить разговора, и как умеют это делать образованные или только кажущиеся таковыми люди, стал подбираться к Ивановой душе издалека.
– А я больше люблю днем ездить, когда можно разглядывать пейзажи за окном, – говорил попутчик ровно и очень правильно, будто лекцию читал или с книжки пересказывал. – Или еще, того веселее, столбы с километрами считать. Вы не пробовали? Я один раз насчитал десять вроде, а потом, знаете, сбился.
Иван тронул рукой шрам на виске: «Не заросло еще… или рожа у меня такая… клейменая».
Молодой человек оказался проницательным собеседником.
– Ранение?.. Простите. У меня дядя военный врач – не родной, двоюродный. Но мы в близких отношениях. Он часто к нам заходил, когда отец был жив… – тень промелькнула на лице парня, смахнул сразу, откинул назойливые волосы со лба. – А я, знаете, еду на свадьбу. Сестра, хым, тоже двоюродная, выходит, не поверите, за офицера. Армия, армия! Мне кажется порой, что все кругом ходят в военной форме, вся страна. Да, хым.
Иван ловил себя на мысли, что все это уже было: и тамбур, и одинокие его мысли под тудун-дудун и, как казалось Ивану, бессмысленный этот разговор о столбах и километрах.
– А я только девять успел, – сам не зная отчего, сказал Иван. За окном простуженно заверещал стоп-сигнал на пролетевшем мимо переезде.
– Муж сестры по финансовой… То есть… Извините, девять… что девять?.. Нет, это все, конечно, ерунда – считалочки. Не разумно. Муж сестры, он, знаете, верно, верно рассчитал. Целесообразно, так сказать. Сначала послужить, набрать веса, авторитета. Жизнь диктует. Связи. Сестра так и говорит – помучаемся еще пару годиков, получим майора и тогда уже в бизнес. А что мы все выкаем? Меня зовут…
Молодой человек назвал свое имя и вроде даже фамилию, но Иван внезапно погрузившись, а потом также внезапно очнувшись от накатившей волны воспоминаний, не уловил сразу. Переспрашивать не стал. Снова хлопнули двери. Знакомая блондинка с прической «химия на все времена», выпучив малоросские карие глаза, успела за какие-то секунды сначала вспомнить про «бычки», потом зажала рот ладонью, заойкала утробно и, ныряя в вагон, выговорила скороговоркой:
– Мамо моя! Милицоньера побилы, сами в кровишши, вахон перепачкалы! Станция скоро. Уж им навтыкают-та по мордам амоны-та, понавтыкают. Бычки. Ваши ж дымбеля, черти!
Ей ветерок забрался сквозняком под синюю форменную юбку, захулиганил там.
– Ой, мамо, – взвизгнула. И сдуло проводницу; лязгнула дверь.
Суета Ивану на руку – движется вокруг него. Да пускай, хоть проводница чумная, пускай дембеля-сроки дубасятся головами пьяными; этот попутчик без имени тоже вот лопочет, лопочет; поезд прет по степи, талдычат свое ту-дум, ду-дум колесные пары. Одним словом, жизнь новая движется.
– Именно, именно перпетуум-мобиле. Женщина, – молодой человек стал рассуждать на женскую тему, – это совершенный живородящий механизм, созданный природой. А кто мы?..
– Да какой перпетум! – Иван начал горячиться. – Ее потискали, она вырвалась, слава богу. Теперь на ходу будет сочинять. Подожди, сейчас придет расскажет, что там уже поубивали.
Но попутчика потянуло на философские разговоры: он затянул песню про то, как идеально устроены женщины, и если бы они, мужчины, прислушивались к женской мудрости… Иван слушал, вникал так – вполовину: под нудноватое ля-ляканье дотянет он до утра. И все – домой. Он даже подумал, чтобы пойти в вагон и попробовать соснуть часок-другой.
– Мы хотим быть похожими на женщин. Но, увы! – пошла философия. – Почему мальчики играют с девочками в дочки-матери, а девочки в войну никогда? Ну, я не имею в виду санитарками, это ведь бывает редко… Кто есть мужчины, то есть мы – ты и я, к примеру? Мы воины, охотники: мамонта забить и притащить в пещеру – вот наше призвание. Мы – убийцы? Получается так.
В груди Ивана что-то сжалось.
– Потенциальные, в этом смысле. Хотя вам, тебе, наверное, приходилось?
Ах ты, беда моя. Только такого развития темы Ивану и не хватало! Тесно Ивану в тамбуре, да не в тамбуре – в себе не может уместиться. Рвется наружу из него. Тошно, тошно… Может, выговориться, отпустить с души грех? Грех?! Разве это грех, когда месть праведная совершалась, когда кровь за кровь, око за око? Он же по совести – не за славой шел, деньгами – за брата мстил. А теперь нате вам – убийца!
Но молодой человек, сам, не замечая того, помчался по темам, перескакивая с одной на другую, будто по кочкам на болоте – так, словно, боялся увязнуть в долгих бесполезных рассуждениях… Был он раньше женат, но развелся, оставив жену с маленькой дочерью. Срочную служил в Ростове при военной кафедре какого-то института.
– Чего с отцом-то случилось? – осторожно спросил Иван. Собеседник посерел лицом, как первый раз, когда упомянул про отца.
– Сердце. Не смог пережить. Я, только я во всем виноват. Гадство, дьявол! Все так несуразно вышло. Поверьте, я до сих пор не понимаю той ситуации. Развелся с женой, бросил институт. Не получилось то, что задумал. Отец не смог пережить этого. Я убил отца, да, убил.
И вдруг стал говорить с отчаянием:
– А я вам завидую, прости, тебе. Может… Точно, именно! Все равно ничего из меня не вышло. Разве можно всю жизнь так вот – за ручку, под чью-то указку? А не стало отца, и все. Пусто… Никому ты не нужен. К чему все эти разговоры о великом, мечты?
Незаметно для себя Иван втянулся в этот, как казалось ему, никчемный разговор; путаный рассказ молодого человека по-настоящему заинтересовали самого Ивана, в некоторых места обескуражил и даже разозлил.
– Отец был известен в творческих кругах… личность… литературный критик, – продолжал попутчик. – Не слышали, Выш…ий? Ну, конечно, вряд ли. Отец ушел. Что я теперь? И что все эти книги… что все эти нобелевские лауреаты, изощренные психологи, врачеватели душ?
Вот тебе и здрасте! Думал Иван, что к нему в душу лезут, а, оказалось, перед ним выворачивается человек наизнанку. «Да, чубарый, эк тебя колбаснуло! – не удержал злое, но не вслух: – Это ты, братела, с сытости. Видишь как. И служил у папы под крылышком, дипломчик на халяву и кормился с богатого стола. Надорвался папаша, Царствие Небесное. Что ж, жалуйся, мы понятливые. Эх, братела, тебя бы в окопы под Аргун».
Вагон дернуло, поезд остановился.
Станция.
Разговор на время затих. Оба собеседника разглядывали незнакомый ночной перрон. За окном суетливо забегали. Через пару минут двери распахнулись, и в тамбур ввалились «амоны». Не врала проводница. В соседнем вагоне дембеля развоевались по серьезному. Ивана прижали автоматным стволом к стенке, грубо ощупав карманы, приказали стоять и не рыпаться. У ОМОНа расклады свои – дернешься, без разговоров получишь плюху. Иван такое дело знает. Стоит, только желваки выдавливает, изучает облупившуюся стенку перед носом. Попутчика интеллигентность подвела.
– Послушайте, это же незаконно, вы даже не спросили, кто мы! Какое вы имеете пра…
Он не договорил. Здоровенный детина со знанием дела воткнул ему в спину приклад автомата. И после того как чубарый скорчился на полу, произнес заученное:
– Ша, монсистра. Разберемся.
Пока разбирались, по тамбуру сновали люди, хлопали дверьми. Иван заметил через плечо, как проволокли с руками за спину двух парней в изодранных камуфляжах.
Потом прибежала проводница и завизжала:
– Ой, та вы шо! Это ж мои! Та оны ни при чем.
– Разберемся, – гудел омоновец.
– Шо разбираться, ну-ка бросьте руки! Полуношники. Хаварила толька им, шоб не бросалы бычки.
Ивану смешно стало; за спиной проводница верещит на омоновца:
– Тю, куда там!.. Ну, вы, мужчина, не понимаете?.. Та, боже мой. Охо-хо, ой какие вы страшные, в ваших масках! Добрые хлопчики. И вам спасибочка! Шо ба мы без вас делалы с той пьянью?..