– Здравствуйте, странники, не имущие крова! – воскликнул он входящим. – Здравствуй, Февей-царевич[11]! – прибавил он почти нежным голосом Павлу, целуя его в лицо.
Павел целовал у дяди лицо, руки; от запаха французского табаку он счихнул.
Вихровы сели.
Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками. На нем же помещались: зрительная труба, микроскоп и калейдоскоп. У задней стены стояла мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то сидел перед столом, то ложился на кровать. По третьей стене шел длинный диван, заваленный книгами, и кроме того, на нем стояли без рамок две отличные копии: одна с Сикстовой Мадонны[12], а другая с Данаи Корреджио[13]. Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме. «Всевышнего рука три чуда совершила!» – пририсовал руку с военным обшлагом[14]. За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко, что в переводе значило: обречен был на голодную смерть! Еспер Иваныч, узнав о существовании этого несчастливца, стал заказывать ему работу, восхищался всегда его колоритом и потихоньку посылал к его кухарке хлеба и мяса. Эта помощь, эти слова ободрения только и поддерживали жизнь бедняка. На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось, что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги. Все это Еспер Иваныч каждый день собирался привести в порядок и каждый день все больше и больше разбрасывал.
– Залобаниваю вот, везу в гимназию! – начал старик Вихров, показывая на сына.
– Что ж, это хорошо, – проговорил Имплев с каким-то светлым и ободряющим лицом.
– Одно только – жаль расстаться… Один ведь он у меня, – только свету и радости!.. – произнес полковник, и у него уж навернулись слезы на глазах.
Еспер Иваныч потупился.
– Зачем же расставаться – живи с ним! – проговорил он.
– А как хозяйство-то оставить, – на кого? Разорят совсем! – воскликнул полковник, почти в отчаянии разводя руками.
Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой – страх, что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны.
Вошла Анна Гавриловна с чайным подносом в руках. Разнеся чай, она не уходила, а осталась тут же в кабинете.
– Где жить будет у тебя Паша? – спросил Еспер Иваныч полковника.
– Да тут, я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. – отвечал тот.
– Что же, он так один с лакеем и будет жить? – возразил Еспер Иваныч.
– Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, – тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! – проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и не нравиться такие расспросы.
Еспер Иваныч сомнительно покачал головой.
– Не знаю, – начал он, как бы более размышляющим тоном, – а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион… У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат.
– Ни за что! – сказал с сердцем полковник. – Немец его никогда и в церковь сходить не заставит.
Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!
Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал не без досады:
– А мне уж позвольте: я помолюсь, да и лягу!
– Сделай милость! – сказал Еспер Иваныч, как бы спохватясь и совершенно уже ласковым голосом.
Анна Гавриловна, видевшая, что господа, должно быть, до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это.
– Поумаялись, видно, с дороги-то, – отнеслась она с веселым видом к полковнику.
– Да, а все коляска проклятая; туда мотнет, сюда, – всю душу вымотала, – отвечал он.
– Неужели лучше в службе-то на лошади верхом ездили? – сказала Анна Гавриловна.
Она знала, что этим вопросом доставит бесконечное удовольствие старику.
– Э, на лошади верхом! – воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. – У меня, сударыня, был карабахский жеребец – люлька или еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь.
– А сколько вам лет-то тогда было, барин – барин-хвастун!.. – перебила Анна Гавриловна.
– Лет двадцать пять, не больше!
– То-то и есть: ступайте лучше – отдохните на постельке, чем на ваших конях-то!
– И то пойду!.. Да хранит вас бог! – говорил полковник, склоняя голову и уходя.
Анна Гавриловна тоже последовала за ним.
– Идти уложить его! – говорила она.
Ко всем гостям, которых Еспер Иваныч любил, Анна Гавриловна была до нежности ласкова.
Имплев, оставшись вдвоем с племянником, продолжал на него ласково смотреть.
– Ну-ка, пересядь сюда поближе! – сказал он.
Паша пересел.
– Вот теперь тебя везут в гимназию; тебе надобно учиться хорошо; мальчик ты умный; в ученье счастье всей твоей жизни будет.
– Я буду учиться хорошо, – сказал Павел.
– Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и не совсем благоразумно строг к людям…
Павел потупился: тяжелое и неприятное чувство пошевелилось у него в душе против отца; «никогда не буду скуп и строг к людям!» – подумал он.
– Ты сам меня как-то спрашивал, – продолжал Имплев, – отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.
– А в чем же, дядя, настоящее блаженство? – спросил Павел.
– Настоящее блаженство состоит, – отвечал Имплев, – в отправлении наших высших душевных способностей: ума, воображения, чувства. Мне вот, хоть и не много, а все побольше разных здешних господ, бог дал знания, и меня каждая вещь, что ты видишь здесь в кабинете, занимает.
– А это что такое у вас, дядя? – спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж не мог догадаться, что это было такое.
– Это астролябия, инструмент – землю мерять; ты, ведь, черчению учился?
– Учился, дядя!
– И поэтому знаешь, что такое треугольник и многоугольник… И теперь всякая земля, – которою владею я, твой отец, словом все мы, – есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его… Теперь, поди же сюда!
И Еспер Иваныч подвел Павла к астролябии; он до страсти любил с кем бы то ни было потолковать о разных математических предметах.
– Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими – смотри вот: 160 градусов, и записывают это, – это значит величина этого угла, – понял?
– Понял! – отвечал бойко мальчик. – Этому, дядя, очень весело учиться, – прибавил он.
– Весело! «Науки юношей-с питают, отраду старцам подают!» – продекламировал Еспер Иваныч; но вошла Анна Гавриловна и прервала их беседу.
– Воин-то наш храпом уж храпит!.. – объявила она.
– А и бог с ним!.. – отозвался Еспер Иваныч, отходя от астролябии и садясь на прежнее место. – А ты вот что! – прибавил он Анне Гавриловне, показывая на Павла. – Принеси-ка подарок, который мы приготовили ему.
– Хорош уж подарок, нечего сказать! – возразила Анна Гавриловна, усмехаясь, сама впрочем, пошла и вскоре возвратилась с халатом на рост Павла и с такими же сафьянными сапогами.
– Облекись-ка в сие благородное одеяние, юноша! – сказал Еспер Иваныч Паше.
Тот в минуту же сбросил с себя свой чепанчик, брюки, сапожонки, надел халат и сафьянные сапоги.
– Ну, теперь, сударыня, – продолжал Еспер Иваныч, снова обращаясь к Анне Гавриловне, – собери ты с этого дивана книги и картины и постели на нем Февей-царевичу постельку. Он полежит, и я полежу.
– Чтой-то, полноте, и маленького-то заставляете лежать! – воскликнула Анна Гавриловна.
– Нет, Анна Гавриловна, я хочу полежать, – ей-богу, – торопливо подхватил Павел.
Он полагал, что все, что дядя желает, чтоб он делал, все это было прекрасно, и он должен был делать.
– Ах вы, уморники, – право! – сказала Анна Гавриловна, и начала приготовлять Паше постель.
– Читывал ли ты, мой милый друг, романы? – спросил его Еспер Иваныч.
– Читывал, дядя.
– Какие же?
– «Молодой Дикий»[15], «Повести Мармонтеля».[16]
– Ну, все это не то!.. Я тебе Вальтера Скотта дам. Прочитаешь – только пальчики оближешь!..
И Имплев в самом деле дал Павлу перевод «Ивангое»[17], сам тоже взял книгу, и оба они улеглись.
Анна Гавриловна покатилась со смеху.
– Вот уж по пословице: старый и малый одно творят, – сказала она и, покачав головой, ушла.
Паша сейчас начал читать. Еспер Иваныч, по временам, из-под очков, взглядывал на него. Наконец уже смерклось. Имплев обратился к Паше.
– Встань и подними у этой банки крышку.
Павел встал и подошел к столу, поднял у банки закрышку и тотчас же отскочил. Из маленького отверстия банки вспыхнуло пламя.
– Откуда это огонь появился? – спросил он с блистающим от любопытства взором.
– Ну, этого пока тебе еще нельзя растолковать, – отвечал Еспер Иваныч с улыбкой, – а ты вот зажги свечи и закрой опять крышку.
Паша все это исполнил, и они опять оба принялись за чтение.
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал, и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело, и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку и велел сделать то же и Павлу, хотя тому еще и хотелось почитать.
V
Житье-бытье в новоселках
На другой день началась та же история, что и вчера была. Еспер Иваныч, не вставая даже с постели, часов до двенадцати читал; а потом принялся бриться, мыться и одеваться. Все это он обыкновенно совершал весьма медленно, до самого почти обеда. Полковник, как любитель хозяйства, еще с раннего утра, взяв с собою приказчика, отправился с ним в поля. Паша все время читал в соседней с дядиным кабинетом комнате. Часа в два все сошлись в зале к обеденному столу. Еспер Иваныч был одет в широчайших и легчайших летних брюках, в чистейшем жилете и белье, в широком полусуконном сюртуке, в парике, вместо колпака, и надушенный. Он к каждому обеду всегда так выфранчивался.
Сели за стол.
– Обходил, судырь Еспер Иваныч, – начал полковник, – я все ваши поля: рожь отличнейшая; овсы такие, что дай бог, чтобы и выспели.
– А ведь хозяин-то не больно бы, кажись, рачительный, – подхватила Анна Гавриловна, показав головой на барина (она каждый обед обыкновенно стояла у Еспера Иваныча за стулом и не столько для услужения, сколько для разговоров), – нынче все лето два раза в поле был!
– Три!.. – перебил отрывисто и с комическою важностью Еспер Иваныч.
– Поди ты вот! – произнес почти с удивлением полковник.
– А у вас, батюшка, разве худы хлеба-то? – спросила Анна Гавриловна.
– Нет, у меня-то благодарить бога надо, а тут вот у соседей моих, мужичков Александры Григорьевны Абреевой, по полям-то проезжаешь, боже ты мой! Кровью сердце обливается; точно после саранчи какой, – волотина волотину кличет![18]
– Да что же, места что ли у них потны, вымокает что ли? – продолжала расспрашивать Анна Гавриловна полковника.
Она знала, что Еспер Иваныч не поддержит уж этого разговора.
– Нет, не то что места, а семена, надо быть, плохи. Какая-нибудь, может, рожь расхожая и непросеянная. Худа и обработка тоже: круглую неделю у нее мужики на задельи стоят; когда около дому-то справить!
– Неужели этакие баря греха-то не боятся: ведь за это с них бог спросит! – воскликнула Анна Гавриловна.
Полковник развел руками.
– Видно, что нет! – проговорил он.
У него самого, при всей его скупости и строгости, мужики были в отличнейшем состоянии.
– Да чего тут, – продолжал он: – поп в приходе у нее… порассорилась, что ли, она с ним… вышел в Христов день за обедней на проповедь, да и говорит: «Православные христиане! Где ныне Христос пребывает? Между нищей братией, христиане, в именьи генеральши Абреевой!» Так вся церковь и грохнула.
Еспер Иваныч тоже захохотал.
– Отлично, превосходно сказано! – говорил он.
Паша тоже смеялся.
– Архиерею на попа жаловалась, – продолжал полковник, – того под началом выдержали и перевели в другой приход.
– Негодяйка-с, негодяйка большая ваша Александра Григорьевна. Слыхал про это, – сказал Еспер Иваныч.
– Не то что негодяйка, – возразил полковник, – а все, ведь, эти баричи и аристократы наши ничего не жалеют своих имений и зорят.
– Какая она аристократка! – возразил с сердцем Еспер Иваныч. – Авантюристка – это так!.. Сначала по казармам шлялась, а потом в генерал-адъютантши попала!.. Настоящий аристократизм, – продолжал он, как бы больше рассуждая сам с собою, – при всей его тепличности и оранжерейности воспитания, при некоторой брезгливости к жизни, первей всего благороден, великодушен и возвышен в своих чувствованиях.
Полковник решительно ничего не понял из того, что сказал Еспер Иваныч; а потому и не отвечал ему. Тот между тем обратился к Анне Гавриловне.
– Принеси-ка ты нам, сударыня моя, – начал он своим неторопливым голосом, – письмо, которое мы получили из Москвы.
– От нашей Марьи Николавны? – спросила та, вся вспыхнув.
– Да, – отвечал Еспер Иваныч протяжно и тоже слегка покраснел; да и полковник как бы вдруг очутился в не совсем ловком положении.
– Что же пишет она? – спросил он с бегающими глазами.
– Пишет-с, – отвечал Еспер Иваныч и снова отнесся к Анне Гавриловне, стоявшей все еще в недоумении: – поди, принеси!
Та пошла и скоро возвратилась с письмом в руках. Она вся как бы трепетала от удовольствия.
– Пишет-с, – повторил Еспер Иваныч и начал читать написанное прекрасным почерком письмо: «Дорогой благодетель! Пишу к вам это письмо в весьма трогательные минуты нашей жизни: князь Веснев кончил жизнь…»
– Вот как-с, умер! – перебил полковник, и на мгновение взглянул на Анну Гавриловну, у которой, впрочем, кроме нетерпения, чтобы Еспер Иваныч дальше читал, ничего не было видно на лице.
Имплев продолжал:
«Tout le grand monde a ete chez madame la princesse…[19] Государь ей прислал милостивый рескрипт… Все удивляются ее доброте: она самыми искренними слезами оплакивает смерть человека, отравившего всю жизнь ее и, последнее время, более двух лет, не дававшего ей ни минуты покоя своими капризами и страданиями».
Когда Еспер Иваныч читал эти строки, его глаза явно наполнились слезами.
« Занятия мои, – продолжал он далее, – идут по-прежнему: я скоро буду брать уроки из итальянского языка и эстетики, которой будет учить меня профессор Шевырев[20]. C'est un homme tres interessant[21] c длинными волосами и с прической а l' enfant[22]. Он был у maman с визитом и между прочим прочел ей свое стихотворение, в котором ей особенно понравилась одна мысль. Он говорит: «Данта читать – что в море купаться!» Не правда ли, благодетель, как это верно и поэтично?..»
– Неглупая девочка выходит, – проговорил Еспер Иваныч, останавливаясь читать.
– Умница, умница! – подхватил полковник.
Паша слушал все это с жадным вниманием. У Анны Гавриловны и грудь и все мускулы на лице шевелились, и когда Еспер Иваныч отдал ей назад письмо, она с каким-то благоговением понесла его и положила на прежнее место.
Еспер Иваныч между тем обратился к Паше.
– Все говорят, мой милый Февей-царевич, что мы с тобой лежебоки; давай-ка, не будем сегодня лежать после обеда, и поедем рыбу ловить… Угодно вам, полковник, с нами? – обратился он к Михайлу Поликарпычу.
– Нет-с, – отвечал тот.
Полковник любил ходить в поля за каким-нибудь делом, а не за удовольствием.
– Значит, мы с тобой, Февей-царевич, вдвоем поедем.
– Поедемте, дядя, – отвечал Павел с удовольствием.
– Поди-ка распорядись, чтобы там все готово было, – сказал Еспер Иваныч Анне Гавриловне.
– Слава тебе господи, хоть ветром-то вас немножко обдует! – проговорила она и пошла.
Тотчас же, как встали из-за стола, Еспер Иваныч надел с широкими полями, соломенную шляпу, взял в руки палку с дорогим набалдашником и, в сопровождении Павла, вышел на крыльцо. Их ожидала запряженная линейка, чтоб довезти до реки, до которой, впрочем, всего было с версту. Небольшая, здоровая сырость, благоухание трав и хлебов, чириканье разных птичек наполняли воздух. Сама река, придавая всей окрестности какой-то широкий и раздольный вид, проходила наподобие огромной синеватой ленты между ровными, зелеными лугами. По нарочно сделанному сходу наши рыболовы сошли и сели в раскрашенную лодку. Править рулем Еспер Иваныч взялся сам, а Пашу посадил против себя. Гребли четыре человека здоровых молодых ребят, а человек шесть мужиков, на другой лодке, стали заводить и закидывать невод. Поверхность воды была бы совершенно гладкая, если бы на ней то тут, то там не появлялись беспрестанно маленькие кружки, которые расходились все больше и больше, пока не пропадали совсем, а на место их появлялся новый кружок. Павла все это очень заняло.
– Дядя, что такое облака? – спросил он, взмахнув глазами на небо.
– Это пары водяные, – отвечал тот: – из земли выходит испарение и вверху, где холодно, оно превращается в мелкие капли и пузырьки, которые и есть облака.
– А отчего же они с одной стороны светлы, а с другой темны?
– Со стороны, с которой они освещены солнцем, они светлы, а с которой – нет, с той темны.
– Так! – сказал Павел. Он совершенно понимал все, что говорил ему дядя. – А отчего, скажи, дядя, чем день иногда бывает ясней и светлей и чем больше я смотрю на солнце, тем мне тошней становится и кажется, что между солнцем и мною все мелькает тень покойной моей матери?
Еспер Иваныч грустно улыбнулся.
– Это, мой милый друг, – начал он неторопливо, – есть неведомые голоса нашей души, которые говорят в нас…
Странное дело, – эти почти бессмысленные слова ребенка заставили как бы в самом Еспере Иваныче заговорить неведомый голос: ему почему-то представился с особенной ясностью этот неширокий горизонт всей видимой местности, но в которой он однако погреб себя на всю жизнь; впереди не виделось никаких новых умственных или нравственных радостей, – ничего, кроме смерти, и разве уж за пределами ее откроется какой-нибудь мир и источник иных наслаждений; а Паша все продолжал приставать к нему с разными вопросами о видневшихся цветах из воды, о спорхнувшей целой стае диких уток, о мелькавших вдали селах и деревнях. Еспер Иваныч отвечал ему немногосложно. Когда он» возвратились к тому месту, от которого отплыли, то рыбаки вытащили уже несколько тоней: рыбы попало пропасть; она трепетала и блистала своей чешуей и в ведрах, и в сети, и на лугу береговом; но Еспер Иваныч и не взглянул даже на всю эту благодать, а поспешил только дать рыбакам поскорее на водку и, позвав Павла, который начал было на все это глазеть, сел с ним в линейку и уехал домой.
Там на крыльце ожидали их Михайло Поликарпыч и Анна Гавриловна. Та сейчас же, как вошли они в комнаты, подала мороженого; потом садовник, из собственной оранжереи Еспера Иваныча, принес фруктов, из которых Еспер Иваныч отобрал самые лучшие и подал Павлу. Полковник при этом немного нахмурился. Он не любил, когда Еспер Иваныч очень уж ласкал его сына.
Перед тем, как расходиться спать, Михайло Поликарпыч заикнулся было.
– А нам завтра, пожалуй бы, и в путь надо!..
– Ни, ни! – возразил Еспер Иваныч, отрицательно мотнув головой, и потом грустным голосом прибавил: – Эх, брат, Михайло Поликарпыч, погости: придет время, и приехал бы в Новоселки, да уж не к кому!
– Придет-то придет, – не к кому и некому будет приехать!.. – подхватил полковник и покачал с грустью головой.
Так прошел еще день, два, три… В это время Павел и Еспер Иваныч ездили в лес по грибы; полковник их и туда не сопровождал и по этому поводу сказал поговорку: «рыбка да грибки – потерять деньки!»
Прогулки за грибами совершались обыкновенно таким образом: на той же линейке Павел и Еспер Иванович отправлялись к какому-нибудь перелеску, обильному грибами; их сопровождала всегда целая ватага деревенских мальчишек. Когда подъезжали к избранному месту, Павел и мальчишки рассыпались по лесу, а Еспер Иваныч, распустив зонтик, оставался сидеть на линейке. Мальчишки, набрав грибов, бегом неслись с ними к барину, и он наделял их за то нарочно взятыми пряниками и орехами. На обратном пути в Новоселки мальчишки завладевали и линейкой: кто помещался у ней сзади, кто садился на другую сторону от бар, кто рядом с кучером, а кто – и вместе с барями. Еспер Иваныч только посматривал на них и посмеивался. Он очень любил всех детей без различия! По вечерам, – когда полковник, выпив рюмку – другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, – Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине – всегда составляли лучшую усладу его жизни. Только на обеспеченной всем и ничего не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод.
По прошествии недели, полковник, наконец, взбунтовался.
– Нам завтра позвольте уж уехать – это нельзя! – сказал он почти рассерженным голосом.
– Можете, можете-с! – отвечал Еспер Иваныч: – только дай вот мне прежде Февей-царевичу книжку одну подарить, – сказал он и увел мальчика с собой наверх. Здесь он взял со стола маленький вязаный бисерный кошелек, наподобие кучерской шапочки.
– На-ка вот тебе, – сказал он, подавая его Паше: – тут есть три-четыре рыжичка; если тебе захочется полакомиться, – книжку какую-нибудь купить, в театр сходить, – ты загляни в эту шапочку, к тебе и выскочит оттуда штучка, на которую ты можешь все это приобресть.
В кошельке было положено пять золотых.
Павел поцеловал у дяди руку. Еспер Иваныч погладил его по голове.
На другой день Вихровы уехали чем свет. Анна Гавриловна провожала их.
– Уедете вы, наш барин опять теперь заляжет, и с верху не сойдет, – сказала она.
– Нехорошо, нехорошо он это делает для здоровья своего! – проговорил полковник.
– Ой, уж и не говорите лучше! – произнесла Анна Гавриловна и глубоко-глубоко вздохнула.
VI
Тонкие отношения
Чтобы объяснить некоторые события из жизни Еспера Иваныча, я ко всему сказанному об нем должен еще прибавить, что он принадлежал к деликатнейшим и стыдливейшим мужчинам, какие когда-либо создавались в этой грубой половине рода человеческого. Моряк по воспитанию, он с двадцати пяти лет оставил службу и посвятил всю свою жизнь матери. Та была по натуре своей женщина суровая и деспотичная, так что все даже дочери ее поспешили бог знает за кого повыйти замуж, чтобы только спастись от маменьки. Еспер Иваныч остался при ней; но и тут, чтобы не показать, что мать заедает его век, обыкновенно всем рассказывал, что он к службе неспособен и желает жить в деревне. После отца у него осталась довольно большая библиотека, – мать тоже не жалела и давала ему денег на книги, так что чтение сделалось единственным его занятием и развлечением; но сердце и молодая кровь не могут же оставаться вечно в покое: за старухой матерью ходила молодая горничная Аннушка, красавица из себя. Целые вечера проводили они: молодой Имплев – у изголовья старухи, а Аннушка (юная, цветущая, с скромно и покорно опущенным взором) – у ее ног. Пламя страсти обоих одновременно возжгло, и в одну ночь оба, страстные, трепещущие и стыдящиеся, они отдались друг другу. Около десяти лет почти таилась эта страсть. Всюду проникающий воздух – и тот, кажется, не знал об ней. Еспер Иваныч только и делал, что умолял Аннушку не проговориться как-нибудь, – не выдать их любви каким-нибудь неосторожным взглядом, движением. «Да полноте, барин, разве мне еще не стыднее вашего!» – успокаивала его Аннушка. Но вдруг ей стала угрожать опасность сделаться матерью. Сначала она хотела убить себя; Еспер Иваныч этому не противоречил. Он находил, что этому так и надлежало быть, а то куда же им обоим будет деваться от стыда; но, благодаря бога, благоразумие взяло верх, и они положили, что Аннушка притворится больною и уйдет лежать к родной тетке своей. Еспер Иваныч одарил ту с ног до головы золотом. Между тем старуха тоже беспокоилась о своей горничной и беспрестанно посылала узнавать: что, лучше ли ей? Чего стоили эти минуты Есперу Иванычу, видно из того, что он в 35 лет совсем оплешивел и поседел. Наконец Аннушка родила дочку; в ту же ночь та же тетка увезла младенца почти за 200 верст и подкинула его одной родственнице. Аннушка, бледная и похудавшая, снова явилась у кровати старухи, снова началась прежняя жизнь с прежнею страстью и с прежнею скрытностью.