Видя, что Николай Силыч, вероятно, частью от какой-нибудь душевной горести, а частью и от выпитой водки был в сильно раздраженном состоянии, Павел счел за лучшее не возражать ему.
– А по какому факультету ты поступаешь? – спросил Дрозденко после нескольких минут молчания и каким-то совершенно мрачным голосом.
– По математическому, вероятно, – отвечал Павел.
Николай Силыч усмехнулся.
– Зачем?.. На кой черт? Чтобы в учителя прислали; а там продержат двадцать пять лет в одной шкуре, да и выгонят, – не годишься!.. Потому ты таблицу умножения знаешь, а мы на место тебя пришлем нового, молодого, который таблицы умножения не знает!
Николаю Силычу самому предстояла такая участь, и его, конечно, уж не оставляли не потому, что он не годился по своим знаниям, а по его строптивому и беспокойному характеру.
– Государство ваше Российское, – продолжал он почти со скрежетом зубов, – вот взять его зажечь с одного конца да и поддувать в меха, чтобы сгорело все до тла!
Павла покоробило даже при этих словах. Сам он был в настоящие минуты слишком счастлив, – будущность рисовалась ему в слишком светлых и приятных цветах, – чтобы сочувствовать озлобленным мыслям и сетованиям Дрозденко; так что он, больше из приличия, просидел у него с полчаса, а потом встал и начал прощаться.
– Ну-с, прощайте! – сказал Дрозденко, вставая и целуясь с ним. Он заметил, кажется, что Павел далеко не симпатизировал его мыслям, потому что сейчас же переменил с ним тон. – Кланяйтесь вашему Кремлю, – заключил он, – и помните, что каждый камушек его поспел и положен по милости татарской, а украинцы так только бились с ними и проливали кровь свою…
– Когда лучше узнаю историю, то и обсужу это! – отвечал Павел тоже сухо и ушел; но куда было девать оставшиеся несколько часов до ночи? Павлу пришла в голову мысль сходить в дом к Есперу Иванычу и посмотреть на те места, где он так счастливо и безмятежно провел около года, а вместе с тем узнать, нет ли каких известий и от Имплевых.
Самый дом и вся обстановка около него как бы вовсе не изменились: ворота так же были отворены, крыльцо – отперто; даже на окне, в зале, как Павлу показалось, будто бы лежал дорожный саквояж, «Что за чудо, уж не воротились ли они из Москвы?» – подумал он и пошел в самый дом. Там его, у самых входных дверей, встретил проворно выбежавший из комнат оставленный при доме, в виде дворника, старый лакей Еспера Иваныча, Силантий. Захлопнув за собой дверь, он, сверх того, заслонил ее своей собственной особой. Лицо его было сконфуженно и растерянно.
– А что, от Еспера Иваныча есть известия? – спросил удивленный всем этим Павел.
– Никак нет-с! – отвечал Силантий, не отходя от дверей.
– Пусти меня в дом; я хочу посмотреть комнату Мари.
– Никак нельзя-с! – отвечал старик испуганным голосом.
– Отчего же нельзя? – спросил Павел.
– Нельзя-с! – повторил Силантий. – Позвольте-с, я доложу, – прибавил он и, как бы сам не понимая, что делает, отворил дверь, юркнул в нее и, как слышно было, заперев ее, куда-то проворно побежал по дому.
Павел от удивления не знал, что и подумать. Наконец, Силантий возвратился, отворил дверь как-то уж не сконфуженно, а больше таинственно; лицо его дышало спокойствием.
– Пожалуйте, войдите-с, можно! – проговорил он.
Павел вошел в переднюю.
– Вас они просят к себе-с, в комнату Марьи Николаевны, – прибавил старик.
– Кто просит? – проговорил Павел, наконец, уж с досадой.
– Госпожа Фатеева-с, – произнес почти шепотом и несколько лукаво старик.
– Зачем же она здесь? – говорил Павел, идя за Силантием по коридору.
– Да так-с, приехала, – отвечал тот как-то неопределенно.
В комнате Мари действительно Павел увидал m-me Фатееву, но она так похудела, на щеках ее были заметны такие явные следы слез, что он даже приостановился на несколько мгновений на пороге.
– Не ожидали меня!.. – проговорила она, подходя к нему, протягивая руку и усиливаясь улыбнуться.
– Никак уж!.. Но скажите, как же вы, однако, и давно ли вы здесь?.. – спросил Павел в одно и то же время сконфуженным и обрадованным голосом.
– Все расскажу; ступай, Силантьюшко! – прибавила она вошедшему тоже, вслед за Павлом, Силантию.
– Никого больше не прикажете принимать? – спросил тот, модно склоняя пред ней голову.
– Никого, – отвечала Фатеева.
Старик поклонился и ушел.
– Это цербер[55] какой-то, вас стерегущий! Он и меня никак не хотел пустить, – сказал Павел.
– Да, он мне очень предан; он меня обыкновенно провожал от Имплевых домой; я ему всегда давала по гривенничку на чай, и он за это получил ко мне какую-то фанатическую любовь, так что я здесь гораздо безопаснее, чем в какой-нибудь гостинице, – говорила m-me Фатеева, но сама, как видно, думала в это время совсем об другом.
– Но к чему же вся эта таинственность? – спросил Павел, не могший все еще разобрать смысла всего этого.
– О, она мне необходима! – отвечала m-me Фатеева и вслед затем глубоко вздохнула.
Павел несколько времени смотрел ей в лицо.
– Но где же ваш муж? – проговорил он.
M-me Фатеева как бы вздрогнула всем телом.
– Не знаю, – отвечала она своим обычным глухим голосом, – я с ним больше не живу, – мы разошлись! – заключила она после некоторого молчания.
– Ну и прекрасно, значит! – произнес Павел, не зная – радоваться этому или нет.
M-me Фатеева ничего ему на это не сказала.
– Но что же было окончательным поводом к вашему разводу? – продолжал Павел расспрашивать.
– Разумеется, – отвечала m-me Фатеева, – то, что я полюбила другого.
– Другого?.. – сказал Павел, уставляя на нее веселые глаза.
– Да, – отвечала Фатеева, как бы стыдясь и отворачиваясь от него. – Позвольте, вы ведь мне друг, – так, да?.. – прибавила она, вставая и протягивая ему руку.
– Друг, самый искренний! – отвечал Павел, с чувством пожимая ее руку.
– Ну, так я вас сейчас познакомлю с ним! – проговорила она с легкой краской в лице и вышла затем из комнаты.
Удивление Павла не прекращалось.
Вскоре он услышал разговор в соседней комнате.
– Venez!..[56] – говорила Фатеева каким-то настоятельным тоном.
– Pourquoi?..[57] – отвечал ей мужской голос.
– Venez donc![58] – повторяла Фатеева еще настоятельнее и через несколько мгновений она вошла в сопровождении довольно молодцоватого, но лет уже за сорок мужчины, – с лицом, видно, некогда красивым, но теперь истощенным, в щеголеватом штатском платье и с военным крестиком в петличке. Он, кажется, старался улыбаться своему положению.
– Monsieur Постен, а это мой друг, monsieur Поль! – проговорила m-me Фатеева скороговоркой, не глядя ни на того, ни на другого из рекомендуемых ею лиц, а потом сама сейчас же отошла и села к окну.
M-r Постен и m-r Поль очутились в не совсем ловком положении. Они поклонились друг другу и решительно не находились, об чем бы заговорить. M-r Постен, впрочем, видимо, получивший приказание оказывать внимание Павлу, движением руки пригласил его сесть и сам сел, но разговор все еще не начинался.
– Постен, – начала, наконец, Фатеева как-то мрачно и потупляя свое лицо в землю, – расскажите Полю историю моего развода с мужем… Мне тяжело об этом говорить…
– Почему же – я? – спросил с заметным неудовольствием Постен.
– Потому что вы были всему свидетелем, – отвечала Фатеева с укором.
Постен пожал плечами и не начинал ничего говорить.
– И, пожалуйста, совершенно откровенно: я хочу, чтоб Поль все знал, – прибавила m-me Фатеева.
Постен опять усмехнулся, но как заговорить – явно не находился.
– Monsieur Фатеев, как я слышал, характера очень дурного, – вмешался в разговор Павел, чтобы хоть сколько-нибудь помочь ему.
– Тут все дело в ревности, – начал Постен с прежней улыбкой и, по-видимому, стараясь придать всему разговору несколько легкий оттенок. – Когда Клеопатра Петровна переехала в деревню, я тоже в это время был в своем имении и, разумеется, как сосед, бывал у нее; она так была больна, так скучала…
При этих словах Павел невольно взглянул на m-me Фатееву, но она почти до половины высунулась в окно.
– А что же вы не сказали того, что муж прежде всегда заставлял меня, чтоб я была любезна с вами? – проговорила она, не оборачивая лица своего в комнату: вообще в тоне ее голоса и во всех манерах было видно что-то раздраженное.
– Да, он всегда желал этого, – произнес, почти с удивлением, Постен. – Но потом-с!.. – начал он рассказывать каким-то чересчур уж пунктуальным тоном. – Когда сам господин Фатеев приехал в деревню и когда все мы – я, он, Клеопатра Петровна – по его же делу отправились в уездный город, он там, в присутствии нескольких господ чиновников, бывши, по обыкновению, в своем послеобеденном подшефе, бросается на Клеопатру Петровну с ножом.
– Как с ножом? – воскликнул Павел.
– С ножом; я уж защитил ее своей рукой, так что он слегка даже ранил меня, – отвечал, по-прежнему пунктуально, Постен.
Павел перенес свой взгляд на Фатееву. Она все еще смотрела в окно.
– Все мы, и я и господа чиновники, – продолжал между тем Постен, – стали ему говорить, что нельзя же это, наконец, и что он хоть и муж, но будет отвечать по закону… Он, вероятно, чтобы замять это как-нибудь, предложил Клеопатре Петровне вексель, но вскоре же затем, с новыми угрозами, стал требовать его назад… Что же оставалось с подобным человеком делать, кроме того, что я предложил ей мой экипаж и лошадей, чтобы она ехала сюда.
Прослушав все это, Павел молчал. Как ни мало он был житейски опытен, но история об векселе неприятно подействовала на него. Сам же Постен просто показался ему противен: он решительно видел в нем какого-то господина – изжившегося, истрепавшегося и умевшего звучать в одну только практическую сторону. Как и чем m-me Фатеева могла увлечься в нем – Павел понять не мог. Она, в свою очередь, кажется, заметила не совсем благоприятное впечатление, произведенное избранником сердца ее на Павла, и ей, как видно, хотелось по этому поводу переговорить с ним, потому что она, явно без всякой особенной надобности, услала Постена.
– Я завтра хочу выехать, – обратилась она к тому не совсем даже приязненным тоном.
– Завтра? – переспросил Постен.
– Завтра, а потому будьте так добры – подите и приготовьте лошадей!
– Если завтра, так, конечно, теперь же надо приготовить, – проговорил он и затем, церемонно раскланявшись с Павлом и мотнув с улыбкою головой Фатеевой, вышел.
Павел и Фатеева несколько времени молчали.
– А как вам понравился этот господин?.. – спросила, наконец, она.
– Хорош, если вам он нравится, – отвечал Павел, держа лицо свое опущенным в землю.
M-me Фатеева более уже не повторяла этого вопроса.
Павел сам обратился к ней:
– Куда же вы едете теперь?
– В Петербург пока! – отвечала Фатеева мрачным голосом. – В омут бы мне всего лучше и скорей надо!.. – прибавила она.
Павел посмотрел на нее. «Так влюбленные не говорят!» – подумал он.
– Меня-то теперь, главное, беспокоит, – начала вдруг Фатеева, – разные тетушки и кумушки кричат на весь околоток, зачем я с мужа взяла вексель и не возвращаю ему его, но у меня его нет: он у Постена, и тот мне его не отдает.
– Зачем же он у Постена, и почему он вам не отдает его? – говорил Павел, не глядя на нее.
В голосе его слышалась некоторая строгость.
– Он говорит, что когда этот вексель будет у меня, так я не выдержу и возвращу его мужу, а между тем он необходим для спокойствия всей моей будущей жизни!
– Чем же он так необходим для спокойствия вашей будущей жизни?
– Тем, что он будет служить для мужа некоторым страхом.
– Но ведь вы уж больше не живете с вашим мужем?
– Да, но он может меня потребовать к себе каждую минуту.
Павел задумался; в продолжение всей этой сцены он вел себя как бы солиднейший мужчина.
– Вот об этом-то, друг мой, собственно, я и хотела посоветоваться с вами: имею ли я право воспользоваться этим векселем или нет?
Павел развел руками и начал не без важности:
– По-моему, имеете и нет; не имеете права, потому что муж ваш не желает вам оставить этот вексель, а имеете его, потому что он заел весь ваш век; следовательно, должен поплатиться с вами не только деньгами, но даже жизнию, если бы вы потребовали того!..
– Да, подите, – люди разве рассудят так!.. Никто этого не знает, да и знать не хочет!.. Я здесь совершенно одна, ни посоветоваться мне не с кем, ни заступиться за меня некому! – проговорила m-me Фатеева и заплакала горькими-горькими слезами.
Павлу сделалось до глубины души ее жаль.
– Что ж вам за дело до людей!.. – воскликнул он сколь возможно более убедительным тоном. – Ну и пусть себе судят, как хотят! – А что, Мари, скажите, знает эту грустную вашу повесть? – прибавил он: ему давно уже хотелось поговорить о своем сокровище Мари.
– Кажется, знает!.. – отвечала Фатеева довольно холодно. – По крайней мере, я слышала, что муж к ней и к Есперу Иванычу, как к родственникам своим, писал обо всем, и она, вероятно, больше симпатизирует ему.
– Мари? – спросил Павел с удивлением.
– Да, – отвечала Фатеева, – она в этом случае ужасная пуристка, – особенно в отношении других.
– А в отношении себя что же? – сказал Павел. Он видел, что m-me Фатеева была за что-то очень сердита на Мари.
– О, в отношении себя нет! – говорила та. – Хоть бы с вами, – вы ведь к ней неравнодушны!
– Я? – спросил Павел, покраснев.
– Да, вы!.. И даже очень неравнодушны, – так?
– Может быть, – отвечал Павел, улыбаясь: он очень рад был этому вопросу.
– С вами, по-моему, – продолжала Фатеева грустно-серьезным тоном, – она очень нехорошо поступала; она видела ваши чувства к себе, почему же она не сказала вам, что любит другого?
– Мари любит другого?.. Но кого же? – спросил Павел каким-то глухим и торопливым голосом.
– Там одного господина; их, вероятно, скоро свадьба будет.
Павел почувствовал, что у него в голове как бы что-то такое лопнуло.
– Как же это?.. Я у самой вас спрашивал: нет ли чего особенного у Мари в Москве, и вы решительно сказали, что нет! – проговорил он с укоризною.
– Друг мой!.. – воскликнула Фатеева. – Я никак не могла тогда сказать вам того! Мари умоляла меня и взяла с меня клятву, чтобы я не проговорилась вам о том как-нибудь. Она не хотела, как сама мне говорила, огорчать вас. «Пусть, говорит, он учится теперь как можно лучше!»
– Хорошо еще и то, – произнес с грустной насмешкой Павел, – что обманывали по крайней мере с благодетельною целью!.. Что же ее будущий супруг – господин офицер, гусар, генерал?
– Он – артиллерийский полковник; очень хороший, говорят, человек; эта привязанность старинная; у них это сватанье тянется года уж три…
– Что же так долго мешало их счастию?
– Сама Мари, разумеется… Она в этом случае, я не знаю, какая-то нерешительная, что ли, стыдливая: какого труда, я думаю, ей стоило самой себе признаться в этом чувстве!.. А по-моему, если полюбила человека – не только уж жениха, а и так называемою преступною любовью – что ж, тут скрываться нечего: не скроешь!..
– И очень она любит жениха? – спросил Павел.
Всеми этими допытываниями он как бы хотел еще больше намучить и натерзать себя, а между тем в голове продолжал чувствовать ни на минуту не умолкающий шум.
– Очень, вероятно! По крайней мере, в последнем письме, которое она мне писала, она беспрестанно называет: «мой добрый, бесценный».
– Вот как, – «добрый, бесценный»! – произнес Павел, куда-то в сторону смотря.
M-me Фатеева поняла, кажется, наконец, какое она страшное впечатление произвела на Павла этим открытием.
– Что же, вы будете в Москве бывать у Еспера Иваныча и у молодых, когда их свадьба состоится? – спросила она, глядя на него с участием.
– Конечно-с!.. Какое же право я имею на них сердиться? Случай весьма обыкновенный. Мне много еще раз, вероятно, в жизни придется влюбиться несчастным образом! – усиливался Павел ответить насмешливым голосом: ему совестно было перед Фатеевой тех рыданий, которые готовы были вырваться из его груди.
– Ну, однако, я тоже завтра уезжаю, и мне тоже надобно похлопотать об лошадях!.. – сказал он, вставая и протягивая руку m-me Фатеевой.
– Я, может быть, буду в Москве и буду иметь крайнюю, очень крайнюю надобность видеться с вами! – проговорила она с ударением.
– Всегда к вашим услугам, – отвечал ей Павел и поспешил уйти. В голове у него все еще шумело и трещало; в глазах мелькали зеленые пятна; ноги едва двигались. Придя к себе на квартиру, которая была по-прежнему в доме Александры Григорьевны, он лег и так пролежал до самого утра, с открытыми глазами, не спав и в то же время как бы ничего не понимая, ничего не соображая и даже ничего не чувствуя.
Сила любви никак не зависит ни от взаимности, ни от достоинства любимого предмета: все дело в восприимчивости нашей собственной души и в ее способности сильно чувствовать. Герой мой не имел никаких почти данных, чтобы воспылать сильной страстию к Мари; а между тем, пораженный известием о любви ее к другому, он на другой день не поднимался уже с постели. Ванька страшно этого перепугался. Полковник, отпуская его с сыном в Москву, сказал ему, что, если с Павлом Михайловичем что случится, так он с него, Ваньки, (за что-то) три шкуры спустит… Ванька сидел и обливался горькими слезами. К счастью, что при этом был Симонов, который сейчас же нашелся – сбегал за доктором и послал, на собственные деньжонки, эстафету к полковнику. Пришедший врач объявил, что у Павла нервная горячка, и Симонов сам принялся ставить больному горчичники, обтирать его уксусом с вином, беспрестанно бранил помогавшую ему при этом жену свою, называя ее бабой-ротозейкой и дурой необразованной. Этот отличный человек так ухаживал за Павлом не столько, кажется, из усердия к нему, сколько из того, что всякое дело, за которое он принимался, привык делать отлично!.. Полковник, наконец, прискакал на почтовых. Увидев сына в таком положении, он пришел в совершенное отчаяние.
– Ну вот вам и университет, – говорил ведь я!.. – повторял он почти всем людям.
Павел сначала не узнавал отца, но потом, когда он пришел в себя, полковник и ему то же самое повторил.
– Говорил я тебе: до чего тебя довел твой университет-то; плюнь на него, да и поезжай в Демидовское!
Павел с ожесточением ударил себя в грудь.
– Послушайте, – начал он раздраженным голосом, – у меня уже теперь потеряно все в жизни!.. Не отнимайте, по крайней мере, науки у меня.
Полковник понять не мог, что такое это все было потеряно у сына в жизни.
Страх смерти, около которой Павел был весьма недалеко, развил снова в нем религиозное чувство. Он беспрестанно, лежа на постели, молился и читал евангелие. Полковника это радовало.
– Вот это хорошо, молись: молитва лучше всяких докторов помогает!.. – говорил он, а между тем сам беспрестанно толковал о Павле с Симоновым.
– Весь он у меня, братец, в мать пошел: умная ведь она у меня была, но тоже этакая пречувствительная и претревожная!.. Вот он тоже маленьким болен сделался; вдруг вздумала: «Ай, батюшка, чтобы спасти сына от смерти, пойду сама в Геннадьев монастырь пешком!..» Сходила, надорвалась, да и жизнь кончила, так разве бог-то требует того?!
– Заботливые люди, ваше высокородие, всегда нездоровее людей беззаботных, – заметил Симонов.
– Да ведь всему же, братец, есть мера; я сам человек печный, а ведь уж у них – у него вот и у покойницы, – если заберется что в голову, так словно на пруте их бьет.
– Ну, да теперь, ваше высокородие, Павел Михайлыч еще молоденек. Бог даст, повозмужает и покоренеет, а что барчик прекрасный-с и предобрый! – говорил Симонов.
– Добрый-то добрый! – подтверждал с удовольствием полковник.
Когда сын, наконец, объявил еще раз и окончательно, что поедет в Москву, он отнесся уж к нему каким-то даже умоляющим голосом:
– Позволь мне, по крайней мере, проводить тебя!
– Ни за что! – воскликнул Павел опять раздраженным голосом. – Я нисколько не хочу вас стеснять собой!
– Да ты меня больше стеснишь: я измучусь, думая, как ты один поедешь!
– А я еще больше измучусь, – сказал Павел, – если вы поедете со мной, потому что вам надобно быть в деревне.
Павел, по преимуществу, не желал, чтобы отец ехал с ним, потому что все хоть сколько-нибудь близкие люди опротивели ему, и он хотел, чтобы никто, кроме глупого Ваньки, не был свидетелем его страданий.
Полковник, начавший последнее время почти притрухивать сына, на это покачал только головой и вздохнул; и когда потом проводил, наконец, далеко еще не оправившегося Павла в Москву, то горести его пределов не было: ему казалось, что у него нет уже больше сына, что тот умер и ненавидит его!.. Искаженное лицо солдата беспрестанно мелькало перед глазами старика.
– Да, знаю, знаю, за тебя мне бог все это мстит! – говорил он, кивая своему видению, как бы старому приятелю, головой…
Часть вторая
I
Макар Григорьев
Над Москвою стоял душнейший июльский день. В маленькой и закоптелой комнате с открытым окном, на жестком кожаном диване, лежал, от болезни и дорожного утомления худой, как мертвец, Павел. В переднем углу комнаты стоял киот с почерневшими от времени образами, а в другом углу помещался шкафчик с пустым, тусклым карафином, с рюмкой, у которой подножка была отбита и заменена широкой пробкой, с двумя-тремя стаканами и несколькими чашками. Как ни мало брезглив был Павел, но он старался даже не глядеть в этот угол, чтобы только не видать всех этих предметов: до того они были грязны. На окне стояла заплеснелая чернильница, в которую воткнуто было засушенное и обгрызанное перо. Рядом с нею стояли счеты, с вогнутыми вниз несколько спицами. Вероятно, хозяин, считая на них, изволил разгневаться и ударил по ним своим кулаком. На противоположной дивану стене висело заплеванное мухами зеркало, и когда Павел попробовал было посмотреться, то лицо его представилось ему совершенно перекошенным на сторону. Невдалеке от зеркала была прибита лубочная картина: «Русский мороз и немец», изображающая уродливейшего господина во фраке и с огромнейшим носом, и на него русский мужик в полушубке замахивался дубиной, а внизу было подписано: «Немец, береги свой нос, идет русский мороз!» Все сие помещение принадлежало Макару Григорьеву Синькину, московскому оброчному подрядчику, к которому, как мы знаем, Михаил Поликарпыч препроводил своего сына… Ванька вместе с Павлом тоже прибыл в Москву и теперь, по указанию Макара Григорьева, спал в мастерской на осоке, которою прокладывают спаи в бочках. Ванька всю рожу исцарапал себе этой осокой, но все-таки продолжал спать, и у него слюна даже текла от получаемого им удовольствия: он очень уж умаялся от езды на перекладных и сиденья – триста верст – на облучке. Макар Григорьев, для первого знакомства, взглянул на него с каким-то презрением и, как собаке какой, указав место на осоке, проговорил: «На вот спи тут: где же тебе больше!»
В настоящую минуту Макар Григорьев, старик уж лет за шестьдесят, с оплывшими руками, с большим животом, в одной рубахе и плисовых штанах, стоял нехотя перед своим молодым барином.
– Жена твоя все уверяла отца, что я могу остановиться у тебя, – говорил Павел, видимо, еще занятый своим прежним горем.
– Дура она и бестия, вот что!.. – произнес Макар Григорьев досадливым голосом. – Я давно ей обещал язык-то на бревно положить и отрубить топором, чтобы не болтал он много…
Разговор на несколько времени приостановился.
– И папенька-то ваш тоже, – продолжал Макар Григорьев тем же сердитым голосом, – пишет: «Прими сына!» Да что у меня, апартаменты, что ли, какие настроены в Москве?
Последние слова показались Павлу несколько обидными.
– Я у тебя никаких апартаментов и не прошу, а ты мне покажи только, где бы мне поскорей квартиру найти, – проговорил он.
Макар Григорьев сейчас же сдал после того.
– Грамоте-то, чай, изволите знать, – начал он гораздо более добрым и только несколько насмешливым голосом, – подите по улицам и глядите, где записка есть, а то ино ступайте в трактир, спросите там газету и читайте ее: сколько хошь – в ней всяких объявлений есть. Мне ведь не жаль помещения, но никак невозможно этого: ну, я пьяный домой приду, разве хорошо господину это видеть?
– Да ты садись, пожалуйста, – сказал Павел, заметив, наконец, что Макар Григорьевич все чаще и чаще начинает переступать с ноги на ногу.
– И то сяду, – сказал тот, сейчас же садясь. – Стар ныне уж стал; вот тоже иной раз по подряду куда придешь – постоишь маненько и сядешь. «Нет-мо, баря, будет; постоял я перед вами довольно!..»
– Скажи, ты не бывал здесь у Еспера Иваныча Имплева? Он болен и приехал сюда лечиться, – спросил Павел.
– Нет, не бывал!.. В Новоселках, когда он жил у себя в деревне, захаживал к нему; сколько раз ему отседова книг, по его приказанью, высылал!.. Барин важный!.. Только вот, поди ты: весь век с ключницей своей, словно с женой какой, прожил.