Хиль попытался улыбнуться и потянул из кармана сигареты. Элена остановила его жестом.
– Простите, забыл, – буркнул он, запихивая пачку обратно. – Я, конечно, польщен вашей откровенностью… Но, каррамба, я все-таки не поп и не соседняя кумушка, с которой можно делиться подобными воспоминаниями – как любили вы, как любили вас…
Элена вскинула брови.
– Почему кумушка, просто вы мне друг, я, наверное, и с братом не чувствовала бы себя так просто, как с вами. И потом вы врач, – она улыбнулась, – а врачам и священникам рассказывают все! Не сердитесь, дорогой Хиль, я ведь действительно сейчас очень одна. Моя подруга – та, что предлагает открыть дело, – она когда-то была мне очень близка, но долго жила в Рио, сейчас я чувствую, что мы не всегда понимаем друг друга. Был еще один человек, которому я могла бы рассказать все, да вы помните – садовник в «Бельявисте», дон Луис, – но его за что-то арестовали. Вот и получилось, что сейчас у меня остались только вы…
– Чтобы поплакать в жилетку? – спросил Хиль с кривой усмешкой.
– Вас это обижает? – Элена пожала плечами. – Как хотите, Эрменехильдо. До сих пор вы казались мне добрым и отзывчивым человеком…
Хиль раздраженно фыркнул.
– Добрым! Отзывчивым! Благородным! Каким еще, донья Элена? Валяйте дальше, обмазывайте меня сиропом. А потом можете обсыпать сахарной пудрой и кушать на здоровье.
– Ну чего вы злитесь?
– В самом деле – чего бы мне злиться, такому доброму и отзывчивому?
Элена покосилась на него с обиженным выражением.
– Не буду я вам ничего рассказывать, если вас так возмущает, когда вам «плачут в жилетку». Вы, Эрменехильдо, действительно многого еще в жизни не знаете, не только бедности. Вы не знаете, что такое быть совсем одиноким, вот что! Иначе вам было бы стыдно!
– Ну вот, – смущенно проворчал Хиль. – Уже и пошутить нельзя. И потом послушайте, донья Элена, не вам жаловаться на одиночество. А ребенок?
– Хиль, это другое дело. Я же вам сказала, что ребенок для меня – все. Но пока он такой маленький, вы понимаете… Я всегда мечтаю, что придет время, когда сын будет приходить ко мне советоваться о своих делах, может быть, спрашивать моего мнения о знакомых девушках…
Как же, – засмеялся Хиль. – Об этом-то не спрашивают! А признайтесь, донья Лена, – вы ведь будете отыскивать в бедных девчонках малейший изъян?
Элена тоже рассмеялась.
– Не говорите! Я буду страшной свекровью, дон Хиль. Если лет через пять у вас родится дочка, держите ее подальше от дона Херардо Монтеро…
– Кстати, донья Лена… Я давно хотел спросить. Вы не носите фамилию покойного сеньора Бюиссонье?
– Нет, – сказала Элена. – Мы не венчались, дон Хиль.
– Вот что…
– Это моя вина, – добавила Элена. – Херардо предлагал много раз, но… Если бы вы знали, как я сейчас об этом жалею – из-за Херардина, ему так и не придется носить фамилию отца…
– М-да… Вообще-то…
– Я это сделала вовсе не потому, что не хотела связывать себя или что-нибудь в этом роде, – помолчав, продолжала Элена. – Я зам уже сказала – я всегда чувствовала, что Херардо не любит меня по-настоящему. Я так к этому привыкла, что, если бы он просто уехал с другой женщиной, я, наверное, даже не страдала бы особенно, потому что заранее была к этому готова. Если бы он просто меня бросил…
Хиль покачал головой.
– Я мало знал вашего покойного супруга, донья Лена, но думаю, что он бы вас не бросил.
– Нет, бросил бы, – повторила Элена с убеждением. – Я ведь совсем не то, что было нужно Херардо. И он это видел с самого начала. – Она поколебалась и добавила: – Вы знаете, у него была другая женщина.
Хиль опять почувствовал неловкость.
– Откуда вы взяли, что у него была женщина? – проворчал он. – Интуитивные догадки?
– Какие там догадки, – печально усмехнулась Элена. – Эта женщина гостила на кинте, когда я была в Рио… Не знаю, долго ли. Она оставила мне записку.
– Записку, вам? – Хиль удивленно посмотрел на нее. – Но если у нее действительно было что-то с доном Херардо, то… кто же в таких случаях пишет записки жене! По-моему, это доказывает как раз обратное…
Элена сидела задумавшись.
– Не знаю… Это могло быть чем хотите – и хитростью, и даже… ну, желанием показать, что ей вообще нечего меня бояться – как соперницы, что ли. Не знаю, Хиль. Женщину иной раз трудно понять.
– А что было в этой записке, донья Лена? – спросил Хиль.
– О, – Элена усмехнулась немного пренебрежительно, – она воспользовалась какими-то моими вещами для верховой езды и сообщила мне об этом. С извинением, что позволила себе забраться в мой гардероб. Впрочем, все очень вежливо: «Уважаемая сеньора Бюиссонье» и так далее. Надо отдать ей справедливость, другая написала бы: «Дорогая сеньорита Монтеро».
– Очевидно, дон Херардо не счел нужным посвящать ее в… обстоятельства вашего брака. Это лишний раз доказывает, что между ними ничего не было.
– Не будьте наивным, Хиль! Садовник проговорился однажды, что после отлета Херардо – в тот же день вечером – на кинту приезжала какая-то особа, спрашивала о нем. Он не хотел ничего говорить, но я поняла из некоторых его слов, что она была в смятении, узнав о его отъезде. Понимаете теперь? Сложите все это вместе, и тут даже отгадывать ничего не придется.
– Ну… не знаю, – проворчал Хиль. – Конечно, она могла его преследовать, навязываться ему… Но если он сам говорил ей о вас, как о своей жене… Вы меня простите, донья Элена, я пытаюсь объяснить ход моих рассуждений… Так вот, если он ничего такого ей не сказал, то он, значит, и не хотел вам изменять. Вы говорите – женщину понять трудно, но мужчин-то уж я в таких делах знаю, поверьте мне. Нет, я склонен думать, что вы здесь ошибаетесь…
Он помолчал, потом спросил:
– А по ее подписи вы никак не смогли бы установить, кто она такая? Может быть, вам приходилось слышать от мужа эту фамилию раньше… В конце концов, друзья не друзья, но знакомые-то у него были?
Элена пренебрежительно пожала плечами:
– Подпись! Что мне говорит ее подпись? Какая-то Дора Б. Альварадо – никогда в жизни не слышала…
– Как – Дора Альварадо? – Хиль выпрямился, с изумлением глядя на Элену. – Альварадо?
– Ну да, – та недоуменно кивнула. – Альварадо – это я хорошо запомнила, еще бы. Очень четкая подпись. А что, вы ее знаете? Вы… Это действительно ваша знакомая?
Хиль в растерянности встал и прошелся по комнате, ероша волосы.
– Вы ее знаете, Эрменехильдо? – уже встревоженно спросила опять Элена.
– Ну… Как сказать… Не совсем, то есть я знаю одну Альварадо… Дору, да, Дорой ее звать. Дора Беатрис. Но… это совсем молодая девушка, лицеистка, и вообще…
Он пожал плечами и, нахмурившись, уставился куда-то в угол.
– Дора Беатрис? – медленно повторила Элена. —Да, там так и стояло – Дора Бэ. Значит, вы ее знаете…
– Я не сказал, что я ее знаю, каррамба! Мало ли на свете Альварадо! Мало ли на свете девчонок, которых зовут Дорами! И это ваше «Бэ» тоже ни о чем не говорит – это может быть и Бланка, и Барбара, и Брихида… Подумаешь, доказательство!
Элена ничего не ответила. Хиль покосился на нее и вдруг подумал, что глупо ему лезть на стенку и доказывать недоказуемое, и главное – чего ради? Что это изменит?
Как будто ей легче будет, если она поверит, что речь идет не о Беатрис. А на самом деле именно о Беатрис идет речь, это совершенно ясно – нужно только вспомнить, что говорил тогда Ретондаро. Как раз в это самое время, когда Бюиссонье умер, у маленькой Альварадо произошла какая-то трагедия. Какая – теперь ясно. Да и что в этой истории такого неправдоподобного, чтобы непременно искать какой-то другой ответ? Ровно ничего, кроме разве странного совпадения, сделавшего его, Хиля Ларральде, знакомым и той, и другой стороны. Но даже и в этом совпадении, если подумать, нет ничего странного: мир тесен, а Буэнос-Айрес – тем более.
– А вообще-то вы, может быть, и правы, – сказал он, снова усевшись в кресло напротив Элены. – Может быть, это и есть та самая Альварадо… Кто знает.
Элена молчала, глядя в сторону, и вертела в пальцах надетый поверх платья крестик. Движения ее руки что-то Хилю напоминали, мешали думать. Потом он вспомнил – этот самый крестик, гладкий, матового золота, был на ней в тот вечер два года назад, когда она впервые рассказала ему о своем замужестве. И платье, кажется, было какое-то похожее. Тоже закрытое и тоже черное. Задним числом можно счесть за предзнаменование. Глупости какие лезут в голову, прямо удивительно…
– Расскажите мне об этой женщине, – тихо сказала Элена, не глядя на него.
– О ком? – глупо спросил Хиль, чтобы выиграть время неизвестно для чего.
– Об этой Альварадо, вы же понимаете!
– Ах, о ней… Ну, я ведь так близко ее не знаю… Это совсем молодая девчонка, сейчас ей, должно быть, лет… восемнадцать, девятнадцать. Я с ней когда познакомился, она еще была в лицее.
– Да? – Голос Элены прозвучал небрежно, почти рассеянно. – Вот как, в лицее. Значит, она из состоятельной семьи?
– Я не сказал бы, – подумав, ответил Хиль. – Семья у нее, очевидно, была когда-то состоятельной, но сейчас, насколько я знаю, нет. Ее отец преподавал в университете… до Перона.
Элена помолчала, вертя крестик еще быстрее, и потом заговорила торопливо, словно сообразив вдруг, что молчать нельзя:
– Вот как, профессор из университета, это интересно, а она сама… Я хотела сказать, – вы были с ней знакомы, то есть знакомы сейчас, – она интересна как человек? Ну, вы понимаете – интересно вам с ней говорить? Вообще разговаривать? Наверное, она все это знает – литературу, всяких знаменитых писателей?
– Интересна ли она как человек? – медленно повторил Хиль. – Хм, это зависит – что понимать под интересностью, для меня это не обязательно сводится к начитанности. Самые интересные разговоры о моей жизни мне пришлось вести несколько лет назад с одним стариком, сторожем в Пергамино, а он был неграмотным. А еще ближе – извините за сопоставление – с вами мне очень интересно говорить, донья Лена, хотя я вовсе не уверен, что вы отличите Сервантеса от Кеведо… Да меня и самого это не интересует. Так что я просто затрудняюсь ответить на ваш вопрос относительно Дориты. Вообще-то она, очевидно, начитана… Девушки в таких семьях обычно получают хорошее образование. Но как раз это меня в ней никогда не привлекало… Тем более что и встречаться и разговаривать нам приходилось, в общем, не так уж часто. Я знаю, например, что она любит музыку и, наверно, способна говорить о ней интересно, но сам я в музыке ничего не смыслю. То, что интересовало меня, обычно не интересовало ее, и наоборот. Болтать с ней было приятно… Я тоже говорю «было», потому что не видел ее уже почти два года. Да, с ней было интересно, но как-то… как бы вам сказать – как с забавным ребенком, что ли. Я над ней больше подшучивал, она очень мило обижалась. В ней было тогда что-то детское. Я ее еще называл «инфантой»: у нее оказалась куча знатных предков. А всерьез я ее как-то не принимал.
Элена усмехнулась:
– Сейчас вы посвятили ей слишком длинную речь, чтобы я могла поверить вашей последней фразе, вам не кажется? Значит, это всего-навсего инфанта, которая получила хорошее образование, умеет говорить о музыке и «очень мило обижаться». Что ж, такие сейчас не встречаются на каждом шагу, не правда ли?
– На каждом шагу не встречаются, – хмуро согласился Хиль.
– А ее внешность? – спросила Элена, весело улыбаясь. – Соответствует всему остальному?
– Не знаю, – буркнул Хиль. – Внешность как внешность. В общем, конечно, ничего.
– Блондинка, брюнетка?
– Кажется, брюнетка, – подумав, сказал Хиль. – Вернее, не совсем, волосы у нее темные, но не черные. И глаза тоже какие-то такие. Нет, глаза, пожалуй, черные. Что вас еще интересует? Рост – средний. Фигура самая обычная, все на своем месте и как полагается. Вы довольны? И пожалуйста, хватит расспросов. Чтобы покончить с этой темой, я могу только повторить еще раз то, что уже сказал в самом начале. Я знаю эту девчонку Альварадо и немного знал вашего покойного супруга, и я не верю, что между ними могло быть что-то предосудительное. Для меня это совершенно вне сомнения.
– Еще бы, – кивнула Элена, и он не сразу понял, говорит ли она серьезно или в насмешку. – Еще бы, девушка из такой семьи, с кучей знатных предков! А вам не кажется странным, дон Эрменехильдо, что так безупречно воспитанная сеньорита гостит за городом у постороннего мужчины, пока его жена находится в отсутствии?
Хиль молча пожал плечами:
– Не знаю, со стороны трудно судить. Да и не нужно, донья Элена. К чему? Что это меняет? Вы сейчас озлоблены против нее так, словно это действительно ваша соперница. А ведь толком вы ничего не знаете. Когда не знаешь точно, почему человек совершил тот или иной поступок, можно подходить к нему с двух сторон… Вы меня понимаете? Можно предположить худшее и можно предположить лучшее. Это зависит от того, как вы вообще смотрите на людей, доверяете ли вы им или не доверяете… У меня есть такие знакомые, из моих коллег, – о чем бы такой тип ни услышал, у него всегда на все готовое объяснение, причем именно определенного рода. У кого-то хорошие отношения с начальством – значит, подхалимствует. Кто-то с начальством ругается – значит, бьет на популярность, хочет прослыть правдоискателем. И так без конца. Конечно, такой подход к людям может уберечь от разочарований, но ведь этак мало-помалу превратишься в мизантропа…
– Пресвятая дева, – вздохнула Элена, – до чего мужчины сентиментальны. Я не знаю, что такое быть мизантропом, но если это значит видеть людей такими, как они есть, то значит я и есть самый стопроцентный мизантроп. А вы можете разводить всякие красивые теории, дело ваше.
– Послушайте, донья Элена. Только что я вам сказал, что вы озлоблены против маленькой Альварадо, а теперь оказывается, что вы озлоблены вообще против всего мира…
– Я против него не озлоблена! – вспыхнула Элена. – Просто я знаю ему цену, будь он проклят! Если хотите говорить откровенно, то этот ваш мир в шестнадцать лет сделал из меня шлюху… Да, я сказала – шлюху! Не беспокойтесь, я не ловила клиентов на Леандро Алем. Я просто спала со своим патроном, чтобы не потерять работу! Не правда ли, мой дорогой дон Эрменехильдо, вы никогда не слышали о подобных вещах? Так вот слушайте, что делается в этом вашем мире, который вы призываете меня любить! И не забывайте, что этот мир отнял у меня человека, которого я любила больше своей души, – человека, сделавшего меня матерью!
– Да, но…
– Молчите! Мне неважно, кто виноват в смерти Херардо – банда того жирного янки или ваша подружка, чистенькая профессорская дочка! Молчите, я говорю! Какое вы имеете право требовать от меня, чтобы я им всем доверяла?! Кому я должна доверять – такому Брэдли? Или такой Альварадо, которой от скуки захотелось развлечься с чужим мужем?
– Да выслушайте вы меня наконец, каррамба!
– Мне ваши утешения не нужны! Какие слова могут теперь меня утешить? Вы не избавите меня от страха только тем, что скажете «не бойся»! А я боюсь, понимаете?! Не за себя боюсь, мне уже бояться нечего, а боюсь за своего маленького, за своего Херардина! Только теперь я, может быть, поняла, почему Херардо не хотел ребенка, – он тоже боялся, понимаете, боялся за них – за тех, кто по воле родителей входит в этот проклятый мир! Мне страшно за него каждое утро и каждый вечер, когда я смотрю, как он спит в своей кроватке… Ведь и Херардо когда-то тоже…
Элена – голос ее прервался – упала в кресло и заплакала, уткнувшись лицом в колени. Хиль смотрел на нее, вытянув шею, словно воротничок вдруг стал ему тесен.
– Успокойтесь, донья Элена, – проговорил он наконец. – Иначе я сейчас вкачу вам такую дозу нембутала, что вы пролежите пластом двое суток. Ну?
Элена, продолжая плакать, дернула плечом. Хиль покосился на шкафчик с лекарствами и остался сидеть. Пусть поплачет, в конце концов это тоже успокаивает.
Что ж, если обзаводишься детьми, тревога за них – вещь нормальная. К тому же у Элены это еще и гипертрофировано под влиянием недавно пережитой травмы – удивляться нечему. Но если это останется, мальчишку она может загубить. Дурочка, как будто богатые застрахованы от несчастий! Не о богатстве ей нужно думать, а о том, чтобы у ребенка был отец. Настоящий отец, который сделал бы из него мужчину. Я бы за это взялся. Еще как взялся бы! Но ведь не скажешь же ей так просто: «Донья Лена, выходите за меня замуж». Ведь не скажешь? А может, и скажу… когда-нибудь. Очень возможно. Вот возьму и скажу. Только нужно время.
6
Пико Ретондаро вернулся из эмиграции в понедельник двенадцатого сентября. В отличие от знаменитых «Тридцати трех» полковника Лавальехи11 его группа насчитывала всего тринадцать человек, и переправлялись они не из Аргентины в Уругвай, а обратно. Но цель была та же, что и сто тридцать лет назад, – революция.
Пико всегда был суеверен, и сейчас странное нагромождение противоречивых примет привело его в трепет. Их было тринадцать – число само по себе дурное, хотя многие носят его на брелоках именно для отвода злых сил, а дата – двенадцатое, но зато понедельник, худший из дней недели. Что сулило им такое странное и противоречивое сочетание, понять было трудно.
В городке Белья-Унион, пока ждали переправы на аргентинский берег, он даже купил газету с гороскопами и начал расшифровывать предсказания, касающиеся его и остальных членов группы. Судьба-то у них была теперь более или менее одна! Оказалась чушь: ему и еще двум парням, родившимся под знаками Тельца и Водолея, газета посулила любовные приключения, а остальным – финансовые заботы, ссору с близким человеком и еще какие-то мелкие неприятности.
Когда он прочитал вслух эту галиматью, все посмеялись, но потом вечный оптимист Кабраль сказал, что такой гороскоп предсказывает успех, так как в противном случае их ждет либо тюрьма, либо яма, а уж там-то определенно не будет ни любви, ни денег.
Каким образом должна была осуществиться переправа под носом у аргентинских пограничников, никто не знал. Это было дело контрабандиста, получившего авансом большие деньги. Тот сказал, что все устроит и что им беспокоиться не о чем: он-де не первый год занимается этим промыслом, переправляя через Рио-Уругвай то беспошлинный нейлон, то революционеров, то уголовников.
Действительно, после обеда их всех повели на пристань, где была причалена маленькая моторная ланча с грязным парусиновым тентом, точь-в-точь похожая на те, что в воскресенье развозят по островам Дельты выехавших на лоно природы жителей Буэнос-Айреса. Нарушители забрались в посудину – тринадцать человек, все с оружием и без единого опознавательного документа, на случай провала. Уругвайский пограничник смотрел на них, облокотившись на парапет, и лениво плевался, целя в болтающийся в воде гнилой апельсин.
Ланча затарахтела мотором и пошла вверх по реке, расталкивая мусор. Отойдя на километр, она повернула и снова прошла мимо пристани, на этот раз не остановившись, потом их высадили на аргентинский берег, километрах в трех ниже городка Монте-Касерос.
В городке их ждали со вчерашнего дня. Высадка произошла в шестом часу вечера, а в восемь, наспех перекусив и обменявшись новостями с местными комитетчиками, вся группа на двух машинах выехала в Курусу-Куатиа.
Индейскому названию этого местечка через неделю суждено было замелькать на валах ротационных машин во всех южноамериканских столицах, но в понедельник двенадцатого это было название как название, и местечко как местечко, столь захолустное, что группе молодых туристов и переночевать негде было бы, если бы не любезность военного коменданта, открывшая им свободный доступ в гарнизонные казармы.
Наутро нарушителям границы пришлось распрощаться друг с другом. Двое оставались здесь, в гарнизоне Курусу-Куатиа, восемь человек отправлялись в Буэнос-Айрес и уже, благодаря той же неисчерпаемой любезности коменданта, были переодеты в форму и снабжены солдатскими книжками и отпускными свидетельствами. Пико, Рамон Беренгер и Освальдо Лагартиха должны были ехать в Кордову.
Сначала они тоже решили было переодеться в форму, но офицеры им отсоветовали, так как в провинции Кордова начинались большие маневры и документы солдат неизбежно проверялись бы на каждом дорожном посту; проще было ехать в штатском обличье, не привлекая внимания.
Первой отбыла столичная группа; гарнизонный грузовик должен был доставить их в Росарио, где им следовало сесть в поезд. Беренгер смотрел на отъезжающих с завистью: он, чистокровный «портеньо», провел в эмиграции два года и сейчас продал бы душу дьяволу за возможность пройтись вечером по Коррьентес – от Флориды до Эсмеральды и обратно. И нужно же, что ему приходится теперь ехать в эту чертову Кордову!
– Мелкая ты личность, – сказал Пико, когда Рамон поделился с ним своими чувствами. – Они что? Они возвращаются туда тайком, под чужим именем. А мы вернемся победителями. Разве это не лучше? Стыдись, бескрылая ты душа.
Скоро пришла машина и за ними, новенький аргентинский пикап «растрохеро». Солдат принес несколько охапок сухого люпина, сумку с хлебом и консервами и пятилитровую бутыль красного вина; комендант посоветовал на всякий случай избегать остановок в харчевнях.
Как назло, погода испортилась, не успели они отъехать пяти километров. Похолодало, стали собираться тучи. Лагартиха ехал в кабине, Рамон в позе римлянина возлежал на сене, жуя стебелек люпина, а Пико трясся на боковой скамеечке, с тревогой посматривал на серый горизонт и плохую дорогу и ругался сквозь зубы, кутаясь в грязный дождевик. Плащ был тот самый, в котором он три месяца назад удирал из Буэнос-Айреса, и грязь на нем была та самая. Конечно, сто раз уже можно было отдать его в чистку в Монтевидео, но Пико Ретондаро был выше этого. Политическому эмигранту не до чистоты своего плаща. Тем более что когда молодой человек интеллигентного вида и в общем-то достаточно хорошо (для эмигранта) одетый ходит в плаще столь уже грязном и измятом, то сразу видно, что дело тут не просто в неряшливости, а в чем-то более серьезном…
– Мы, кажется, гнусно влипли, – сказал он Рамону. – Если пойдет дождь, то все проклятые дороги этой провинции превратятся в болото. И о чем думала до сих пор эта сволочь Перон?
Держу пари, не об удобстве возвращающихся эмигрантов, – лениво ответил Беренгер, переворачиваясь на спину. – А куда нам торопиться?
– Осел, до Кордовы почти восемьсот километров. Соображаешь, когда мы туда явимся? И еще эта чертова переправа в Санта-Фе…
– А знаешь, Ликург, – помолчав, сказал Рамон и вытащил из сена еще один стебелек, – строго говоря, мы зря едем. Согласись, наш приезд ровно ничего не меняет и ни на что не влияет. Я это понял в этом паскудном Курусу. Механизм уже крутится без нас, так что напрасно мы воображаем себя этакими Боливарами.
– А я и не воображаю себя этаким Боливаром, – отозвался Пико. – Я просто не могу оставаться в стороне. Понимаешь? Раньше я думал, что смогу. После шестнадцатого июня меня тошнило от одного слова «революция», а в Монтевидео я понял, что и бездействие – тоже не выход.
– Это верно, – согласился Рамон, откусывая и сплевывая кусочки стебля. – Но верно и то, что нам страшно хочется походить потом в участниках этой истории. Когда революция победит, люди очень разно будут смотреть на тех, кто вернулся из Монтевидео «до» или «после».
– И будут правы!
– Как сказать…
– Факт остается фактом, сеньор Беренгер, – мы сегодня рискуем здесь собственной шкурой. А те, в Монтевидео, не рискуют. Перед лицом вечности, как говорится, эта разница не столь уж значительная, но именно она предопределяет разницу в отношениях будущих историков революции к нам и к ним. И не только историков, вообще людей.
– В том числе и буэнос-айресских девчонок, не правда ли?
– Отчасти и их, – согласился Пико.
Рамон засмеялся.
– Ты хоть откровенен, черт возьми!
– Да я не себя имел в виду, дурень. – Пико пересел спиной к кабине и втянул голову в плечи, повыше подняв воротник плаща. Глаза его под очками слезились от пронзительного холодного ветра. – Как раз этот фактор для меня не работает. Я давно обручен, старик, и моя невеста скорее предпочла бы, чтобы я оставался в Монтевидео. А вообще, если ты хочешь сказать, что нами движет сегодня не только патриотическая жертвенность в ее чистом виде, а и другие побуждения, не столь возвышенные, то я заранее с тобой согласен. Кстати, если уж говорить про упомянутого тобой Симона Боливара, то он был, в общем, довольно честолюбивым и самовлюбленным фанфароном, а в историю вошел как Великий Освободитель – с прописных букв и безо всяких кавычек. И не он один, у многих великих людей высокие побуждения были смешаны с самыми низменными. Почему же мы должны быть исключением?
– А ты не погибнешь от скромности, Ретондаро, – усмехнулся Беренгер.
– Нет, конечно. У меня больше шансов погибнуть от пули, – высокомерно сказал Пико.