– Знамов!
Иван вздрогнул от неожиданности.
– Ты што это удумал? Тебе лежать, постельный режим… только операцию. Ну-ка, быстро в палату!
Иван неловко обернулся, звездочки цветные брызнули с потолка.
Лариса рыжая. Глаза в стороны – «плюс-минус»; кудряшки лезут из-под белой накрахмаленной шапочки.
Он ведь забыл – она дежурила сегодня. Кольнула быстро и убежала. Глаза красные у нее были, как будто зареванные. Иван еще подумал про себя, может, обидел кто: у покоцанных не залежится – цепляют по жизни все, что шевелится.
– Тебя обидел кто? – а сам придерживается за раковину. Вспомнил, как она ему утку совала, потупил взгляд.
Переборол смущение, посмотрел на женщину.
Глаз один у Ларисы выпучился – что у рыбы, а другой закатился под веко.
Некрасивая.
Но тут она руки подняла к голове и стала поправлять волосы: кудряшки строптивые прячет под шапочку. И похорошела натурально – повела обтянутым задком, белым халатиком.
– А ты защитишь? – не строго, но уже игриво спросила она.
В палате наслушается Иван разговоров про Лорку-медсестру, потом подушку худую мнет, прячется от уличного фонаря и разгоравшегося желания. Да разве ж уснуть молодому после таких фантазий?
Слыла Лариса женщиной доступной и любвеобильной; не взирая на свою перезрелость, пользовалась она успехом у всех этих хромых, кривых, продырявленных. Госпитальные обитатели перли напролом: ни одной не пропустят, чтоб не облапить голодными взглядами, раздеть бессовестно до волнующих кружев. Но, как известно, чаще рвется там, где тонко, мнется там, где мягко. Мяли Лору в перевязочной, тискали объемные ее формы худосочные жалельщики, а потом хвалились друг дружке: кто там и сколько набросал, да чего нащупал-разглядел впотьмах.
Рыжая никому не отказывала. Мягкой была женщиной Лора-«плюс-минус».
Иван, теряясь, стыдясь бессовестных своих мыслей, спросил невпопад:
– Позвонить надо матери. А то у нее сердце… От тебя можно?
Иному человеку двух глаз много: вроде зрячий – ни минусов, ни плюсов, а весь мир перед ним, как через тонированные стекла-хамелеоны. Раздражает – притушится свет. Зрячесть его только ему одному и полезна, – видит человек не дальше собственного носа. Большинству так комфортно – зачем забивать голову фонарями с неоном?
Да еще звук приглушить если!..
Так долго проживешь счастливо. Так все живут. Прапор одноглазый тоже о комфорте печется. Не позорно так – своя рубаха ближе к телу. А чужое…
У Ларисы рыжей, может, и красные веки от «чужого» – кто ж знает?
Иван заметил, как она смотрит рыбьим выпученным. Хотел Иван о душе поразмыслить, но колыхнулись перед ним тяжелые ее груди, лифчик белый из-под халатика просвечивается.
Хоть кричи – не думается о душе солдату.
Лариса, женщина понятливая, обхватила Ивана под мышки и сильно, уверенно повела его по коридору. Защитник, куда уж!.. Но пообещала, что на следующем ее дежурстве возьмет она заранее ключи от кабинета, где телефон. Только, чтоб Иван никому, а то неприятности у нее могут быть. Главный, доктор-очкарик, страсть как не любит, чтобы звонили с казенных телефонов.
Утро началось, как обычно, с обхода.
Ивану пригрозили, что если он будет нарушать постельный режим, то… а чего будет, Иван и не понял – по-научному было. Дальше Витюше досталось: доктор пообещал – еще раз кто будет замечен с курением в палате, сразу на выписку к ядреней фене, в свою часть долечиваться.
Рыжая прячется теперь за доктора.
Витюша губу закусил, теребит бантик бинтовой на запястье.
– Стуканула, – сквозь зубы Витюша.
«Позвонишь теперь, как же, – в свою очередь, подумал Иван. – Чего-то да будет».
После обхода прапорщик-авианаводчик ушел на волю, попрощавшись со всеми.
– Тащитесь, пацаны.
Треснутым стеклом дзынькнули за ним расхристанные палатные двери.
В обед к ним подселили новенького.
Только тарелки убрали, укладывались на тихий час. Двери не дзынькнули, но шарахнулись с отчаянным стоном. Вкатилось в палату «тело». На двух ногах, с головой и руками. Иван из дальнего угла глядит. Покоцанное «тело». Рожа вся в зеленках, пластырях и черных точках: такие отметины остаются на лице от близких пороховых разрывов.
Не верит Иван своим глазам – знакомое «тело»!
– А че, я думал там, тоска. А тут? Я первый раз в таком кайфе. Телок, мама не горюй!
Ксендзов! Маленький солдатик Ксендзов.
Вот так дела.
Ивана не узнать издалека сразу. Он не спешит – голоса не подает, но уже предвкушает, как удивится и разорется сейчас же болтливый сапер.
Теперь не соскучиться им. Точно.
Ксендзов так ни на секунду и не замолк: обошел всех по койкам, с каждым потискался рука в руку; сообщил Витюше, что от ворот госпиталя в двух шагах видел он магазин: «А чего, на сухую сидеть, мама не горюй?» Спросил, кто читает тут рэп. Ну и что такого, что нигеры придумали? Он вот знал одного африканца, так тот ничего себе, даже по-русски умел немного, правда. Треплется Ксендзов, а сам поворачивается к Ивану и тянет пятерню лодочкой.
– Опа-на! Не понял.
Иван его цап за грудки, отворот пижамки, и к себе.
– Нарвался на п…, душара?
– Мне на дембель…
Отпустил Иван пижамку. Ксендзов по инерции назад на соседнюю кровать так и сел, да прямо на Витюшин набитый макаронами живот.
– О, еп! – квакнул Витюша.
– Бу-уча!! – не заорал, завопил маленький сапер. Медсестра в плату вбежала. Стоит ресницами хлопает – плохо кому? А Ксендзов по Ивану ползает, стакан уронил с тумбочки. Иван и не рад уже.
– Ну, дура! Задавишь. Кабан, отъелся.
Разговоров было до вечера.
Ксендзов даже на Витюшу наехал – давай двигайся, брат! Я с корешем фронтовым должен быть теперь рядом: оберегать, компоты ему носить и все такое. Набычился Витюша – ему тоже весной на дембель. Не уступил места. Ксендзов не обиделся, горланит через две койки – спать народу мешает.
Народ ничего, терпит – понятливый.
Узнал Иван, что Перевезенцеву лейтенанту присвоили «старшего», а когда под Шатоем у «Волчьих ворот» добили «духов», загноилась у того старая рана на шее. Его и отправили на лечение в Моздок, а куда потом, Ксендзов не знает. О себе Ксендзов мямлить стал. Не помню точно, говорит, стрелял, потом гранату бросил и все, отключился.
– А Савва где, калмык, ну тот? – спрашивает Ксендзов.
– Воюет калмык, где ж ему быть.
Про Савву Иван с тех пор ничего не знал. А как узнать? Команда у Саввы секретная, должность суетная – сегодня здесь, завтра там. Но почему-то уверен был Иван, что жив Савва. Он же калмык хладнокровный. Таких война стороной обходит, таких даже просроченной тушенкой не возьмешь. Степняк дикий, одно слово.
На следующий день от разговоров и воспоминаний разболелась у Ивана голова.
Ксендзов же как проснулся, так и пошел куролесить по госпиталю. К вечеру он уже тискал визжащих сестричек, получил от одной по уху. Всезнающий Витюша, науськивал Ксендзова, что для начала нужно оприходовать Лариску-«плюс-минус». Она всем дает. Такая уж безотказная у нее натура.
– Пары выпустишь, братан, а потом про любовь.
Но Лариса не обманула Ивана.
Когда она вошла в палату, Витюша подмигнул Ксендзову. Иван отвернулся. Лора, уколов кого следовало, накидав таблеток, подошла к Ивану. Присела и тихо ему:
– К перевязочной в двенадцать с копейками. Приходи. Ключики у меня-а, – и громко чтоб все слышали: – Поворачивайся. Каждого нужно просить… Как вы мне все надоели!
Когда медсестра ушла, Ксендзов прямо через Витюшу перескочил к Ивану.
– Кабан, – ржет Витюша. – Ксендз, давай в дурака на погоны.
Ксендзов слюняво лыбится, глаза блестят, а губешки жирные. Ивану шепчет, дышит противно котлетой в лицо:
– Буч, а ты рыжую того или не того? Ну, я скажу-у!.. Она тетуха! Да и все такое у нее. А как… сразу дает?
Разозлился Иван:
– Отвали, душара. Не доставай меня, а то я тебя самого и так и эдак. Усек?
Промолчал маленький солдатик Ксендзов, даже про дембель свой долгожданный не заикнулся: если полезло из Ивана волчье, все – сторонись.
Иван наткнулся на Ларису в дверях перевязочной.
– Ты погоди. Сейчас я. Там солдатику плохо. Еще реанимацию вызывать!.. – И побежала.
Коридоры в госпитале живут своей жизнью. Храпы, стоны. Народу вдоль стен: в колонну покоечно, один за другим. Не хватает мест. Кто ж думал, что такая бойня приключится за хребтом. Пахнет лекарствами и телами гниющими. Тлеет жизнь под бинтами. Гноятся раны. Отгниют – новая плоть зародится. Помоют солдата, побреют: живи, паря!
Иван, чтоб не томиться в душном коридоре, устроился в туалете на подоконнике.
Форточку раскрыл и дымит.
Свежим тянет снаружи: ветерок с улицы принес первые запахи весны. «Скоро листья появятся, – вспомнил Иван про доктора-очкарика; с табачным дымом наглотался весеннего духа. – А там и домой. Что дома? Да устроюсь как-нибудь…»
Прождал он минут тридцать. Стало его клонить в сон. В последний момент прибежала Лора. Запыхалась. Руки кровью перепачканы, на халатике пятна. Схватила Ивана под локоть и потащила в перевязочную. Толкнула его на кушетку.
– Сядь. Я ж сказала, щас! Подождать не можешь. Там солдатик вены себе вскрыл.
– Чего это? – удивился Иван.
– Откуда я знаю. Вас же мужиков тащит за каким-то чертом на войну. Не живется вам в семьях. Завтра его в неврологию. Еще не хватало мне суицидников, – растрепались рыжие кудряшки. Лора не замечает. – Ну, повезло тебе, выжил, так терпи уж. Мы, бабы, вон, терпим вас, – она хотела вставить нужное, к месту, словцо, да не стала, – терпим, а куда деваться. Чего ж, вы?..
Засопел Иван, тошнота вдруг подступила к горлу.
– Давай завтра. Пойду я.
– Завтра не моя смена. Позвоним. Ерунда! Ой, да у нас такое было, такое…
Батюшки мои, да как раскраснелась-то бабенка с суеты! Щеки порозовели. Пуговка расстегнулась, – халатик узкий в груди и раскрылся чуть больше, чем разрешено. Смотри, солдат, язык только не проглоти, не задохнись.
Иван напрягся весь.
Там, где-то за стенками, за долгими коридорами слезным матом захлебывался суицидник, рвал повязки на запястьях. Вяжут, вяжут его братаны. Война – сука! Что ж ты все без разбору валишь в одну кучу – и смерть, и любовь. Ну, пожалей, ты, покоцанных, отвали, шалава, сгинь, теперь-то хоть!
В кабинете полумрак. Иван держит Лору за руку.
– Тщ-щ-щ, только свет не включай. Вон, телефон, на столе. Быстро, две минутки. Да тише ты.
Иван стул опрокинул, чашечкой коленной ушибся больно.
– Твою ма…
– Ой, – интимно понизила голос Лора, сжала Иванову ладонь. – Ой, будет мне нагоняя.
Иван снял телефонную трубку.
Мать плакала.
Проговорил он меньше отмеренных двух минут. Нажал на рычажок.
Что он мог сказать еще? Только душу травить. Жив, ма. И все. Там за материной спиной подсказывал отец – скажи про Жорку. Нашли его тело в той лаборатории. Успела мать сообщить, что забрали брата домой и неделю как похоронили на бугре, положили к деду с бабкой. Болотниковы помогали. А старший Игорь «нажрался» на поминках и подрался с братом Витькой. Такие вот новости из дома.
Сидит Иван, не шевелится. Лариса понимает, тоже молчит. Но выждала с минуту и, решившись, потянулась к Ивановой руке.
– Пошли, што ль.
Она сделала все сама.
В ту ночь в неоновой перевязочной была она Ивану и женой… и матерью. Она ласкала его истово, она пеленала его малиновым ароматом – живи, солдат, выпускай свои пары, чего уж! И задышал солдат ровно и выплеснул все наболевшее, опостылевшее. И освободилась душа.
Пусть на время. Но всякое время есть настоящая наша жизнь.
Кто после этого осмелится блядью назвать ее, рыжую Лариску-«плюс-минус» – кто?!
В морду той сволочи тыловой, в рыло поганое культей-обглодышем, коленом гипсовым, головой мытарной, плевком из порванного рта!
Миленькие сестрички, простите нас! Девоньки родненькие, в ноги, ножки ваши падаем. Простите, Христа ради!.. Да если б не кровища с гноем, дыры в животах и глотках, встали бы мы, мужики, прикрыли бы свои раны и ушли бы тихонько, тихонечко; ушли бы себе туда, где ветер-бродяга… да пересидели бы, перестрадали, чтоб только вас не тревожить, не мытарить тела и души ваши. Простите, родные.
А-а-а-а!.. Мама моя!! Где ж ты, правда человеческая, где – куда спряталась, сгинула? Да сколько ж можно…
Рассопливился марток и ушел вместе с липким последним снегом, уступил, как и положено, шкодливому апрелю. К середине месяца проглянулись на старике тополе первые листочки. В госпитальном парке бродили выздоравливающие: кто один, кто с матерью или женой под ручку, – волочатся синие больничные халаты.
Форточки в палате уже не закрывали. Витюша отклеивал Иваново окно и приговаривал, захлебывался радостно:
– Все, пацаны, житуха теперь пойдет!
И пошла «житуха».
Ксендзов доконал всех рэпом. Притащил откуда-то заезженный плеер и слушал целыми днями свой «дум-дум». Иван стал гнать его. Ксендзов отправился терроризировать коридорных.
Однажды во время обхода доктор в очках объявил Ивану:
– Все, снимаем с тебя повязки. Когда? А вот прямо после обхода, – он кивнул белым халатам за спиной. Старшая медсестра сует бумажки. – Не надо… Знамов на поправку пошел. Полетел, орел!
– Сокол, – поправил Иван.
– Пусть сокол. На ветру заживет быстрее. Встаешь?
– Вы ж до листьев, – не сдержал улыбку Иван.
– Ладно. Вижу я, шныряешь давно по коридорам. Теперь уж все равно. Гуляй вон на природе. Да, и имей в виду, спиртное тебе – категорически, категорически!.. Это не потому что у тебя завтра день рождения, в смысле дисциплины. После таких травм пить вообще нельзя, солдат. Ни крепкое, ни легкое, – и по-латыни что-то сказал не понятное никому, а только одному себе.
И пошел дальше по палате.
Исполнялось Ивану двадцать пять лет. Ксендзов уже попавшийся два раза по пьяному делу, был предупрежден доктором, что в следующий раз он точно его выпишет. Ксендзов, перемявший к этому времени всех до одной медсестер, пообещал сделаться образцовым раненым.
– Буча, е-мое, че, думаю, надо бухло брать, – заговорщицки шептал Ивану на ухо маленький сапер. – Ништяк отметим, мама не горюй! Ты это, Лариску, ну, то есть Лору пригласи.
И на всякий случай назад от Ивановой койки.
Случилось с Иваном обычное.
Пожалели, приголубили его, он и потянулся к мягкому и доступному. Была пустота. Лора-медсестра стала первой, кто заполнила собой эту пустоту. Другим, вроде Ксендзова, мало кудряшек в голубом. Ивану хватило в самый раз.
Ждал Иван дежурства Ларисины, без нее даже с постели не хотел вставать.
Недели две тянулся их госпитальный роман. Закончилось все в один день. Лора больше не пришла. Это казалось Ивану странным, потому что она и словом ему не обмолвилась. Просто не вышла на дежурство и все. Вспоминал Иван, что последние дни она была обеспокоенная чем-то, будто не высыпалась, вид у нее был нездоровый.
Ксендзов старался не заговаривать с Иваном на тему рыжей медсестры. Сам близко к ней не подходил. Только слюни пускал. Зато Витюша заявил как-то:
– Че ты паришься? Других мало?
Не выдержал Иван, зашел как-то в перевязочную. Молоденькие смешливые медсестры сначала не хотели говорить, переглядывались между собой, прятали глаза от Ивана. Но он не уходил. И одна рассказала:
– Перевелась Лорка в другой госпиталь, чтобы ближе к дому. По семейным. Больше ничего не знаю. Ходят тут. – И кокетливо: – Женихи!
В день Иванова рождения ему торжественно объявили, что уколы закончились, лечение его идет к концу, и к майским чтоб собирался он на выписку. Иван же задумал, перед тем как уехать, найти все же Лору и объясниться, потому что душа его теперь тянется к ней.
Иван решил твердо.
Он бродил по парку, останавливался под тополем и думал, что дома его ждут родители, сестры, пасека с пчелами, баня, Болота-старший. Свобода! Но странное дело… Лариса оказывалась не на первом месте в его мыслях: вдруг вспоминал Иван о ней, сердился на себя, закрывал глаза и представлял рыжие ее кудри, но мысли его снова ускользали туда, куда неудержимо стремилось теперь Иваново сердце, рвалась измученная мытарствами и страданиями душа. Домой. Туда, где теплыми ночами одинокая луна лобзалась бессовестно с кочевыми облаками, где дрожал над степью истомленный жарою воздух, где ждала его новая старая жизнь.
День рождения отмечали чаем со сгущенкой. В палату набился народ с отделения. Кто Ивану тельник подарил – три штуки на тумбочке лежат, кто патрон отполированный, кто так пришел – с распростертыми объятьями.
– Тащись, братан!
– Серьезный возраст.
– Надьку с Викой зовите!
– Ща как дам по шее. Будешь еще лапать!
– Ой, телефон звонит. Ой, а вдруг старшая?
Девчонки-сестрички накрывают на стол. Хохочут. Шикают друг на друга, на синие пижамы – перебудите весь госпиталь! Скользят сквозь мужские руки. Кому досталось уже по шее. Да кто обидится? Сначала по шее, потом в обнимку в укромном уголке.
Ксендзов громче всех орет:
– Гляньте, во!..
Подушку свою откинул. Там «батарея» – водка с пивом.
– Чего бы без меня! Буча, мама не горюй, я рэп сочинил. Хочешь почитаю? Нам посвящается.
– Кому нам? – Иван не в настроении. Все понимают, отчего происходят его переживания. Дела сердечные, кто ж от них остается в стороне.
– Госпитальным, вот кому.
Но кто-то уже потянул из-под подушки бутылек. Откупорив, разлили. За первой в Иванову честь, сразу по второй, а там… Примолк Ксендзов. Поднялись с коек лежачие, кто на сколько мог. И выпили третий. Водки не много было – каждому досталось по грамульке. Выпил каждый свою грамульку с одною мыслью: «За вас, пацаны». Погрустили положенное. И дальше – по пиву, чтобы «за нас третью не пили», чтоб «свои не обстреляли» и за всякие другие фронтовые суеверия.
Принесли гитару. Витюша оказался умельцем до всяких песен. Прошелся по аккордам: сначала «Батяню-комбата», «Кукушку» афганскую.
Отпели.
Но вдруг прижал Витюша струны, задумался, а потом сразу и затянул густым негромким, но красивым голосом:
– «Отговри-ила роща золота-ая березовым веселым языком. И журавли печально пролета-ая уж не жалеют больше ни о ком… И журавли-и…»
Подхватили «синие пижамы» Надюшу с Викой и закружились с ними по палате. Неумело закружились, растопырив гипсы, скосившись на стороны кривым и забинтованным.
Придумайте, умники гламурные, что-нибудь, что было бы проще и понятней этой банальности! Да не придумать такое креативным мышлением. За креатив платят большие деньги, за банальность эту госпитальную всю жизнь, душу без остатка, до капельки выложишь. В банальности смысл – в каждодневном ожидании простой человеческой радости, что называлось спокон веку добром и любовью.
У Ксендзова где-то, наверное, краник был, – он пьяней всех, хоть и пил вровень. Надюшу с Викой щиплет, те визжат. Он куда-то пропадал минут на пятнадцать, возвращался и стоял в дверях, пошатывался.
Пробрала маленького сапера икота. Иван ухмылку прячет в уголках губ. Ксендзов машет на Витюшу:
– Витю-ик-ша, завязывай. Пацаны, ща будет рэп.
– Уу-у-у-у! – загудели.
– Чмо рэп!
– К нигерам в Гарлем…
– Ксендз, давай нашу! «Саперы всегда впереди в наступленьи-и…»
Ксендзов гитару у Витюши отобрал и поднял над головой.
– А я говорю, ща будет рэп. Посвящается Буче, то есть Ивану Знамову, – он бросил гитару на койку, жалобно звякнули струны, – и всем нам. Госпитальный рэп! Музыка рабочих кварталов, – торжественно объявил Ксендзов и нажал кнопку на своем плеере.
Под хриплый «дум-дум-дум» Ксендзов стал изгибаться, дрыгаться и выделывать растопыренными пальцами энергичные движения. Он читал свой рэп, прыгал как сумасшедший, тыкал себя в грудь и в лоб. Такая это была божба по-ксендзовски:
– «Мы раненые солдаты, мы не больные волки! Волки на минных полях подохли. Мы саперы и мы снайпера, десантуре, пехоте – ура! Дум-дум… Волчьи ворота закрылись не сами, мы теперь обрастем усами. Хоп-хлоп. Мы пошлем на три буквы зверей. Тяжелые сау – ау, ау! Не жалей – бей зверей! Мы батальон раненых парней. И это наш госпитальный рэ-эп! Рэп, рэп…»
Захлопали в такт кривляниям Ксендзова, задвигались: костяками-кулачинами буравят воздух, челюсти сжали до скрипа зубного; раскачиваются раненые плечо в плечо – в обнимку. Не остановить теперь маленького сапера:
– «Дембеля и душары, говорите с нами. Лейтенанты, комбаты, мы пьем за погоны, за устав, за то, что русский солдат будет прав!»
«Прав, прав», – повторяет про себя Иван.
– «Пусть дрожит душман, по горам бродит, ищет свой склеп. Это наш госпитальный рэ-э-эп!!»
На самом деле, это было смесью дурного поэтического вкуса и стонов «африканца» в подвале. Да плевать!.. Ксендзов сразу же стал героем номер один.
– Слова перепиши, Ксендз.
– Бей, зверей!..
– Сау, ау-ау… Ништяк, братан!
– Викуша, а не прогуляться ли нам…
За полтора месяца Иван привык к фонарю за окном. Светит и пусть светит. Когда засыпал на спине, видел цветные сны, как с красными тюльпанами.
«Госпитальный рэп, рэп, рэ-э-эп…», – всю ночь долбило по мозгам Ивану, и снился ему водитель из маршрутки. Водитель размахивал рукой, красными губами на коричневом лице повторял: «Викуша, падемте в перевязочную, почитаем рэп!»
Наступило утро. На измятой койке Ксендзова валялась гитара. Взъерошенные после ночи медсестры прибежали и, делая ужасные глаза, сказали, что Ксендзову – все!
– Гитару-то гитару… Ой шо будет! – И умчались, задирая мятые подолы.
Иван вечером так и не выпил: третий пригубил и поставил, побоялся, вспомнив предостережение доктора.
Доктор полчаса детально рассказывал, что и в какой последовательности натворил нарушитель-рецидивист Ксендзов. Уловил Иван лишь некоторые детали: «Значит, все-таки добрал до кондиции. Упертый пацан». Ксендзов перелезал через забор с двумя бутылками водки: Ксендзов же не мог тихо – он пел госпитальный рэп! Но не все же понимают его творчество. К примеру, дежурный офицер по госпиталю не проникся. Может, он бы и простил Ксендзова: отпустил бы, взяв с того обещание не лазить в его смену по заборам, но Ксендзов стал орать и обозвал офицера тыловой крысой. Офицер, конечно, обиделся. Может, он тоже был за хребтом? Да наверняка был. Но простил бы и это – фронтовик фронтовика поймет. Если бы Ксендзов не полез драться с вызванным нарядом. Тут уж его скрутили, спеленали и оставили трезветь в дежурном помещении, в комнате отдыха наряда. Наряд ночью не отдыхал, – развалившийся во сне Ксендзов громко храпел, икал и пьяно орал рэп. Доктор сказал, что нарушитель дисциплины Ксендзов будет сегодня же выписан и отправлен долечиваться в свою часть.
– Тем более, – продолжал свой монолог доктор, – сегодня у нас мероприятие. Вас придут поздравлять. Замкомандующего округом лично вручит государственные награды. Будут представители церкви и общественности. Поэтому сегодня нужно привести в порядок палату и быть готовыми встретить гостей достойно.
«Зануда этот доктор. А вроде ничего мужик. Ксендзова предупреждали ведь. Сам нарвался», – подумал Иван.
Мероприятие началось сразу после завтрака.
От общественности пришел всего один с отвисшим брюшком. Он ставил в ноги каждому пакет с гуманитарной помощью и повторял одно и то же:
– Скорого выздоровления, скорого выздоровления.
Иван полез в пакет и вынул, что первое попалось, карманный календарик. На календарике этот же мужик с брюшком стоял на фоне города. И подпись: «Кандидат от народа Му…ков». В пакете лежали тельник, сгущенка, конфеты сосальные, шоколадка и пара синих носков.
Разозлился Иван.
– А че носки не белые?
«Цивильный» заволновался.
– Как вы сказали? – И к генералу, на ухо ему: – Альберт, ну что же ты меня не предупредил? Солдат просит белые.
Генерал готовился сказать речь. Вокруг суетились три старших офицера в золотых парадных погонах. Попик в рясе. Генерал, в сущности, был неплохим человеком, поэтому ответил тихо, чтоб никто, кроме «цивильного», не слышал:
– На хрена ты, Мутаков, носки эти придумал? У них и ног-то не у всех по две. Ты бы им лучше водки хорошей. Ладно, не бери в голову. – И громко в Иванову сторону: – Товарищи военнослужащие, про носки ничего не скажу. Но имею честь от лица командования вручить вам, то есть отличившимся, государственные награды.
И генерал, не теряя понапрасну времени, стал вызывать по-одному.
Первым назвали Витюшу.
Тот вытянулся по стойке смирно и строевым шагом, прижимая к бедру правую ладонь с оставшимся на ней одним-единственным большим «музыкальным» пальцем, подошел к генералу.
– Носи, сынок, заслужил, – и нацепил генерал на грудь Витюше медаль «За Отвагу».
– Служу Отечеству! – рявкнул Витюша.
Наградили еще одного паренька медалью «Суворова». Иван хотел завалиться на кровать, потом решил, что надо бы покурить сначала.