
Я покидаю комнату, словно она создана только для свободных людей. Я несвободна. Любовь опутала мои члены, я путаюсь в нитях, что мешают мне думать. Во рту горько, в глазах сухо: все видится слишком ярким, хотя вот она, ночь, снова пришла раньше, чем обычно.
Безучастность комнаты упрочнилась и подталкивает меня к выходу. Мне кажется, я до смерти надоела ей. Мой плен лишил меня смелости.
Но комната уже перерисовала себя, обозначив другое присутствие. В ней пахнет розовой пудрой и слышатся искристые колокольчики. В ней только предстоит родиться тем иллюзиям, с которыми я уже примирилась.
Я не знала, что убежище не различает тех, кто прячется под его крышей. Я правда не знала, что волосы – это тоже оружие.
Его темные глаза заволокла тень, но теперь в них просвечивает что-то новое. Что-то, похожее на росток, пробивший камень.
Изнутри щелкает замок.
Этот звук кажется мне слишком громким.
Тающий островЛишь небо было свидетелем грохочущей и непрекращающейся битвы, когда ледоколом надвигался на Остров белый монстр и отъедал громадные куски суши, хрустя и выплевывая остатки, не способные его насытить. Как со злости он топил когда-то плодородные участки, наступал на их шаткие ступени, и они ломались, с грохочущим стоном срываясь в морскую бездну. И Остров кричал от боли, сокрушаясь о том, что было ему дорого, безмолвно созерцая осколки, из которых состояла народившаяся ледниковая пустошь, и простиралась она теперь повсюду, навек похоронив под собой. Начавший было просыпаться, Остров снова уснул на долгие тысячи лет.
Но время все же отмерялось невидимыми часами. Сменялись ночи и дни, небо полыхало пожарами заката и стыло в гальванической бледности. И хотя теперь это было белое пространство, холодное и неприветливое – ведь ледник простерся от края до края и сковал призрачной цепью, не давая возможности сделать один удар сердца, – все же Остров помнил тот краткий миг оживления, теплые побеги, землистый запах грибов под дождем и ласковую желтизну листопада.
Остров тихо спал, лелея надежду на пробуждение.
Год за годом лед окучивал неприветливые теперь берега и, захватив добычу, цепко связал их узами завоевателя. Единственная трещина, когда-то пробежавшая по озеру, несмелый предвестник тепла, отзвук которого царил в небосводе, давно сомкнулась над поверхностью, свет погас для всех обитателей озера, когда оно снова замерзло почти до самого дна.
Лишь в самом низу, в темноте, где ил не схватился льдом, через раздробленные камни потихоньку сочился теплый поток. Он пришел из глубины на помощь к погребенному во льдах Острову и работал тихо, не привлекая внимания уставшего после битвы ледника. И постепенно ледяная оторопь стала спадать, просвечивать, и, наконец, грохоча и сминая друг друга, на поверхности тронулись льды. Медленно, но верно Остров снова просыпался.
Ничего больше не оставалось мерзлоте, кроме как отступить. Леднику не суждено выиграть битву, время его побед прошло. Уже бились ростки под толстой ледяной кожей, уже перекатывались камни, смещенные подводными течениями, дрожала кора оттаивающей почвы. Уже менялся горизонт: от остроугольных заточенных ледяных пик, застилающих небо, – к сглаженному подтаявшему ландшафту. Оставляя позади себя друмлины вместо высоких гор, ущелья вместо острых гребней, ледник скалится улыбкой поверженного. И отступает.
Все это долгое и беспробудное время шерстистый мамонт лежал на темном заиленном дне озера, словно валун, упавший с утеса. Его причудливый путь, наполненный болью и страданиями, давно окончен. Его смерть не наблюдала ни одна пара глаз, ни одна пара ушей не слышала его предсмертный стон. И теперь он оказался в тайнике озера, где о его существовании не ведало ни одно живое существо. Он сохранил свой облик и словно спал, истерзанный, но все еще похожий на себя: мясо осталось на его костях, уши примерзли к голове, и даже его шерсть все еще была с ним.
Но когда озеро проснулось, проснулись и его обитатели, голодные и раздраженные долгой, изнуряющей спячкой, позабывшие вкус пищи и намеренные теперь досыта набить брюхо. Озеро задвигалось, под толстой коркой льда закишела жизнь, забурлило и запузырилось пространство, и начался великий пир. Прожорливые косяки рыб набросились на мясо, сбереженное для них холодом, и не остановились, пока не обглодали каждую кость, большую и малую, пока вместо тугой плоти не остался лишь тяжелый, напитанный старой и новой водой, промерзший насквозь, как огромная рыбная клеть, остов.
Наступив на остров, ледник утопил передний его край, и то, что уцелело и прежде было высокими горами, теперь стало холмами, отброшенными далеко вглубь острова. Лед растаял, и берега стали просторнее, сформировались свободные подступы к морю, и ветер мог теперь беспрепятственно гулять по вновь образованным далям.
Озеро наполнилось, расправилось, стало шире, теперь ему недоставало места, и вот однажды, наступив на один свой край, оно снова вырвалось на свободу и устремилось к морю, прорезая позеленевшие долины, прокладывая путь широким бурлящим потоком туда, где могло напиться досыта.
Вода, как и прежде, побежала по венам Острова, оживляя его и топя остатки льда, сверкая и бурля под набиравшим силу солнцем, безудержным потоком прорывая по пути глубокие впадины, изменяя ландшафт. И когда вода ушла, оставив после себя пустые илистые кратеры, когда озеро опустело, излив себя без остатка, донеся до моря все, что хранилось на его дне, стали видны они – разрозненные, застрявшие в прибрежной почве белые кости великана.
Глава 11
В глубине рощи, к юго-западу от Дугласа, перекинулся через речку «Мост фей». Изогнувшись над водой, подобно древней пекторали, сложенный из плоского, растрескавшегося камня и покрытый изумрудными подпалинами мха, смахивающими на бархатистую кожу, не знавшую солнца, он почти врос в землю. Вокруг раскинулись заросли, по большей части папоротниковые, из-за близости воды растения непривычно тяжелы, их налитые влагой ветви покорно, словно преданные слуги, стелются по камням. Река в этом месте не шире полутора метров и вовсе не глубока, ее легко перепрыгнуть, если не боишься поскользнуться на зализанных дождями камнях и расшибить голову в кровь. Прутья деревьев оплетают нависшую кромку моста, маскируя ее листьями и молодыми побегами, запутывая взгляд случайного свидетеля.
Не знаю, когда его возвели, наверняка не меньше пары сотен лет назад. Еще мой дедушка упоминал о мосте как о древней святыне, требующей почтительного обращения, не забывая напоследок приложить палец к губам. «Вздумаешь показать кому-нибудь туда дорогу, феи тебя накажут!» Он был уверен, что дети должны бояться в жизни как минимум трех (любых) вещей, но в моем представлении феи в этот список не включались. Я не находила ничего страшного в чудных созданиях с маленькими крылышками, которым только и нужно, что озорничать и брызгаться водой.
Но местные жутко суеверны в этом отношении: в конце двадцатого века они вздумали построить еще один мост взамен старому. Не потому, что планировали снести оригинал, а чтобы отвадить от него все нарастающий поток приезжих. Это помогло, и поток хлынул по новому адресу. Туристы без устали вкладывали в еще не забитые мхом щели моста все новые сентиментальные записки и фотографии с пожеланиями скорейшего чуда. И когда чудо происходило, они благодарили фей, а когда нет – забывали о своих пожеланиях.
Говорят, феи показываются лишь тем, кто умеет улыбаться, они терпеть не могут угрюмых гостей, так и норовят ущипнуть таких за нос, а потом станут с издевкой хихикать вслед. Но все это несерьезно, можно и не обращать внимания. А вот чего феи точно не переносят, так это пренебрежения. «Привет, феи», – это обязательное приветствие, без которого они могут отомстить за непочтительность. Не знаю, каким образом, наверное, больше никогда не покажутся на глаза. Вероятно, разувериться в чуде кажется феям самым страшным наказанием.
Мало кто из приезжих знает дорогу к настоящему «Мосту фей».
Но я знаю. И Фрейя тоже.
Сентябрь, теплый солнечный день, мы едем на автобусе, без устали болтая, за окном вереница зеленого: холмы, деревья, горизонт. В автобусе пахнет чужими сэндвичами. Мы снова голодны, хотя совсем недавно обедали в школе: наши желудки слишком быстро все переваривают.
Выбираемся из автобуса на крошечной остановке-столбике и прячем рюкзаки за деревом на повороте с главной дороги. Идем дальше налегке, мимо парочки одноэтажных коттеджей, и скоро входим в заселенную тенями рощу. Шаг у Фрейи уверенный, словно ее стопы тяжелее моих, мне кажется это странным, ведь мы обе одинаково стройны. Я присматриваюсь, не толще ли подошва ее кроссовок, может, это она придает ее шагу странную подволакивающую особенность. Но нет, ее ноги уверенно ступают по извилистой влажной тропинке просто потому, что Фрейя крепче стоит на земле, чем я. И поэтому идет впереди, а я позади. Всегда чуть позади.
То и дело мы останавливаемся и слушаем плеск реки или протяжный стрекот вертишеек, разносящийся где-то в зарослях. Фрейя замирает и оборачивается, поднимая палец вверх, приглашая нарушить этот девственный покой. И тогда мы начинаем выкрикивать слова на латыни, все, что миссис Джилл заставила нас выучить в школе, даже те, значения которых мы не помним. Нам просто нравится думать, что даже если нас кто-то и услышит, то все равно ничего не поймет. «Amor», – кричу я. «Fati», – вторит она.
Обычно мы не скрывали друг от друга, что загадаем, когда доберемся до моста. И если у меня в основном рождались желания, которым попросту не суждено было сбыться: к примеру, научиться петь, как Мария Каллас, – то Фрейя всегда хотела чего-то осязаемого или, по крайней мере, легко осуществимого. Не в ее правилах было мечтать о чем-то эфемерном или недостижимом, все ее желания на поверку оказывались довольно прагматичными. Вероятно, она воображала, что если желание будет слишком личным, то я решу, что она эгоистка. Фрейя говорила, что, когда желаешь чего-то для себя, это означает, что ты забираешь это у другого.
Как-то раз у ее отца сломалась машина, и Фрейя пожелала, чтобы феи помогли поскорее починить ее. Мне показалось это смешным, но Фрейя без тени улыбки произнесла мольбу по этому поводу, возвышаясь точеной фигуркой посередине моста, глядя на бегущую внизу воду и не обращая внимания на мое хихиканье. Церемониально завершив обращение и, кажется, поклонившись для большего эффекта, она пояснила, что отец остался дома и он очень расстроен из-за того, что давно планируемая поездка сорвалась. Это было тем обиднее для Фрейи, что отец обещал взять ее с собой в то путешествие. Куда же они собирались? Кажется, в Close Sartfield – да, точно, это был заповедник на северо-западе острова. Отец Фрейи занимался картографией и без устали разъезжал в старом фургончике, делая необходимые замеры. Не знаю, существовала ли настоящая нужда в его работе, кажется, он был немного фанатиком, из тех, что занимаются с виду чем-то неважным, а спустя десять лет получают за свое открытие какую-нибудь премию.
* * *Сколько нам было, семнадцать? Мы напоминали себе переспелые яблоки, только тронь – и брызнет кровь. Мы, конечно, изменились, но не хотели признаваться в том, что теперь презираем прежние привычки, которые напоминали о детстве. Старались не вспоминать, что когда-то могли смеяться без повода и выбалтывать все, что придет в голову. Теперь же ни одна из нас не потерпела бы пустого трепа. И не позволила бы другой. Мы стали разборчивы в словах и поступках, научились смотреть сверху вниз, выдерживать паузу и ранить словом. Нам вдруг показалось, что просто жить уже недостаточно, нужно было выживать, и, конечно, мы считали себя взрослыми, довольно безосновательно, если начистоту. И тем не менее, оглядываясь назад, я кажусь себе взрослее – тогда, нежели – сейчас. Жаль, что во мне больше не осталось той свирепой уверенности в каждой глупости, что взбредала в голову.
Когда тебе семнадцать, то мысли сокровеннее, все чувства обострены. В моменте проживания ты можешь дать каждому определение, и оно будет настоящим, как правда. Но момент этот так скоротечен, что ты не успеваешь осознать его, и он упархивает от тебя, оставляя грусть. Из всех чувств больше других я помню ее. Именно грусть казалась мне наиболее чистой, а значит, почти всегда бесцветной. Непрозрачность делает вещи смертными, они обозначаются, обретают фактуру и оболочку, на непрозрачность можно опереться и передохнуть. Прозрачность же, напротив, бесконечна и слезлива. Бесконечно слезлива, если уж на то пошло. Быть охваченным подобной печалью – сродни онемению. Ты говоришь о грусти – но никто не понимает, о чем ты, потому что видят сквозь нее. Грусть – это затерянная мысль, слово без опоры, очищенное от примесей существование.
В тот день Фрейя не казалась мне прозрачной. Напротив, она была назойливо реальной и вся мелко вибрировала, как тело колокола несколько минут после удара. То и дело я незаметно морщилась, слыша ее резкий голос, четко облекающий мысли в слова, слишком земной голос, не оставлявший простора для воображения.
Поздняя осень, мы одеты как бумажные розы, – множество слоев, бредем по застывшей грязи, хотя мороз еще не стукнул, но лес уже притих, уже не перешептывается. Мы дышим на ладони, перчаток у нас нет, а в карманах полно барахла, которое не хочется ворошить. Румяные руки, носы и щеки (тогда моей коже еще шла краснота), мы переглядываемся, и, наверное, каждая ждет, что другая предложит отменить ритуал, вернуться к дороге и прыгнуть в первый же автобус, в надежде, что форточки в нем закрыты. Но никто не предлагает, и мы сосредоточенно моргаем, шмыгаем носами и ищем глазами ускользающий луч солнца, по цвету – отсыревший желтый, вовсе не ободряющий.
Но мы следуем за ним, как за нитью Ариадны, хотя каждому ясно – это не выход, а всего лишь луч заката, и за ним не следует идти. Скоро начнет темнеть. Сначала вечер разделит небо пополам, и оно станет как подол юбки, край которой макнули в воду, а потом деревья перемешаются и в страхе перед ночью перестанут стоять порознь. Я жалею, что иду по роще, ведь в ней невозможно заблудиться. А мне бы так хотелось, чтобы на ее месте вырос лес с россыпями синеватых грибов и взбухшими сопками, бездонными озерами и удушливыми болотами. Чтобы в тенях слышались шорохи и мох дышал, и чтобы каждый шаг мог привести к гибели. Болотная кочка – как ступенька в преисподнюю, наступишь – она булькнет и нырнет, уволакивая тебя следом так быстро, что не успеешь пикнуть. Представляю, что на самом деле лес этот так велик, что не заканчивается вечнозеленым фермерским полем, словно его не вспахивают, а красят, а продолжается так долго, что занимает половину острова и доходит до Пиджен-Стрим[26], с которого – только вниз…
И вот я уже воображаю, как Дилан, зарулив на заправочную станцию на своем мотоцикле, заметит на столбе фотографию и нахмурится. Подойдет ближе, станет вспоминать нашу последнюю встречу и гадать, что со мной могло приключиться. Сорвет листовку со столба, принесет домой, мокрую от дождя, с обтрепанными краями, лишь одно пятно останется ярким – мое лицо. Прежде чем сесть за стол и склониться над моим портретом, он нальет себе чашку крепкого чая, обязательно сладкого, сахар его успокаивает. А потом нежно разгладит смятый лист, счищая грязь, водя пальцем вдоль спинки носа, по губам и шее, словно видит меня впервые. Он наконец разглядит мои глаза и удивится, насколько они похожи на его собственные. После этого шумно вздохнет, как множество раз раненный зверь, который удивлен, что пули еще могут причинять боль, и в груди его станет тесно. Он подумает, что никогда так долго не смотрел в мои глаза. Так долго – никогда.
«Эмма», – это кричит Фрейя. Мы уже дошли до моста, а я не заметила. Я забыла, что теперь мы больше не загадываем желания. На наших губах теперь висит по тяжелому замку, и сюда мы приходим не помечтать, а покурить.
Сигареты обычно приношу я: Дилан покупает одну пачку себе, одну для меня. Он не против, что я курю, так я кажусь ему взрослее, он никогда не скрывал того, что его смущает мой возраст. «Смущает, но не настолько, чтобы не обладать моим телом три раза в неделю», – мелькает непрошеная мысль.
Я распаковываю пачку, откуда выглядывают упругие столбики, они плотно впечатаны, и достать один, сохранив невозмутимый вид, не так-то просто. У меня не получается поддеть сигарету, и я неуклюжими движениями замерзших пальцев сминаю весь верхний ряд. «Давай я», – нетерпеливо произносит Фрейя и, не глядя на меня, хватает пачку. И добавляет: «Ты хотя бы говоришь Дилану «спасибо»?» Я киваю и стараюсь не обращать внимания на то, что она назвала его по имени, хотя могла бы обойтись простым «ему». Я бросаю на нее взгляд, ее ресницы кажутся темными, как будто в глазах уже наступили сумерки. Волосы белесые, как срезанный камыш. Она стала много краситься, из-за этого у нее слегка свирепый вид. Я немного боюсь ее.
Мы закуриваем. Фрейя не умеет курить, но я никогда бы не сказала ей правду. Она думает, что курение у нее получается на высший балл, она много знает о том, как правильно затягиваться, чтобы не навредить легким. По моему мнению, все это чепуха, но она считает, что самый красивый дым получается, если набрать его в рот и выдохнуть. Надувая щеки, она вбирает никотиновую пустоту в рот, напоминая хомяка, который прячет орехи, а потом делает резкий воздушный плевок. Фрейе кажется, что выглядит она эротично. Но она выглядит заносчиво. Я не знаю, как выгляжу я, когда курю. Иногда меня пугает то, с какой легкостью мой организм принимает отраву. Я никогда не кашляю, меня редко тошнит даже от трех сигарет подряд. Иногда мне кажется, что мое тело и так уже было отравлено.
«Что будешь делать на выходных?» – спрашивает Фрейя, стоя в облаке дыма, застывшего в морозном воздухе. Она в задумчивости ступает ногой на ветку, и влажный треск нарушает застоялую тишину. «Мы с Диланом едем на Уайт-Стрэнд[27]». Она вскидывает голову. «Бог мой, там же холодина!» – «Кажется, он просто хочет прогуляться». – «А, ну да». Мы замолкаем. «Послушай, родители собираются подарить мне пляжный домик на восемнадцатилетие, я случайно подслушала их разговор». – «Случайно?» – Я улыбаюсь. «Если они не передумают, то летом мы сможем там тусить. Только представь!» – «Кажется, это отличная новость». – «Еще бы». Мы снова замолкаем. «Думаешь, они правда меня любят?» – «Твои родители? Конечно. Как можно не любить собственного ребенка?» – «Не знаю, наверное, это не так уж и сложно. – Она снова набрала дым в рот, будто сыром набила. – Мама вчера испекла вишневый пирог для соседки, та сломала ногу, или что-то в этом роде. Я пришла домой из школы, жутко голодная, и по запаху пришла на кухню, а там ничего, пусто. Как дура искала пирог, который к тому времени уже наверняка сожрали соседские детки». – «Черт, Фрейя! – Я засмеялась. – Ни куска вам с Джошем не оставила?» – «Ни единого, представь себе». Мы прыснули. «Это не значит, что она не любит вас, ей просто нравится помогать другим». – «Может, и так. Но кто в таком случае поможет нам?»
Она запихнула сигарету в щель между камнями, зависшими над водой. Я сделала то же самое. «Постой здесь, я на минутку». Она поднялась на мост и повисла на парапете. Я стояла ниже и могла видеть ее утепленное пальто, которое задралось, оголив бедра в тонких колготках. Я помню, как подумала, что даже не знаю, девственница ли еще Фрейя. Я понимала, что как подруга имею полное право спросить ее об этом, но что-то удерживало меня от выяснения подробностей. Возможно, я подозревала, что Фрейя не будет со мной честна до конца, просто потому что она из тех, кто готов слушать чужие секреты, но редко – почти никогда – делиться своими. Задав этот вопрос, я не хотела оказаться одураченной, в то же время Фрейя была в курсе подробностей наших с Диланом встреч: знала, что мы делаем это молча, что он сосредоточен, словно сдает норматив, а я слишком беззащитна, словно он использует меня. Это неправда. Я понимала, что для него наша связь более порочна, чем для меня.
Как-то я даже набралась наглости спросить, не боится ли он меня. «Еще чего!» – помотал он головой и уткнулся мне в шею. «Тогда почему не смотришь на мое лицо? Я тебе противна, потому что не похожа на нее?» Я ткнула пальцем в татуировку на боку. «Ты сама себе противна, если спрашиваешь такое», – отвечал он. Я слышала горьковатое дыхание и пыталась прочитать его мысли; иногда мне это удавалось, но я не могла быть уверенной в том, что мысли эти – не мои собственные.
Я слышу, что Фрейя что-то шепчет, стоя на мосту. Произносит неразличимые слова, но их перехватывает подсохшая листва и заглушает бриллиантовый рокот ручья. Я пытаюсь прислушаться и делаю пару шагов вперед, но мое движение растревоживает сброшенные старым деревом ветви, и Фрейя резко оборачивается. «Ты что, загадала желание?» – подозрительно смеясь, спрашиваю я. Смех звучит по-идиотски, потому что Фрейя не подхватывает его. Она слегка наклоняет голову и смотрит на меня не мигая сверху вниз. «Вот еще, – фыркает она, – просто придумываю для мамы новое стихотворение». Потом она спускается и подходит ближе. Снова достает пачку сигарет, предлагая выкурить еще по одной. «Тебе все-таки нужно за них благодарить, – деловито произносит она. – В следующий раз передай, что это моя любимая марка».
Глава 12
Настойчивый звонок и требовательный голос Сони выдернули меня из размышлений. Я пообещала, что буду на месте через двадцать минут, и, запрыгнув на мотоцикл, устремилась в сторону Сент-Маркс.
Я припарковала мотоцикл на небольшом пятачке у широких ворот из деревянных балок, за которыми открывался просторный двор, засыпанный гравием. Уединенную тишину конюшен нарушало лишь отрывистое ржание с дальней стороны двора. Я направилась к одноэтажному, сложенному из старого камня зданию с денниками, перед которым располагались огороженные площадки с утрамбованным белым песком. На одной из них переминалась с ноги на ногу вороная лошадь с неистово переливающейся шерстью. Ее черные внимательные глаза были обращены к полям, прохладным ковром лежавшим за ровно подстриженной изгородью. Редкие неторопливые движения были наполнены такой грацией, что я остановилась, не в силах отвести взгляда от длинных волн гривы, ног, состоявших из одних только мышц, горделивой осанки. Хвост лошади, шелковистый и заботливо расчесанный, ниспадал каскадом, как мягкий хлыст, распущенный на тончайшие волокна. Редкие вспышки пара вырывались из тонких ноздрей, вокруг морды блестели прозрачные капли измороси. Словно под гипнозом я протянула руку, желая прикоснуться к шелковистой скуле, когда вкрадчивый голос позади заставил меня замереть.
– Не вздумай.
Я обернулась. Это была Соня, уже одетая для выездки – светлые бриджи, приталенный пиджачок, черная жокейка с ремешком под подбородком, короткий хлыст под мышкой.
– Это не лучшая идея, поверь. – Соня подмигнула. – Если она дернет головой, то повредит морду об ограждение. Ты не представляешь, во сколько может обойтись одна такая царапина.
– Прости, я не подумала, – сказала я, отступив на шаг.
– Английская чистокровная. Трудно представить кого-то более пропорционального, не правда ли? – Она с любовью окинула взглядом животное. – Чтобы получить породу такой чистоты, заводчикам потребовалось не одно столетие, но когда знаешь, чего хочешь достигнуть, время не проблема.
– Чего же они хотели?
– Совершенства, разумеется. – Она пожала плечами. – У чистокровных пород сердце и легкие больше, чем у любой другой лошади. Они особенные, потому что способны выдержать то, от чего другие умрут. В этом их сила и слабость. Когда осознаешь, на что способен, можно не рассчитать силы. Поэтому они нуждаются в нас, хоть и не подозревают об этом, – в людях, которые могут обуздать эту силу, направить ее. – Соня заткнула за пояс хлыст и подошла ближе. Лошадь потянулась мордой вперед.
– По-моему, она ждет лакомства.
– Лакомства? Кажется, кто-то провел детство в Home of rest[28], – с насмешкой в голосе произнесла Соня. – Ее имя Эсмеральда. Но мы зовем ее Эсме. Ей четыре года. Это редкая масть, мы долго охотились за ней, отец отвалил целое состояние только за возможность принять участие в торгах и чуть не упустил ее, но теперь она наша. Многие заводчики мечтают получить жеребенка из этого прекрасного брюха. – Она протянула руку через ограду и коснулась живота Эсмеральды. – В следующем году мы будем сводить ее с жеребцом-производителем из Эссекса, думаю, если все пройдет гладко, мы получим прекрасный экземпляр.
– В ней чувствуется характер. Если открыть ворота, наверняка умчалась бы отсюда как ветер.
Соня строго взглянула на меня.
– И через неделю ее копыта бы растрескались, шерсть повисла клочьями, а сухожилия лопнули бы от перенапряжения. Она прекрасна ровно до той поры, пока находится в неволе. Природа губительна для деликатных созданий, подобных этому, и она точно так же побеждает их, как и человек, только делает это в более уродливой форме и гораздо быстрее. Вскоре эта красавица превратилась бы в посмешище, и ты не удостоила бы ее своим взглядом. Дикари никому не интересны. – Она задумчиво улыбнулась. – Но мне кажется, Эсме догадывается об этом. Я уверена, что она из тех, кто знает себе цену. Поистине – выведенная в совершенстве[29].