Книга Словно ничего не случилось - читать онлайн бесплатно, автор Линда Сауле. Cтраница 10
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Словно ничего не случилось
Словно ничего не случилось
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Словно ничего не случилось

Вокруг повисла мгла, и в то же мгновение ночь настигла меня.

Глава 14

Я думала, что это просто домик. Яркий и невинный домик, который проявляется на фотографии спустя два десятилетия, и все равно ты будешь смотреть и улыбаться, вспоминая моменты, которые когда-то раздражали: обгоревшие плечи, песок, от которого невозможно до конца отряхнуться, непросушенный воздух, всегда пахнущий кремом для загара и никогда – после. Он и был таким – сама невинность. До того, как его сущность стала чем-то большим.До того, как она наполнилась хрипом шестирукого чудища, запутавшегося в собственных конечностях. До того, как стал принадлежать не только ей, но и кому-то еще. Крохотный островок солнечного дня, пожелавший стать домом прожорливой ночи.


Шум моря стоит в ушах. Это действует всегда, и в этот раз тоже. Его набегающий шелест убаюкивает пляж, он послушно затихает, и вслед за ним происходит метаморфоза: сами собой пакуются вещи, сворачиваются полотенца, в корзинках прячутся остатки пищи, обрывки шумного летнего дня теперь перемещаются в выстланное пластиком автомобильное нутро. Нужно только подождать, и все исчезнет, терпения у нас на троих, и мы наблюдаем, слушаем, как чужаки исполняют нами задуманное и уходят, оставляя нам пляж – почти восточной вереницей по невидимой песочной тропе, – в невидимый разлом в скале, словно проваливаются в бездну, но нам не слышно криков от падения. Они только шагают в черноту, а потом – словно внутри спрятан скоростной лифт – р-раз, и появляются на вершине, всего на мгновение, словно отлетевшие души, являющие себя миру, прежде чем исчезнуть навсегда. Что-то в них – спешит, они устремляются, догоняют и перегоняют друг дружку, словно с последним лучом сомкнутся горы и выход навсегда исчезнет. После них остаются следы, они проступают на песке и держатся всю ночь, как будто тело ушло, а его вес остался. Если вздумают вернуться завтра, ни за что не узнают собственные следы, потому что ни один из тех, кто уходит, не оборачивается. Они слишком торопятся сесть в свои машины, откинуться на сиденье после тяжелого выходного дня, все эти славно отработавшие главы семейств, однодневно переболевшие семьей, – все они выдыхают и, заводя мотор, ставят воображаемую галочку. Тик. Через неделю еще одну – тик. Их невидимые часы отмеряют семейную идиллию. Тик-тик-тик. И никогда – так. Сложно представить, что они поедут в свои залитые светом дома, что они променяли дары ночи на дыры своих комнат – сложно, но мы должны это сделать, не то они вернутся, а магия исчезнет.

Нас здесь тоже нет, и все же мы здесь.

Мы молимся солнцу за то, что оно умеет садиться. Приносим ему жертву собственным присутствием, позволяя забрать наши души, сделать оборот и вместе с утром вернуть обновленными, обнаженными, обагренными.

Солнце – это природный люминол. С его присутствием проступает видимое, но в его же власти и стереть его, забрать с собой. Видимое – по моему мнению – настоящее. Как продавленный и выцветший лежак, как гладкие бесхарактерные камни, как пробившийся в скале росток агавы или упругое гнездо клушицы на отвесе скалы.

Ночью тоже все настоящее. Проблема в том, что ночью сложно увидеть. Мы здесь за этим. За настоящим. Мы пришли за ним и хотим засвидетельствовать, что ночь честнее дня. Она хоть и прячется от глаз, но обнажается где-то в районе души, а иногда и того ниже. Как повезет. Ночь в этом плане честнее. Она являет тебе лишь то, с чем ты не сумеешь справиться. Она не обещает другого, ей нужны только победители.

Пляж теперь пуст. Так говорит ночь. Мы не знаем, можем ли мы ей верить, но у нас нет солнца, чтобы это проверить. Мы зажигаем масляную лампу – искусственное солнце взамен настоящему. Ведь оно ушло, а с ним вместе исчезло все лишнее, мешающее преображению. Темнота опустилась на пляж, достоверная до осязаемости, неузнанная. Это новая темнота, такой мне еще не встречалось. В ней живут новые звуки, слышатся шорохи и девичий смех, неосторожный, чуть раньше времени распустившийся, подобно бесстыжему цветку, выставившему напоказ свое нутро. Я пытаюсь вообразить этот смех инородным, он должен мне мешать, но у меня не выходит. Он так же уместен здесь, так же неизлечим, как пол, без которого все трое ушли бы в песок, утонули в бесшумном море без опоры. Тогда я тоже смеюсь, громко и натужно, мой смех кажется диким, но мне все равно, мне важно показать, что я тоже умею смеяться.

Дилан лежит на кушетке, словно на приеме у доктора. Его торс оголен, ноги вонзились двумя крюками в пол, мышцы бедер в напряжении. Я вижу его сквозь прохладный сумрак, а может, и не вижу, а лишь угадываю очертания, точно летучая мышь. Я понимаю: он держится за землю, хочет быть в безопасности. Кожа на животе беззащитна, я слышу, как она вздымается там, чуть выше пупка, словно все органы внутри спутались и каждый занял место, которое заслуживает. Я хочу сказать, что его сердце не на месте, но боюсь, что он не поймет.

Он замечает, куда я смотрю, и ухмыляется, решив, что мне нужна музыка. Это его ядовитая струя, его электрошокер – то, чем он может отпугнуть меня, универсальное оружие. Он тянется к гитаре, а потом начинает перебирать струны, совершенно точно дразня меня, – его пальцы слишком напряжены, хотя в этом нет никакой нужды: в музыке он профи. Они дрожат, как мурена перед броском. А может, у него на пальцах особые рецепторы, и он слышит ими то, что я не способна? Теперь я вынуждена смотреть на его пальцы, и я послушно смотрю, потому что должна следить за их ходом, ловить каждую ноту, и нельзя отрываться от процесса, я акушерка этой музыки – она выходит на свет, и ей нужны мои руки.

Фрейя толкает меня в бок. У нее в руках бутылка сливочного ликера. Я смотрю на ее лицо, оно все – одна улыбка, волосы влажные после купания, на щеках розовые помехи. Бретельки купальника распустились, и треугольники грудей подвисают, как груши в упаковочной сетке. В пупке – камень, как сверкающая точка в конце предложения. Согласна.

Нужны три стакана, я иду за ними, три шага – как долгая дорога, отшаркиваю от Дилана в пространство микроскопической, словно для гномов, кухни. Гарнитур чуть больше тех, что родители установили в саду, когда мне было восемь. Неужели с тех пор я не выросла? Я не знаю, как взять три стакана как два. Я тасую их в пальцах и так, и эдак, но они толкаются, стукаясь глухим перезвоном, упрямые и накрененные, кажется, что я жонглирую тремя кувшинами, причем полными. Наконец я растопыриваю пальцы и плюю на эстетику. В конце концов они нужны только для того, чтобы из них пить. Я бесшумно ставлю их на стол, я устала с ними бороться, и они замерли – молчаливые пустоты в ожидании потопа.

Гитара отставлена, мы садимся за стол. Обстоятельно и не торопясь, словно три мудреца, которым предстоит решить, где разбить новый город и на каком из холмов установить крепость, из которой они станут править. Дилан разливает ликер, и мы пьем чуть быстрее, чем должны, и медленнее, чем нужно.

Между нами провисает тишина. Она прокрадывается с пляжа, оголяя нервы, лаская кожу, гулко отдает от стен шум океана, скребет по дну домика вереск, поднялся ветер. Занавеска вспыхивает белым флагом и опадает. Мы закрываем окно, законопачивая себя в ночном маринаде. Через стенки просачивается пустота. Соседние дома заперты, они необитаемы, если не считать жильцами летнюю мебель и сверчков. Только наш домик пульсирует, дрожащей лучиной поддерживается в нем жизнь, усилиями надетых впритык телес и невысказанных мыслей.

«Мнепридется лечь на кушетке», – произносит Фрейя, делая упор на втором слове. Уронив голову на стоящие вертикально руки, она смотрит вниз, удрученная какой-то мыслью, и мысль эта выливается из ее лба прямо на стол, как из наклоненной чугунной чаши, которую она удерживает из последних сил. Дилан сверлит взглядом эту чашу, а потом переводит взгляд на меня, словно я проводник и должна указать ему дорогу.

«Я думала, мы не будем ложиться», – отвечаю я.

Я и правда думала, что мы будем сидеть всю ночь за столом, играть в карты и слушать музыку. Но Фрейя демонстративно зевает, ее одолевает сон, она непрестанно потягивается, как будто хочет раздвинуть стенки домика и сделать его шире. Гуттаперчевая куколка, запертая в картонной коробке. «Где тогда ляжем мы?» – Я пожимаю плечами. Фрейя кивает на пол. «Тут есть спальный мешок. Расстелем его, будет как матрас». В подтверждение своих слов она убирает стаканы, складывает стол, поджав ему ножки, прислоняет к стенке, потом лезет под кушетку и выдвигает ящик. На свет является мягкий мешок на длинном шнурке – как рот по всему периметру головы. Она тянет за змейку, и спальник распадается на раздвоенный мягкий язык, простеганное дышло мягко оседает на пол. Нас обдает запахом прелой ваты. Сверху летят две подушки, Фрейя швыряет их, словно из катапульты, согнувшись под кушеткой. Наконец спальное место готово, и комната вмиг становится требовательной. Теперь в ней как будто запрещено находиться вертикально. Дилан послушно сползает на матрас, не забыв прихватить гитару. Теперь я смотрю на него сверху вниз и воображаю, что он – прекрасное насекомое, которое я никогда бы не решилась раздавить. Фрейя плюхается рядом с ним и подлезает под гриф гитары так, что внешняя сторона запястья Дилана упирается ей в грудь. Теперь при каждом движении по грифу, при каждом переборе его рука скользит по ее коже, задевая вязку купальника. Какой длины должна быть игла, чтобы пришпилить насекомое такого размера?

Я начинаю чесаться. Песок налип на кожу и раздражает ее, не давая дышать. К тому же кроме душа мне требуется по нужде. Я встаю и подхожу к двери, обернувшись, оглядываю их, утверждая себе право запомнить расположение фигур: Фрейя помахивает ногой в такт музыке, Дилан смотрит в потолок как во время молитвы, перекрест гитары словно фиксатор на смертельно опасной карусели, который никого не удержит. Я ненавижу свой мочевой пузырь. Из-за него я вынуждена сделать шаг назад. Выйти наружу в ветреную пустошь. Пережить ночной катарсис, сплавиться по реке отчуждения. И все же я делаю шаг – и зачем-то закрываю за собой дверь.

Туалет расположен в другой стороне пляжа. Квадратное здание, облепленное плиткой, с одним входом и выходом. Мужской и женский одновременно. Я не знаю, кто я в эту минуту, он или она. Наверное, я – это они.

Мне хочется оглянуться, кажется, что с момента, как я переступила порог, внутри случилась буря: мебель повержена, занавесь сорвана, посуда опрокинута. Мне страшно посмотреть туда, я боюсь увидеть мешанину, боюсь, что у меня случится цветовая слепота, и все покажется хаотичным нагромождением пятен, и для того, чтобы отделить одно от другого, мне придется долго и больно щуриться. Мне мешает занавеска. Ее причудливый узор служит калькой, вроде тех, какими прокладывают листы в фотоальбоме. Они матируют реальность для того, чтобы ты мог подготовиться к тому, что увидишь. Тот, кто придумал такие кальки, точно знал, что смотреть на фотографии иногда очень больно. Там живут мертвые и умирают живые. К этому процессу должно подаваться дополнительное время, как дополнительная порция соуса в ресторане.

Завитки и скругления мельтешат в моих глазах, и я делаю перефокусировку – с переднего плана на дальний. Ничего не изменилось. Матрас на месте, сантиметры не сократились, пространство не разверзлось. Дилан извлекает звуки из инструмента, его острый подбородок ищет удобное положение, шея двигается сама по себе. Фрейя тянется вбок за бутылкой, ее движение неверно рассчитано, и бутылка падает на пол, липким кремом тянутся последние капли ликера. Я вижу, что Фрейя удручена: она хотела допить последнее, а теперь оно принадлежит полу. «Выпивки больше нет», – думает она.

Я влезаю в шлепки, мне в спину бьет прямоугольник света, и я понуро бреду к душевым, без фонарика и надежды. Поход в туалет всегда был для меня тратой времени, не нуждой, априхотью моего организма, которая выдернет тебя из самой сладкой дремы, прервет самое горестное проживание. Иногда поход в туалет – спасение, иногда – погибель.

Я увязаю шлепанцами в песке и кажусь себе грузной и неповоротливой. Ноги тяжелые, и мне приходится тащить их, словно они невесть какой ценный груз. Я не могу отбросить их и взлететь, подобно птице, моя участь черепашья – ползти, оставляя глубокий, тянущий след, похожий на рытвину. Иногда ноги несут тебя, иногда ты их, с этим нужно примириться. Я непрерывно оглядываюсь. Домики в ряд – сплошь темные, и только в одном теплится что-то похожее на жизнь.

Надо торопиться, ветер усиливается.

По ногам бьет поземка. Я припускаю и почти вбегаю в бетонную коробку, где принято опустошаться. Днем здесь царствует свет и пахнет керамикой. Ночью же здесь слишком много углов, требующих особого внимания. Я морщусь и на ощупь пробираюсь внутрь, чувствуя, как кожа покрывается морозом, будто под ней взбухает тысяча стеклянных пузырьков. Туалетная бумага на месте, я отматываю ее, не зная, когда нужно остановиться, белое полотно кажется бесконечным. Окно надо мной приоткрыто, в него влетает оторванный от земли стон – это деревья на холме постанывают от натуги. Их жизнь – сплошной риск, они обязаны быть гибкими, не то – обвал, падение, смерть. Несколько веток срываются с высоты и ударяют в жестяную крышу. Я вздрагиваю, как от выстрела.

Сколько я уже так сижу, прислушиваясь к вою ветра и рокоту волн, движению песка, заметающего следы, найти бы дорогу обратно.

Наконец я встаю. Где-то здесь должен быть душ, а в диспенсере – мыло. Я хочу верить, что вода будет теплая, и раздеваюсь, наугад вешаю одежду на крючки, торчащие из стены. Вода не холодная и не горячая – ровно такой же температуры, как кожа. Я стою под грубыми струями, и когда закрываю глаза, мне кажется, что идет дождь. Снова слышится стон, его перекрывает шум листвы там, наверху, где бушуют ветряные мельницы, где дороги покрываются песком, принесенным с пляжа.

В душевой кабине темно, я едва могу разглядеть собственный силуэт – он отливает прозрачностью неба, жидко-белый с синим отливом цвет тела пугает меня. Еще больше пугает отсутствие света, мне кажется, что он исчез насовсем, что его нет нигде – ни на пляже, ни в окнах домов, ни в дальних каютах качающихся на пристани или горизонте кораблей. Он должен быть – свет существует, я знаю наверняка, я видела, как он горел тусклой лампадой и оживлял фигуры, он очерчивал края моих доспехов, и я должна увидеть его, не то воображу, что он мне привиделся.

Мне нужно добраться до окна. Оно расположено высоко, между ним и мной поместилась бы еще половина меня. Я тянусь руками, чтобы вцепиться в глубокий подоконник и подтянуться на руках. Это превращается в наваждение, в необходимость, реальность должна проявиться, а не то я исчезну. Я подпрыгиваю и хватаюсь за край, руки соскальзывают, я падаю на кафельный пол, и стыд бьет по выпуклым частям тела, напоминая, из чего я состою – болевые рецепторы, сплошь болевые рецепторы.

Все, что мне нужно, – это увидеть свет, всего лишь луч света, который я могла бы узнать. Я скольжу руками по стене, я знаю, что именно за ней живет объект моего желания, я скребу в попытке прорвать эту непреступную стену, а ведь всего-то нужно ее обогнуть. Что-то дикое и первобытное просыпается во мне. Одежда кажется лишней, и я решаю не надевать ее. Я оставляю ее на крючке и выхожу на пляж нагая. Ветер бросает в меня сгустки песка, я зря принимала душ. Во всем этом процессе было что-то лишнее – либо дорога сюда, либо обратно. Я чувствую тяжесть тела, теперь оно напитано водой и запечатано песочным сургучом. Но я знаю наверняка: для того, чтобы поверить, мне нужна легкость. Только она позволит мне разглядеть свет там, где его нет, представить оранжевые блики на месте, где образовалась чернота.

Я щурюсь, и мне хочется протереть глаза до боли, чтобы в них запрыгали цветные огоньки – единственный свет, который мне доступен. Но мне приходится поверить в то, что я вижу. А вижу я только темноту. Окно погасло, а с ним погас знак выхода. Теперь мне не найти дороги назад, я буду плутать по пляжу до рассвета, а утром меня найдут наполовину занесенную песком, обнаженную, израненную острыми краями ракушек. В газетах напишут: «Не нашла выхода».

Но ветер благоволит мне: он осушает кожу. Теперь я легкая, теперь я могу поверить.

Время утекает сквозь конечности и больно режет между пальцами. Десять шагов за один – кто сказал, что дорога обратно короче? Лампа вдалеке погасла, а с ней и все видимое, что находилось подле нее. Нет, погасла не лампа. Погасло окно, а это совсем другое. Теперь за ним правит темнота: в ней все живое, обособленное, толкается, дрожит и сжимается. Темнота расширяет легкие, прикрывает глаза порхающими пальцами, путает волосы. В темноте не выживают слова, те, что все же появляются, – мгновенно ломаются, дробятся на нечленораздельные звуки, больше всего похожие на мычание. Мне всегда казалось, что в темноте живут лишь люди, разучившиеся говорить.

Amor fati. Люби свою судьбу. Я делаю оборот на пятках, заставляя пляж кружиться. Мне хочется обнять себя, но тогда это буду лишь я, жалеющая себя, а мне себя не так уж жалко. Я оказываюсь прямо у двери пляжного домика, так близко, что она предупредительно цыкает на меня. Тихо вхожу, толкая темноту. Я слишком долго пробыла без света, и теперь могу обойтись без него. Мне не нужно трогать, чтобы оценить. Не нужно видеть, чтобы понять. Это знание наваливается на меня, пригвождая к месту, и из-за своей наготы я беззащитна перед теми, кто лежит у моих ног.

Это не дыхание спящих. Его бы я узнала. Нет, это дыхание изможденных, спасающихся от преследования животных, чуть подсвистывающее, стрекочущее, как осыпающийся фейерверк. Мне хочется обхватить голову оттого, что эти звуки проникают внутрь меня через уши, будто пыточный раствор, мне хочется заткнуть нос, чтобы не ощущать пряный запах ликера, пропущенного через поры. Два тела лежат на слишком большом расстоянии друг от друга, чтобы я могла поверить, что их только что не отбросило друг от друга. Имитация сна. Плохо отыгранная сценка. Я все еще могу чувствовать один ритм сердца вместо двух, значит, мое уже заглохло.

Я застыла на пороге, незваный гость, ожидающий слова, руки, хотя бы приглашающего шороха. Спазм. Что-то внутри меня сжалось и крикнуло от боли. Что-то истинно мое, принадлежавшее мне вечно, вдруг перестало быть частью меня – сорвалось со своего места и расслоилось по всему животу, а затем шире, как круги по воде. Потом прошло, и комната, вздрогнув, затихла. Я попыталась рассмотреть лицо Фрейи, но видела лишь белоснежные волосы, рассыпанные на подушке, они смешались с волосами Дилана, шоколадно-молочный пудинг за секунду до того, как встряхнешь, и уже не сможешь отличить одно от другого. Они не дождались сна. Они превратили реальность в зыбь.

Я больше ничего не ждала, хотя могла бы сделать усилие и дотянуть до тупика – стены, от которой веет холодом, и в обморочном головокружении простереться поверх Дилана, ощутить, как расплавленным куском олова остывает его плоть. Я могла бы лечь поверх его тела и покрыть собой каждый сантиметр, разрубая невидимость – настырностью, узел – нежностью, и должна была забрать то, что по праву было моим. Но мне досталась прихоть этой ночи, с лепестками, опрокинутыми в деготь, тихо падающими в бездну. Люби свою судьбу.

Я пошла к кушетке, держась за стену и двигаясь, как пьяный канатоходец на зыбкой веревке, раскачиваемой стихией. Достала футболку и штаны из рюкзака и оделась, чувствуя себя очень сухой. Села прямо, как человек, который разучился спать. И до утра смотрела в окно, как некто, кому только предстоит заново научиться дышать.

Глава 15

Фрейя писала стихи. Смысл их я не всегда улавливала, но всегда слушала с удовольствием. Не могу сказать, так как не знаю наверняка, что у Фрейи был поэтический дар, но ей удавалось складывать непослушные на первый взгляд слова в гармонию, ее чтение на самом деле радовало слух, наделяло остротой восприятия.

Как-то раз ее мама предложила ей принять участие в отборочном этапе поэтического конкурса шотландской писательской федерации, финалисты которого должны были отправиться в Шотландию, чтобы побороться за приз в десять тысяч фунтов. У конкурса не было ни возрастных, ни тематических ограничений – действительно демократичный взгляд на творчество. Поэзия давала шанс каждому: новичку, любителю и профессионалу. К тому времени я прослушала несколько десятков стихотворений Фрейи и была уверена, что ее талант позволит ей если не победить, то точно занять призовое место.

Фрейя не сразу согласилась на предложение матери, разрываясь между природной застенчивостью и желанием поделиться творчеством. Не думаю, что ее привлек приз, когда она все же решилась принять участие, Фрейю наверняка больше интересовало то, как воспримет широкая публика ее творчество, никогда не выходившее за пределы школьных вечеров с одноклассниками в качестве зрителей.

Поначалу Фрейя не разделяла энтузиазм матери, но с приближением заветной даты ее уверенность постепенно крепла. Наконец мы составили заявку и отправили организаторам. В тот вечерний час после школы, когда закат стелется по нижней кромке неба, я приходила домой к Фрейе и мы с ее матерью выбирали стихотворение, с которым она выступит. Я не слишком разбиралась в поэзии, моим ориентиром служила наблюдательность: разглядывая лицо Фрейи в сгущающихся сумерках, я видела, как чтение одних произведений вызывает у нее раздражение, другие же навевали на нее печаль. Несколько дней спустя мы выбрали стихотворение, в котором Фрейя размышляла о роли природы в творчестве человека. Нам казалось, что подобное произведение будет оценено по достоинству, по крайней мере, на мой неискушенный взгляд, оно соответствовало стихотворным канонам, и я была почти уверена, что с ним Фрейя способна пройти отборочный тур.

К шести часам темным ноябрьским вечером мы прибыли на виллу «Марина», в малый зал, где проходил отборочный этап конкурса. Зал был почти полон – люди воспользовались возможностью выбраться из дома и скрасить осенние будни, все с нетерпением ожидали представления. За полчаса до начала мы с Фрейей разделились: она пошла за кулисы, а я села недалеко от сцены, в паре кресел от ее матери.

Фрейя шла под номером двенадцать. Я чуть не подпрыгивала от нетерпения, ожидая, когда она покажется в бархатном платье с белым воротничком и в ободке, придерживающем тяжелые волосы. И вот наконец она вышла, щурясь от яркого света, – сосредоточенная и взволнованная, и подошла к микрофону.

С первых строк я поняла: что-то не так. Я не узнавала слова, которые произносила моя подруга, и в первое мгновение решила, что произошла какая-то путаница, и Фрейе по ошибке достался листок с чужим произведением. Но она продолжала декламировать, не отрывая глаз от белого листа, дрожащего в тонких пальцах, и голос ее, поначалу несмелый, набирал силу, становясь громче и настойчивее. В ту минуту с холодеющим сердцем я осознала, что это не было ошибкой, это действительно было стихотворение Фрейи, которое она в последний момент поменяла втайне от нас.

Но что это было за стихотворение! До того момента я не слышала ничего более вульгарного, чем слова, в идеальной ритмике слетавшие с губ моей подруги. Это не был тот возвышенный стих о природе, который так понравился всем троим и на который мы возлагали такие надежды, в то же время в нем было отображено все самое животное, что только может жить в человеке. Пропитанные вожделением рифмы летели со сцены прямо на головы оцепеневших зрителей, пытающихся соотнести нежную фигурку Фрейи со словами, которые она произносила, но сама она, казалось, не замечала производимого эффекта. Краска стыда залила мое лицо, ничем подобным Фрейя никогда со мной не делилась. Я боялась повернуть голову вправо и посмотреть туда, где сидела Мюриэл, мне казалось, что если я встречусь с ней взглядом, то она вскочит с места и бросится на меня за то, что я не смогла уберечь Фрейю от позора, позволила ей выйти на сцену.

Тем временем слова, как нескончаемая пытка, продолжали литься со сцены, расползаться по залу и, казалось, от них не было спасения – не осталось ничего, что они бы не испачкали. Против воли они проникали внутрь каждого, погружая в сознание того, кто их создал. Мне вдруг стало ясно, отчего Фрейя так сильно переживала перед выступлением: очевидно, она задумала провернуть это втайне от нас и вела двойную игру, но чего она хотела добиться? «Неужели истинная поэзия – это лишь скрытая от других изнанка души? – думала я. – Неужели это и есть то, ради чего стоит страдать?»

Вокруг меня бежал мрачный шепот, публика, еще недавно доброжелательная, недоуменно перешептывалась, но Фрейя спокойно завершила выступление, и когда я наконец осмелилась поднять голову и посмотреть на нее вновь, то успела заметить торжество на ее лице. А потом она повернулась и зашагала за кулисы – складки нарядного платья и пряди золотистых волос упрямо колыхались в такт ее шагу. Та, вслед которой не раздалось ни одного хлопка, не убегала в смущении, но шагала ровно и уверенно.